Михаил бойков люди советской тюрьмы

Вид материалаДокументы

Содержание


Глава 7 ЗА ВЕРУ
Глава 8 ЖЕНЩИНА
Как живешь ты, моя дорогая
Подобный материал:
1   ...   20   21   22   23   24   25   26   27   ...   35
Глава 6 ОДИНОЧЕСТВО

Проснулся я поздно, далеко за полдень. Это было видно по косым лучам солнца, скупо пробивающимся сквозь запаутиненную оконную решетку.

Открыв глаза, я со страхом устремил их на дверь. В первые секунды пробуждения мне представилось, что ночь казни все еще продолжается и что сейчас конвои­ры придут и за мной.

Солнечные лучи в окне и погасшие электрические лампочки под потолком убедили меня в том, что ночь давно сменилась днем. Смерть на какое-то количество часов, на множество минут и еще большее число секунд отодвинулась прочь, спряталась в глубине камеры рас­стрелов. Из моей груди вырвался глубокий вздох об­легчения.

Крышка на дверном "очке" шевельнулась и сдвину­лась влево. Голос кого-то из надзирателей Санько про­ворчал в дырку отрывистую команду:

—Ешь паек! Давай! Чичас посуду заберу. Я поискал глазами этот паек. Он был на полу у двери: миска с остывшей баландой и кружка такого же остывшего кипятка, накрытая ломтем хлеба.

После страшной ночи и долгого утреннего сна мне не хотелось есть. Я махнул рукой и крикнул в сторону двери:

—Забирай!

Левонтий Санько вошел в камеру, выплеснул суп и кипяток в сточное отверстие канализации и ушел, пробурчав себе под нос что-то короткое и неразборчивое,

Кусок хлеба, подмоченный паром кипятка, он оставил, швырнув мне на матрас.

После его ухода на меня навалилось какое-то стран­ное оцепенение. Не только тело, но и мысли в голове, как бы оцепенели. Я долго о чем-то напряженно думал, но о чем именно вспомнить после не мог. Из этого оце­пенения меня вывели стук двери и голос Левонтия Санько:

—Давай! Бери баланду!

В широкую щель приоткрытой двери он просунул мне миску с супом. Встав с матраса, я взял ее и начал есть. Проглотив несколько ложек, вспомнил о хлебе, оставленном мне надзирателем после полудня. Стал ис­кать его и не нашел; нигде в камере хлеба не было. Ве­роятно я сжевал его, не заметив этого, во время моего оцепенения.

Швырнув пустую миску к двери, я растянулся на матрасе. Хотел было уснуть, но это не удалось. Едва лег, как в мою голову сейчас же хлынул поток мыслей. Обрывки их текли, смешиваясь и ни на секунду не за­держиваясь в мозгу. Тогда, за несколько часов, я пере­думал, кажется, обо всем, о чем только можно думать: начал с жизни и смерти, а кончил решетчатым тюрем­ным окном. Эта последняя мысль заставила меня в стра­хе вскочить с матраса и бросить быстрый взгляд на ок­но моей предсмертной квартиры. Оно было совсем чер­ное и перекладины его решетки сливались с просветами между ними. Сумерки за окном давно сгустились в ноч­ную мглу, а под потолком камеры назойливо-ярким светом горели электрические лампочки.

"Они придут за мной. Скоро придут. Прошлой но­чью не успели. Расстреляют в эту",— подумал я, холо­дея от нестерпимого приступа страха.

То, что было дальше, я помню смутно, обрывками. Помню, что до самого рассвета в полубреду, в состоя­нии полубезумия метался по камере, кричал от подсту­пающего ко мне вплотную ужаса и, охваченный пред­смертной тоской, молился; весь дрожал в холодном поту и задыхался от внутреннего, опаляющего кровь жара, в отчаянии валился на матрас и сейчас же вска­кивал с него, вздрагивая от малейшего шума в кори­доре.

Из всех доносившихся оттуда звуков самыми ужасными казались мне еле слышные шаги тюремщи­ков, приглушенные ковровыми дорожками. У меня бы­ло ощущение, как будто сапоги конвоиров ходят по моей пылающей жаром голове, упорно вталкивая в нее каблуками то, о чем мне так хотелось не думать:

"Теперь идут за мной... На этот раз за мной... Сей­час возьмут меня... Вот откроется дверь... Вот вызо­вут. .. Вот спросят: "кто на Бы?.."

Когда Петр Евтушенко говорил, что советская власть его "сотни раз без пули расстреляла", мне это было не совсем понятно. Теперь тысячами смертей уми­рал я сам. Только моя ежесекундная смерть была много раз хуже, чем его. Я умирал в одиночестве...

На рассвете в тюремном коридоре прозвенел звонок подъема от сна, и лампочки под потолком погасли. Со­вершенно обессиленный и очень близкий к помешатель­ству упал я на матрас. Только три ощущения владели тогда мною: невыносимая усталость, нестерпимая го­ловная боль и радость от того, что я еще жив. Очень хотелось спать, но я не мог закрыть глаза, их веки не повиновались мне. Не мог я унять и мелкую беспрерыв­ную дрожь рук и ног, несмотря на все мои старания.

Только к полудню удалось мне уснуть, хотя это, собственно, был не сон, а тяжелая, не дающая отдыха дремота. Задремав, я сейчас же просыпался и спустя несколько секунд снова впадал в дремоту. Так продол­жалось до вечера, а затем опять наступила ночь "ты­сячи смертей". За весь день я не ел ничего, но голода не чувствовал. Его совершенно подавила лихорадка предсмертного страха...

На пятые сутки эта лихорадка внезапно прекрати­лась, сменившись полнейшей апатией и равнодушием ко всему. Как многие заключенные до меня, я переболел "болезнью смертников"; теперь смерть уже не страшила меня и я, подобно Петру Евтушенко, желал, чтобы она пришла скорее. Ночной шум в коридоре уже не произ­водил на меня никакого впечатления. Только одиноче­ство тяготило; хотелось слышать человеческий голос, видеть рядом с собой лицо сокамерника, пусть даже самого последнего урки...

Утром я с аппетитом съел миску баланды с двумя пайками хлеба и запил их кружкой кипятка. У пришед­шего забрать посуду Опанаса Санько спросил нетер­пеливо:

—Когда меня на вышку возьмут? Он ответил неопределенно:

—Не торопись! Сиди! Возьмут!

—Скоро?

—Скоро, скоро,— отмахнулся он от меня рукой, как от назойливой мухи и вышел из камеры.

—Скорее бы,— тоскливо вырвалось у меня ему вслед.

Теперь это было мое единственное желание, рож­денное одиночеством в камере "подрасстрельных".

Глава 7 ЗА ВЕРУ

Особенно религиозным я до ареста не был. В Бога, конечно, верил, но молился редко, а в церковь ходил только по большим праздникам 2-3 раза в год.

Родился я в глубоко верующей семье, но воспита­ние получил частично антирелигиозное в школе и пио­нерском отряде. Это воспитание, хотя и не уничтожило во мне веру в Бога, но все же, до некоторой степени, подавило :ее. Жизнью церкви и вопросами религии я не интересовался. Когда в городах, станицах и селах Се­верного Кавказа закрывали церкви и гнали в тюрьмы и концлагери священников, мне было жаль их. Однако, эта величайшая в истории Русской церкви трагедия не доходила до моей души и сердца; я не переживал от так болезненно, как другие, по-настоящему верующие лю­ди. В детстве мне приходилось читать о мучениках за веру, позднее я слышал о таких же мучениках при со­ветской власти. Они рисовались мне бледными тенями реальности, книжными схематическими фигурами. Пред­ставить их себе живыми, яркими, реальными я не мог.

Моя вера была неглубокой, не идущей из души, а привычной, унаследованной мною от родителей. В бу­дущем я, вероятно, стал бы равнодушным к Богу, нере­лигиозным человеком, каких немало было вокруг ме­ня. Этому моему духовному падению помешала тюрь­ма. Ярчайшее выражение советской власти — тюрьма НКВД —увеличила и укрепила мою веру в Бога.

Из всех узников советских тюрем, с которыми мне пришлось встретиться, большинство в духовном отношении было таким же или почти таким, как и я. В дет­стве или юности они верили в Бога и молились Ему, но с течением времени, под влиянием советского бытия, их вера слабела. Живя и работая в условиях установленно­го властью безбожного режима, эти люди боялись по-сещать немногие сохранившиеся церкви и, постепенно перезабыв молитвы, церковные заповеди и обряды, ред­ко вспоминали о Боге.

Вторая, меньшая по численности, категория заклю­ченных состояла из, так называемых, "убежденных без­божников". В нее входили коммунисты, комсомольцы, арестованные энкаведисты и те, которые назывались на воле "беспартийным активом". Почти все они стали без­божниками, однако, не по убеждению, а ради своей дотюремной карьеры или по требованию партийного на­чальства. Среди них хотя и попадались люди со специ­альным антирелигиозным образованием, но довольно редко. Это были, главным образом, работники райкомов партии и комсомола, антирелигиозных музеев, краевых и районных советов безбожников и лекторы-антирели­гиозники.

Наконец, третью категорию, самую малочисленную, но высокую по качествам духовным, составляли люди, веру которых ничто не могло поколебать, не скрывав­шие своих убеждений и всегда готовые за них пойти на страдания и смерть. Это были современные мученики за веру в Бога.

Таких мучеников за время моего сидения в тюрьме я видел более тридцати. Были среди них дряхлые стар­цы и юноши, православные священники и сектантские проповедники, ксендзы, муллы и раввины, пожилые колхозники и молодые рабочие, студенты и красноар­мейцы. На остальных заключенных, иногда даже на коммунистов и комсомольцев, они оказывали благо­творнейшее духовное влияние. Каждый из них словами и делами в тюремных камерах направлял к Богу наши опустошенные, исстрадавшиеся души, поддерживал в них угасающие огоньки веры, и часто они, эти огоньки, разгорались в пламя. По-разному говорили нам о Боге Его подвижники и проповедники в тюрьме. Некоторые простыми бесхитростными словами, а иные с научными доказательствами и красноречием талантливых орато­ров. Но не только говорили они, а помогая ближним своим, наиболее страдавшим узникам, учили и нас это­му. Подвижники Божьи были арестованы не за преступ­ления. Никто из них никаких преступлений не свершил. Их бросили в тюрьму по обычным в годы ежовщины, — для этой категории граждан,— обвинениям; "как со­циально-опасные элементы", "как служители культа, причастные к контрреволюции" или "за антисоветскую религиозную агитацию".

Почти всех их, за исключением нескольких, рас­стреляли. Это неудивительно. Ведь советская власть, с первых же дней существования, злейшими врагами своими считала "религиозников". Они были опасными для нее даже в тюрьме; мешали энкаведистам "обезво­ливать" заключенных, превращать людей в человеческое тряпьё. Судьба избежавших расстрела мучеников за ве­ру была не легче участи погибших от чекистской пули. Их отправили в различные концлагери строгой изоля­ции.

Заключенные одной из следственных камер ставро­польской тюрьмы прозвали 70-летнего священника о. Александра "тюремным утешителем". Этот старенький сельский священник жертвенно и умело врачевал наши души и тела. Под влиянием его бесед да, же арестован­ные коммунисты и комсомольцы, а также несколько над­зирателей стали верующими в Бога людьми. По его очень мягким и деликатным настояниям, в камере воз­никла взаимопомощь заключенных и был устроен "ка­мерный лазарет", в котором лечили людей, возвращав­шихся избитыми с допросов. Краевое управление НКВД признало о. Александра "социально-опасным в услови­ях пребывания в тюрьме" и отправило в концлагерь строгой изоляции, расположенный в чумной зоне кал­мыцких степей. Впоследствии наш "тюремный утеши­тель" там и погиб.

Другой православный священник, о. Василий (Звонарев), ради спасения душ ближних своих, поступил на работу в управление ГПУ, скрыв свое "социальное про­исхождение и положение". Сначала он там зарывал тру­пы казненных, тайно творя над ними молитвы. Затем его "выдвинули" в конвоиры. И вот, сопровождая смерт­ников на казнь, конвоир-священник шопотом говорил им последние слова утешения и молился с ними. Так продолжалось целых десять лет, но, в конце концов кто-то из конвоиров подслушал общую молитву "тюрем­щика" и смертника и донес начальству. Коллегия НКВД приговорила о. Василия к расстрелу. ..

Ксендзу пятигорского костела следователь прика­зал отречься на суде от Бога и публично заявить, что он, будто бы являясь агентом Ватикана, по его заданиям "обрабатывал обманутых им верующих католиков в религиозно-антисоветском духе". Ксендз выступил на суде не с покаянной, а совсем иной речью. Он заявил, что никогда от Бога не отречется и призвал присутству­ющих на процессе людей, независимо от различия их вероисповеданий быть стойкими в вере. Растерявшемуся судье удалось прервать речь священника лишь в са­мом конце ее. Из судебного заседания ксендз был отве­ден прямо в камеру смертников...

В 1929 году закрыли пятигорскую синагогу и аре­стовали ее раввина Вилька. Поводом для этого послу­жило состряпанное работниками местного отдела ГПУ ложное обвинение Вилька в том, что он будто бы уст­роил в синагоге воровской притон. Стараясь освобо­дить своего раввина и снять с него позорное обвинение, верующие евреи Пятигорска нажали на все доступные для них кнопки, использовали свои многочисленные знакомства, потратили много денег на подкуп "ответст­венных" коммунистов и даже ездили в Москву. Однако, их старания не увенчались успехом. Суд приговорил раввина к десяти годам лишения свободы. Перед от­правкой его в концлагерь группе евреев удалось добить­ся свидания с ним.

—Что нам делать, рабби?— спросили они-

—Молитесь, евреи,— коротко ответил он... Восемь лет спустя, в разгар ежовщины, многие ев­реи Северного Кавказа были арестованы. Для обвинений их в шпионаже и связях с американскими сионистами, из концлагеря в Ставрополь вызвали Вилька. Не выдер­жав пыток, он дал нужные энкаведистам показания, но на суде отказался от них и призывал евреев молиться. Его присудили к смертной казни...

Из разных аулов Черкессии и Карачая в конце 1936 года было "изъято" шестеро мулл. Их держали в став­ропольской тюрьме около двух лет, а затем попытались превратить в советских пропагандистов. Начальник се­веро-кавказского управления НКВД майор Булах пред­ложил им:

—Отпущу вас на свободу, но с одним условием. Вы должны уговаривать горцев выполнять все, что от них требует советская власть. Поклянитесь Аллахом, что бу­дете это делать.

—Не оскверняй имя Аллаха своим нечистым язы­ком свиньи,— ответил за всех мулл старший из них.

Этого муллу телемеханики забили до смерти в ка­бинете Булаха, трое из них были расстреляны через не­сколько дней, а двоих освободили абреки, напавшие на транспорт заключенных, направлявшийся к побережью Каспийского моря для дальнейшей отправки в концлагери Караганды...

Закрыв к 1932 году почти все церкви Северного Кавказа, советская власть, в порядке очередности, на­чала наступление на существовавшие здесь религиозные секты. Прежде всего, в каждую из них заслали сексотов ГПУ. Были сделаны попытки вербовать сексотов также из числа членов сект, но эта вербовка не увенчалась ус­пехом. В подавляющем большинстве случаев сектанты отказывались стать агентами ГПУ. С одним таким "от­казчиком", адвентистом Васиным, я сидел в камере смертников. Его заключили туда только за то, что он не пожелал предать своих братьев и сестер по вере...

Конюх колхоза "Красный партизан" станицы Горячеводской, 74-летний Слободырев на заседании правле­ния стал просить двухмесячный отпуск.

—Зачем он тебе?— спросил председатель колхоза, удивленный такой необычайной просьбой. Трудовых отпусков в колхозах тогда, как известно, не существо­вало.

—Человек я старый. Не сегодня, так завтра помереть могу. Хочу сходить в Киево-Печерскую лавру. Помо­литься перед смертью,— объяснил старик.

—Да ты с ума спятил!— заорал предколхоза.

Отпуск старику не дали и он отправился из кол­хоза в лавру без разрешения. По возвращении в стани­цу Слободырев был исключен из колхоза и вскоре пос­ле этого арестован "за злостную антисоветскую религи­озную пропаганду". Он рассказывал колхозникам о своем путешествии в лавру, где ему так и не удалось помолиться. Лавра тогда уже была закрыта большеви­ками...

Служивший в пятигорском полку НКВД Иван Хромонко раздавал красноармейцам переписанные им пра­вославные молитвы. На вопрос судившего его военного трибунала: "для чего вы это делали"?— он ответил сме­ло и откровенно:

—Я исполнял свой долг православного христиа­нина.

—Знаете, что вам грозит?— спросили его.

—Знаю,— последовал ответ. —Вы убьете мое тело, но душу и веру убить не сможете...

На квартире студента Кабардино-балкарского пе­дагогического института, крещеного кабардинца Тамбиева часто устраивались вечеринки молодежи. Управ­ление НКВД заинтересовалось ими и направило туда двух своих сексотов. Через несколько дней они донесли, что вместо обычных танцев и выпивки молодежь на вече­ринках "занимается обсуждением религиозных вопро­сов, читает Библию и церковную литературу, изданную до революции". Из этой группы верующей молодежи энкаведисты создали на следствии контрреволюцион­ную организацию. Тамбиев был расстрелян, а осталь­ные приговорены к различным сроком лишения свобо­ды.

Рабочий кирпичного завода в городе Георгиевске К. А. Яницкий вступил в спор с приславшим туда лектором-антирелигиозником и заявил ему:

—Члены вашего Союза воинствующих безбожни­ков это слуги Антихриста и враги трудящихся...

Итогом спора была посадка Яницкого в тюрьму Сапожника кисловодской артели инвалидов Сухорукова, очень любившего во время работы вести бесе­ды о Боге и вере, однажды вызвали в городской отдел НКВД.

—Давай прекрати свою церковную трепню. Иначе поставим к стенке,— потребовали там у него.

Требованию энкаведистов Сухоруков не подчинил­ся и был ими без суда "поставлен к стенке" — под ду­ло нагана.

Изо всех сил старалась советская власть искоре­нить веру в Бога на Северном Кавказе. Это ей не уда­лось. На места замученных ею за веру становились дру­гие, новые, молодые подвижники. Они погибали, но не сдавались. Вечная им память!

Глава 8 ЖЕНЩИНА

Не помню точно на которые сутки, — на восьмые или девятые, — мое одиночество в камере смертников неожиданно было нарушено.

Рано утром, сразу же после подъема, через "очко" в двери из коридора донеслись ко мне странные звуки, которых, сидя в камере смертников, я еще ни разу не слышал. За дверью что-то скреблось, шуршало и, как будто, плескалось водой. За день до этого, кто-то из надзирателей нечаянно разбил стекло в дверном очке, а вставить новое еще но, успели. Поэтому шум в кори­доре, через дырку без стекла, я слышал очень отчетливо.

Шуршание и плеск там продолжались несколько минут, а затем вдруг деревянная крышка очка сдвину­лась и ко мне в камеру ворвался боязливый, срываю­щийся шопот:

—Есть здесь кто-нибудь? Да? Я бросился к двери.

—Да, да. Есть. Смертник. Один.

—Кто вы?— шопотом спросили из-за двери. Предполагая, что со мной говорит заключенный, потому что надзирателю разговаривать так было неза­чем, я поторопился ответить:

—Бойков. Из редакции газеты... Конец этой фразы оборвало взволнованное воскли­цание женского голоса, показавшегося мне знакомым:

—Михаил?!

—Да,— подтвердил я и спросил с любопытством и волнением:

—А вы кто?

—Лиза...

Она назвала мне очень знакомую фамилию. С ее мужем Володей я встречался в Краевом комитете по делам искусств, а после одной совместной вы­пивки мы с ним перешли на ты. Несколько раз бывал я и в его квартире. Он и Лиза занимали четыре хорошо обставленных комнаты в одном из домов для "ответст­венных работников" на главной улице Ставрополя.

Идейным коммунистом Володя никогда не был; его интересовало только успешное восхождение по служеб­ной Лестнице и связанные с этим материальные блага. Лиза нигде не работала и увлекалась исключительно на­рядами, танцами, кино и граммофонными пластинками. А теперь...

—Что вы, Лиза, там в коридоре делаете?— спросил я через "очко".

—Мою пол,— ответила она.

Незадолго до моего ареста я видел ее нарядной и веселой. Могла-ли эта молодая, красивая и кокетливая советская дама тогда себе представить, что превратится в тюремную поломойку. Наверно нет. Полы в лизиной квартире всегда мыла и натирала воском нанятая убор­щица.

—Как я рада, что вы здесь! Так рада, что и выска­зать не могу!— воскликнула Лиза вполголоса.

Это простодушное и не особенно тактичное воскли­цание вызвало у меня невольную улыбку.

—Рады? А вот я не очень.

—То-есть, не тому, что вы здесь, а встрече с вами,— поправилась она. —Ведь вы, все-таки, свой человек, как родной. Извиняюсь, если неправильно выразилась. У меня теперь часто мысли и слова путаются. Я в тюрьме стала такая дурная и такая... несчастная.

—Что с Володей? Жив?

—Он,— ее голос дрогнул. —Недавно... недели две назад... они его… расстреляли.

—Бедный Володя!— искренно вырвалось у меня.

—Да. Конечно. Я так скучаю о нем,— сказала она сквозь слезы. —Так жаль его. Но... он все же счастли­вее меня.

—Почему? Ведь вы, надеюсь, не в камере смертни­ков?

—Нет. Суд мне дал восемь лет лишения свободы.

—За что?

—Ax!.. Ну, за то же самое, что и другим. Следова­тели требовали признаний. Я подписала о вредительст­ве и тому подобную чепуху. Они делали со мной, что хотели. Тогда они, теперь — надзиратели. Это хуже смерти. Как бы я хотела быть на месте Володи. Говорят, что в лагере совсем ужасно. Я выйду оттуда старухой. Хотя и теперь наверное выгляжу немолодой. Не знаю. Давно свое лицо не видела. В тюрьме у меня отобрали зеркальце. Чтобы я не зарезалась.

—Не падайте духом, Лиза. Я тоже тут без стекла. Очки отняли. Ничего. Привыкаю,— попробовал пошу­тить я.

В ее голосе и словах зазвучали прежние, знакомые мне по прошлому, кокетливые нотки:

—Вы сделались в тюрьма совсем бесчувственным и черствым. Ну, можно-ли сравнивать стекло, через кото­рое смотрят глаза мужчины, с зеркалом, в котором от­ражаются лицо и фигура женщины? Какой сухарь!

Пока я подыскивал слова для ответа, она вдруг по­требовала:

—Подойдите ближе к двери. Вплотную.

—Зачем?— удивился я.

—Хочу вас видеть. Ну? Скорее! Подойдите же бли­же. Еще. Наклонитесь! Ну?

Я подчинился ее требованиям. В дверном "очке" тускло мелькнул большой серый глаз с длинными пу­шистыми ресницами и сейчас же голос женщины исте­рически вскрикнул:

—Ой! Что они с вами сделали! Как вы... Лиза не закончила фразы, со стоном оборвав ее на высокой ноте. В коридоре раздался хлесткий звук удара, похожего на пощечину и секунду спустя, зароко­тал командой бас Юхима Санько.

—Давай! Отойди! От очка! Не гляди! Отв-рнись! Я тебе! Сука! Шкуреха!

Дальше последовал град похабных ругательств в таком же командном тоне, вперемежку со звуками уда­ров, женским плачем и стонами.

В приступе бессильной злобы я заколотил кулака­ми по двери, крича в "очко":

—Лягавый! Сволочь! Палач! Не бей ее!

—А ты! Не лезь! Тебе тоже. Надавать по морде. Могу. Заступник какой,— пробасил надзиратель по мое­му адресу.

—Иди сюда! В камеру! Бей меня! Убей! Капранову меньше работы будет,— дрожа от ярости, кричал я.

Мои крики надзиратель не удостоил ответом. По коридору протопали затихая его тяжелые шаги, сопро­вождаемые приглушенными, удаляющимися стонами Лизы. Видимо, тюремщик уволок свою жертву подаль­ше от камер смертников.

Это была моя единственная "встреча" с заключен­ной в тюрьме. Больше я ни разу не встречался с ними, но слышал, о них много и от узников, и от тюремной охраны и от следователей.

Есть все основания для того, чтобы назвать жизнь заключенных в советской тюрьме мужчин тяжелой, не­выносимой и ужасной, но судьба попавшей туда жен­щины тяжелее, невыносимей и ужасней во много раз. Для энкаведистов женщина в тюрьме; это не только за­ключенная, но также самка, уборщица и прачка. Если подследственная противится следователю, захотевшему вступить в связь с нею, то он сковывает или связывает ей руки и насилует ее. Так же может поступить с осуж­денной женщиной и любой чин из тюремной админист­рации. Следует отметить, что многие женщины из чис­ла выпущенных из тюрем после окончания ежовской "чистки", оказались зараженными венерическими бо­лезнями.

Работы по уборке и мытье полов в тюрьме и квар­тирах тюремщиков, стирка их белья, а иногда и одеж­ды, снятой с казненных, производятся обычно женщи­нами. Только к уборке тюремных камер и лазарета их не допускают; эта работа выполняется самими заклю­ченными там. Надзирательниц-женщин для женских ка­мер в провинциальных советских тюрьмах, за редким исключением, не существует; арестованные, женщины там постоянно под охраной мужчин. Тюремная одежда, постели и белье женщинам, так же как и мужчинам, не выдается; одеваются в свое; и спят на своем, захва­ченном из дому. Режим в женских и мужских камерах одинаков. Выдерживать его женщине, конечно, тяжелее, чем мужчине. Поэтому-то количество самоубийств, по­пыток самоубийств и сумасшествий среди женского населения тюрем значительно больше, чем среди муж­ского.

С 1936 по 1939 год более 60 процентов женщин, за­ключенных в ставропольских тюрьмах, было арестова­но, как члены семей "врагов народа". Обычно их "при­стегивали" к следственным "делам" мужей, отцов, сы­новей и братьев. В районных газетах Северного Кавка­за, в разгар "ежовщины" иногда можно было прочесть такие фразы:

"Арестована, как жена врага народа" или "за недо­несение на отца, являвшегося врагом народа".

В конкретных политических преступлениях тогда обвинялось не свыше 10 процентов к общему числу арестованных жеящин, а остальные 28-30 процентов составляли уголовницы и "бытовички"*). *) Обвиненные в различных бытовых преступлениях.

До "ежовщины" женщин в северо-кавказских тюрь­мах расстреливали сравнительно редко, но в 1938 году почти каждая тюрьма края имела камеры смертниц. В главной ставропольской тюрьме таких камер было две и число заключенных в каждой из них колебалось от 10 до 15.

*

Среди следователей Северо-кавказского управле­ния НКВД было несколько женщин. В обращении с заключенными они ничем не отличались от своих "со­товарищей по работе"; так же, как и мужчины, приме­няли на допросах "методы физического воздействия", пользуясь для этого услугами теломехаников; пытали заключенных сами следовательницы редко, вероятно, потому, что для этого у них нехватало физической силы. Среди теломехаников женщин не было.

До ареста мне приходилось часто слышать, что, будто бы, женщины, работающие в следственном аппа­рате НКВД, все сплошь садистки. Мои личные, наблю­дения в тюрьмах и рассказы других заключенных сви­детельствуют о том, что подобный утверждения невер­ны. У энкаведисток садизма не больше, чем у энкаведистов. И те, и другие, за исключением немногих, специаль­но обученные и привыкшие к своей "работе" ремеслен­ники. Однако, в НКВД к следователям в юбках мужчи­ны относятся с плохо скрываемой брезгливостью и от­вращением. Даже по мнению энкаведистов, следствен­ная работа слишком уж не женское дело.

Скабрезные анекдоты и разговоры о женщинах в тюремных камерах я слышал редко, значительно реже, чем на "воле". Подобные "развлечения" во времена "ежовщины" были не в моде среди заключенных. По­следние обычно говорили о женщинах с теплотой, неж­ностью и тоской вспоминая своих матерей, жен, доче­рей и сестер. Даже от уголовников мне приходилось слышать такие, например, выражения:

—Эх, хорошая маруха у меня на воле была. Повстречаюсь-ли я с нею когда?

Тех же, кто пытался рассказывать сальный анекдо­ты, иногда одергивали:

—Заткни свою плевательницу! Нечего про баб так трепаться.

Отношение уголовников к оставленным ими на "во­ле" подругам ярко и правдиво отражено в песне "Ко­лымская", сочиненной кем-то из воровских поэтов:

"Из далекого Колымского края

Шлю, Марьяна, тебе я привет.

Как живешь ты, моя дорогая,

Напиши мне скорее ответ..."

Страдания на допросах и невыносимо тяжелая жизнь за решеткой заставляли людей уходить в мечты о прекрасном, приукрашивать даже безрадостное прош­лое, стремиться к воображаемой красоте. Большое ме­сто в таких мечтах занимали женщины; их недостатки в воспоминаниях заключенных сглаживались, а достоин­ства часто неизмеримо увеличивались.

Проявления каких-либо половых чувств, среди за­ключенных в камерах подследстйенников и смертников были исключительно редкими. Перенесенные пытки, тюремный режим и голод так истощали физически и по­давляли психически человеческий организм, что для половых желаний и чувственности у него не остава­лось сил.

В одну из подследственных камер, где, я сидел, из­редка приходила с лекарствами молодая и красивая ме­дицинская сестра Роза Абрамовна. Заключенные смот­рели на нее с любопытством, а некоторые и с восхище­нием, но выражения чувственности и мужского желания в глазах и на лицах у них я не замечал.

Даже у освобожденных из тюрьмы половые чувст­ва на некоторое, — иногда очень длительное, — время бывают подавлены. Об этом заключенные гово­рят с грубым, но правдивым цинизмом:

—Если из тюрьмы на волю вырвешься, то жить будешь, а любить не захочешь...

Спустя полчаса после моей "встречи" с Лизой в дверное очко было вставлено новое стекло. О дальней­шей судьбе Лизы я ничего узнать не смог, хотя и пы­тался. Она бесследно исчезла в ставропольской тюрьме.