Московский государственный университет им. М. В. Ломоносова московский государственный индустриальный университет

Вид материалаДокументы

Содержание


О Хлебникове, Заболоцком и Хармсе
Подобный материал:
1   ...   17   18   19   20   21   22   23   24   ...   48


^ О Хлебникове, Заболоцком и Хармсе


Если предназначение отрочества заключается в освоении ре-
альности, то предназначение юности заключается в противопос-
тавлении уже освоенной и усвоенной реальности своего собствен-
ного «я». Переход от освоения реальности к противопоставлению
реальности своего «я» равнозначен переходу от чтения к письму,
и, таким образом, если отрочество предопределяется чтением, то
юность предопределяется письмом. Сказанное вовсе не означает
того, что в отрочестве человек только лишь читает и ничего не пи-
шет, это означает лишь то, что в отрочестве письмо является в
большей или меньшей степени механическим отражением прочи-
танного, тогда как в юности оно превращается в осознанно исполь-
зуемый инструмент проявления своего «я». Сам я в свои отроче-
ские годы начинал писать какие-то научно-фантастические или ры-
царские повести, какие-то юмористические рассказы, какие-то сти-
хи гекзаметрами, но все это было не более чем непроизвольным
отрыгиванием только что прочитанного, и, только вступив в пору
юности, я осознал, что с помощью письма могу выражать свои мыс-
ли и чувства, т. е. могу предъявить свое «я» реальности, в которой
существую, — для этого нужно лишь написать что-то свое, что-то
такое, что не может написать никто другой.

Но для возникновения идеи написания чего-то специфически
своего нужно, чтобы в общем массиве всего прочитанного появи-
лось нечто специфически будоражащее, нечто способное пробу-
дить желание написать что-то свое именно во мне, нечто обращен-
ное как бы только ко мне. Первым таким побудительным моментом
для меня явился Рембо, а если говорить точнее, то этим моментом
явился его сонет «Гласные». Начальные строки этого сонета (««А»
черный, белый «Е», «И» красный, «У» зеленый, «О» синий») сразу
же повергли меня в какой-то глубокий шок. Я почувствовал, что
мне открылся тайный механизм поэзии. Я начал понимать, что по-
эзия есть обнаружение невидимых связей, существующих между
предметами и явлениями, а также установление новых парадок-
сальных взаимоотношений между ними. Конечно же, тогда, в дале-
ком 1960-м году я не мог сформулировать это так четко, как сейчас,
но я ощутил некий мощный импульс, подобный удару тока, благо-
даря чему во мне пробудилось желание отыскивать и самому соз-
давать новые конфигурации межпредметных отношений при помо-
щи различных комбинаций слов. Какое-то время я мог читать толь-
ко Рембо, причем мое внимание все больше и больше начали зани-
мать не столько его стихи, сколько такие вещи, как «Озарения» и


«Лето в аду». Текст «Детство» из «Озарений» превратился для ме-
ня в практическое руководство к действию, ибо я видел в нем раз-
вернутое претворение принципов, заложенных в сонете «Гласные».

Однако Рембо явился лишь предтечей моего поэтического про-
буждения, ибо по-настоящему оно началось со знакомства с Хлеб-
никовым, на которого, как на нечто великое, указал мне Сидельни-
ков в 1961 году. До этого момента я почти ничего не знал о Хлеб-
никове. Я видел его портрет работы Маяковского в постоянно чи-
таемом мною томе произведений Маяковского и запомнил этот
портрет только потому, что мне тогда очень нравились рисунки и
плакаты Маяковского. Я даже не знал, что на этом портрете изо-
бражен поэт — для меня это был просто «портрет Хлебникова».
Помню, как после разговора с Сидельниковым я спросил у папы: «А
есть ли у нас дома Хлебников?» «Конечно же, есть, — последовал
ответ. — Вот он стоит», и он указал мне на книжный корешок, по
которому я множество раз пробегал глазами, но на котором не за-
держивал внимания, ибо тогда меня интересовали совсем другие
вещи. Это было издание 1936 года, включающее в себя избранные
стихотворения и поэмы. Я открыл эту книгу, и у меня началась Но-
вая жизнь, началась Эра Хлебникова, продолжающаяся не одно де-
сятилетие. Хлебников стал моим учителем жизни, моим Гуру, «моим
всем». Практически он оттеснил всех других поэтов. Я пробовал
возбудить в себе любовь к Мандельштаму, Пастернаку и Ахматовой,
но дальше академического интереса в этом направлении дело не
продвигалось. Конечно же, мне очень нравились и стихи «Воронеж-
ской тетради» Мандельштама, и «Сестра моя жизнь» Пастернака, и
стихи и проза Цветаевой, но все это было всего лишь поэзией, в то
время как то, что делал Хлебников, мне представлялось чем-то го-
раздо большим, чем поэзия. Такие вещи, как «Доски судьбы» или
«Зангези», наводили на мысль о том, что Хлебников был причастен
к некоей допоэтической или предпоэтической сфере деятельности
человека, к той сфере, которая только впоследствии была редуци-
рована к поэзии и превратилась в то, что теперь является поэзией.
Порою кажется, что его произведения гораздо ближе к «Упаниша-
дам» или к текстам пирамид, чем к поэзии Мандельштама, Пастер-
нака, Цветаевой или Ахматовой. Все это еще тогда заставило меня
подозревать, что целью моих устремлений является вовсе не по-
эзия и не искусство вообще, но что-то совсем, совсем другое.

Тем не менее меня ожидало еще одно открытие в области по-
эзии, и открытием этим стал Заболоцкий. Заболоцкий стал не про-
сто открытием — он стал моей горячей и даже горячечной любо-
вью, хотя поначалу я относился к нему не слишком серьезно, ибо