Вестник Гуманитарного Института. Вып. Владивосток: Издательство двгма, 2001. 204 с. Данный выпуск представляет собой "remake" доклад

Вид материалаДоклад

Содержание


В. Н. Дробышев
Подобный материал:
1   ...   9   10   11   12   13   14   15   16   ...   39
^

В. Н. Дробышев


СТРАХ И СМЕРТЬ В РУССКОМ РЕЛИГИОЗНОМ МИРОВОззРЕНИИ

Как известно, одной из функций мифа является осуществление полноты мира, но для этого миф выходит за его пределы. Материалом для этого ему служит человеческая жизнь, и небытие он берет в его высшем проявлении – в смерти. Что по существу, мы всегда пытаемся, постичь, говоря о ней? Очевидно то, как смерть входит в наше бытие, как эта высшая (по сравнению с одинаковостью одежд, тел и даже мыслей) безличность может стать самым личным моментом бытия.

Смерть дана нам как генетическая основа религиозного страха. Но прежде чем стать данной, она должна быть сотворена нами, иначе она будет невидимой и встреча с ней будет подобна упомянутой встрече со столбом. Смерть предвосхищается страхом, страх символизирует смерть.

Человек способен увидеть смерть, но способен ли он ее действительно сотворить и тем самым понять и ее, и то, что она несет с собой в жизнь? Простое убийство есть соединение со смертью. Но видимо человеку доступно и нечто иное, если он может сказать: “При жизни я был тебе чумою – умирая, я, буду твоей смертью” (М. Лютер). Давайте, обратясь к страху, посмотрим, насколько нам понятна смерть.

Дух есть единство тела, душа – самодвижность духа. Чего страшится душа? Видимо, она страшится бесконечности, заключенной в теле. В порыве слепого атеизма душа цепляется за последнюю надежду, уповая на то, что тело рассыплется в прах, что смерть тела будет смертью его души. Но неизбежно из небытия возникает другая мысль: а во что рассыплется мой прах? (Трудно найти “свое”. Мое ли это тело, состав которого постоянно меняется? Мои ли мысли в моей голове? Тем не менее, мы осознаем нечто как бывшее нашим, давшее проявиться нашему “я”. Никакие бодрые призывы не помогают безбожию умертвить это “я”). Если после меня останется нечто, то останется и время. А потом – все то же нечто во времени и так без конца. Душа неотвратимо убеждается в том, что бесконечное небытие существует, и существует оно для нее. Смерть раскрывает себя как Ничто, которое есть вся бесконечность (поскольку сущее Ничто есть все). Дух личности находит это Ничто в себе самом, в своем инобытном множестве, т. е. в теле. Распадение духа в теле дает тот бесконечный ряд, единство которого в духе, но не для духа, не дано ему в знании. Иначе говоря, начало и конец любого ряда не находимы, тем не менее, этот ряд суть целое и как таковое он – дух. Качествуя этой бесконечностью, душа наблюдает распадение своей жизненности в теле, свое умирание, которое не имеет конца.

Личность как абсолютное единство вечна, т. е. надвременна, и внутри этой вечности всеедина в отношении всех своих моментов. Но как тело, она имеет эту вечность временной. Живой дух страшится бесконечности своего телесного растворения во времени. Предел умирания есть воскрешение. Здесь религиозная (т. е. непосредственно единящая человека с истиной) основа страха раскрывается еще глубже через понимание изначальной свободы личности в ее движении от единства через распадение к воскрешению. Свобода – залог истинного восстановления единства, но и опасность того, что личность может безвозвратно устремиться к своему множеству: потерять себя через непонимание себя в познании, в игре, в любви, в смерти и т. д.

Таким образом, страх перед Ничто раскрывается как страх духа перед своей одержимостью этим Ничто. Одержимость страшит тем, что она не имеет предела в своем отрицании единства. Ввергая в небытие себя, она заставляет желать его в нем и оставляет это желание неисполненным. Говоря словами Л. П. Карсавина, такое пребывание в небытии не есть смерть истинная, а есть бесконечное полуживое существование, телесно-духовное страдание, ад есть исход из жизни, но нет исхода из смерти.

Не являясь сущим, одержимость, в данном случае, не есть и бытие. Но в своей определенности, сущее небытие есть отрицание. В этом отношении показателен гоголевский образ колдуна в “Страшной мести”: скованный страхом, колдун скачет всегда в одну сторону – в сторону возмездия. Главный же мертвец терзаем жаждой мести, которая изливается на него самого, потому что, совершив убийство, он сам обрек себя на проклятие вечной смерти. Весь его род охвачен той же одержимостью и не может избегнуть ее, ибо он уже умер, и не может реализовать ее, ибо смерть его – вечное умирание. Участь мстителя также независима, т. к. он возжелал обратить кару Божью в свою месть, т. е. не смог подняться до прощения и самопожертвования, которые только и ведут к воскресению через истинную смерть.

Идя далее, мы раскрываем основу страха как символическую. Иначе говоря, в нем проявляется лежащее в основе человеческого отношения к миру эстетическое вчувствование. Наиболее красочно оно представлено в традиционном мифе, в котором мы видим огромное разнообразие существ, несущих в себе орудия смерти и печать всепожирающей пустоты. Символичность страха раскрывает нам его основание как живой дух небытия, который невозможен, но есть и, в силу своей духовной природы, активен. Когда дух созерцает себя, он становится телом и, если в этом созерцании он оконечивает свое телесное распадение, то он жив. Если же нет, то он умирает бесконечно, т. е. вечно страдает. Поэтому дух неразъединимый, не умирающий и не воскресающий и есть живое небытие, не ведающее о смерти и не знающее любви. “Быть” можно только через умирание в ином, дающим быть всему отличному от него. Философски дух небытия возможен как единство бесконечности в себе, как ее самотождественность, потенциальность. В себе бесконечность неопределима, не есть. Осуществление предела есть оформление. Но “истинно” бесконечное бесформенно, незнаемо. Т. е. бесконечность там, где бытие лишено самосознания. Но в определенности своей бытием небытие есть отрицание. Поэтому определенность небытия бесконечности есть единство ее безграничности. В этом единстве заключено бытие бесконечности и ее небытие в себе. Таким образом, единство отрицания – дух отрицания – и есть живое небытие.

В страхе человек качествует тем, что его страшит, т. е. он сам становится живым небытием. Тем самым дух небытия раскрывается как человеческий грех. Бесконечное умирание порождено человеком и им же произведено знание потенциальной бесконечности, сквозь которое он смотрит на себя, подобно Горгоне, взглядом пустоты.

Теперь мы вплотную подошли к онтологическому пониманию страха и страдания вообще: страх есть момент отношения истинного бытия к своей неистинности, неполноте, к своему сущему небытию, которое мы раскрыли как смерть-умирание. Вполне естественно возникает вопрос: при чем здесь русское мировоззрение? Для ответа на него необходимо обратиться к православному толкованию догмата о Троице.

Творение противостоит вечности и отрицает Бога, и в этом смысле оно – ничто. Поэтому в бытии твари нет Бога. Но Бог выше небытия и не определим никаким бытием, и, значит, существо твари не в ее бытии, а в ее жертве Богу. Этот жертвенный путь подобен Христовой жертве, в которой Бог отдает Себя твари. В нем коренятся нравственные основания тварного бытия, человек жертвует собою, познавая, любя и т. п. Личность, как уже отмечалось, идет через умирание к воскрешению, осуществляя диалектику троичности, лежащей в основании всего бытия. Желающие лучше поймут это, если попытаются ответить на вопрос: Что значит “быть”? Не быть чем-то, а быть вообще? Для нас здесь важно то, что процесс в Триединстве происходит не помимо человека, но в нем как в тварном небытии Бога. Ипостась Логоса в одном из Своих моментов символизирует волю Бога не-быть для твари, “оставить” ей “место”. Принятое же в Западной Церкви учение об исхождении Св. Духа от Отца и Сына хотя и сохраняет различие проявлений Отца и Сына в тварном мире, но вне его делает Их не-от-личимыми, лишая тем самым творение всякого смысла-в-себе и истинной свободы (а то и свободы вообще, как это сделал Лютер).

Тварь свободно избавляется от своего “полуживого” бытия. Осознание своего изначального несовершенства открывается ей в страхе бесконечного умирания. Поэтому страх Божий и есть начало премудрости. Нам кажется, что именно этому научает нас греко-русская религиозность.

Сказанное здесь будет очень неполным и поверхностным, если мы не упомянем о том, как смерть проявляется во времени.

Время не есть вместилище истории. Оно совпадает с ней. Мы же, говоря о смысле истории, зачастую отделяем его от смысла времени. Попробуем, решая обозначенную в данном исследовании проблему, преодолеть этот недостаток.

Время являет собой неистинность вечности: оно течет и не может собраться воедино, соединиться в каждом своем моменте. Это не способна сделать вполне и человеческая память – отблеск вечности в тварном мире. Мы, находящие себя теперь и здесь, живем во времени, причастном Истине, – начавшись, оно закончится истинной смертью, преобразующей его во всевременность, которая соединит в себе также и не истину времени, его небытие, текущее в “древность”. Это усовершенное время предстанет моментом вечности, которая явит себя к нему как надвременность. Искупительная Жертва прервала дурную бесконечность мгновений и позволила времени истинно умереть и воскреснуть, смертью попрать смерть.

За осью Боговоплощения лежит несовершенная симметрия нашего времени, уже явившая себя как бесконечность. Неистинному времени не суждено умереть, вернее, оно само оставляет себя в бесконечности своего умирания. В “будущем” оно осуществит себя так, как уже оно сделало это в “древности”. Мысленно скользя в “прошлое”, мы видим процесс умирания человечества. Цивилизация Римской Империи, а за ней и ряд других империй и республик, развиваясь, достигает вершин тварного совершенства (в смысле овладения природой в ее закономерностях) – до сих пор некоторые из этих достижений недоступны нашей цивилизации. Ей не помогает в этом даже взгляд из Космоса, и чем дальше она движется, тем больше встречает “древних” загадок.

“Меланхолия вечности” (Х. Ортега-и-Гассет), запечатленная в бесконечности египетских пирамид, раскрывает нелепость тварной цивилизованности: земное всесовершенство недостижимо и смерть по-прежнему не дает полноты бытию. Цивилизация начинает деградировать. Действительность все больше сакрализуется, потому что становится непонятной. И, добавим, невыразимой. Язык – орудие мифа – служит десакрализации мифа: миф благодаря ему исчерпывает свою способность обеспечивать понимание. По свидетельству Г. Г. Гадамера, современная техническая цивилизация властно устанавливает языковые правила, т. е. пытается фактически замкнуться в достигнутом способе понимания мира. Эту неистинность овладения временем мы обнаруживаем и в “древности”: в Древнем Египте сочинение новой песни, танца, врачебного средства каралось смертью. Духовность рассыпается в теле огромного идола, в который превратилась покоренная было природа. Еще немного, и человек обнаруживает себя в пещере. В ее таинственной темноте природа набрасывается на свою новую жертву, и последние проблески человеческой души умирают в теле отвратительного животного. Природа безумствует, она больше ничего не знает о себе, чрево ее рождает чудовищ. В чем обретет полноту не знающее о себе бытие? Все ближе время, “когда померкнут в небесах созвездья, и свет уйдет из солнца и луны” (С. С. Аверинцев). И вот – уже – тьма над бездной и Голос, от века взывающий к твари, призывающий ее быть.

Человечество умерло? Нет. Оно не смогло умереть и обрекло себя и все творения на нескончаемое умирание, т. е. увековечило ад. И нам предстоит сойти в него. Но способен ли каждый пройти, как Спаситель, всю бесконечность и воскреснуть, истинно умерев? Или, превратившись в зверя, суждено твари рассыпаться на не знающие себя атомы, летящие в бездну...