История изучения наследия С

Вид материалаДокументы

Содержание


Бывают дни, когда злой дух меня тревожит
В лесную чащу богатырь при луне
Со мной, берегись, не шути ты!»
Везешь Ярослава ты горе!»
А горе, небось, его живо?»
Я, витязь, татарское горе!»
«Ивана Васильича горе!»
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   20
^

Бывают дни, когда злой дух меня тревожит


И шепчет на ухо неясные слова,

И к небу вознестись душа моя не может,

И отягченная склоняется глава.

И он, не ведая ни радости, ни веры,

В меня вдыхает злость — к кому? — не знаю сам,

И лживым зеркалом могучие размеры

Лукаво придает ничтожным мелочам.

В кругу моих друзей со мной сидит он рядом,

Веселость им у нас надолго отнята,

И сердце он мое напитывает ядом,

И речи горькие влагает мне в уста.

И все, что есть во мне порочного и злого,

Клубится и растет все гуще и мрачней

И застилает тьмой сиянье дня родного,

И неба синеву, и золото полей,

В пустыню грустную и в ночь преобразуя

Все то, что я люблю, чем верю и живу я.1

Как видим, ощущения лирического героя не новы, и поэма — опыт не только ее автора. Поэт вынужден платить по счетам, своим и чужим: трагедия, переживаемая лирическим героем, — это и трагедия мира, в котором он живет.
^

В лесную чащу богатырь при луне


Въезжает в блестящем уборе;

Он в остром шеломе, в кольчатой броне

И свистнул беспечно, бочась на коне:

«Какое мне деется горе!»


И едет он рысью, гремя и звеня,

Стучат лишь о корни копыта;

Вдруг с дуба к нему кто-то прыг на коня!

«Эй, кто за плечами там сел у меня?
^

Со мной, берегись, не шути ты!»


И щупает он у себя за спиной,

И шарит, с досадой во взоре;

Но внемлет ответ: «Я тебе не чужой,

Ты, чай, об усобице слышал княжой,
^

Везешь Ярослава ты горе!»



«Ну, ври себе! — думает витязь, смеясь, —

Вот, подлинно, было бы диво!

Какая твоя с Ярославом-то связь?

В Софийском соборе спит киевский князь,
^

А горе, небось, его живо?»


Но дале он едет, гремя и звеня,

С товарищем боле не споря;

Вдруг снова к нему кто-то прыг на коня

И на ухо шепчет: «Вези ж и меня,
^

Я, витязь, татарское горе!»


«Ну, видно, не в добрый я выехал час!

Вишь, притча какая бывает!

Что шишек еловых здесь падает вас!»

Так думает витязь, главою склоняясь,

А конь уже шагом шагает.

Но вот и ступать уж ему тяжело,

И стал спотыкаться он вскоре,

А тут кто-то сызнова прыг на седло!

«Какого там черта еще принесло?»
^

«Ивана Васильича горе!»


«Долой вас! И места уж нет за седлом!

Плеча мне совсем отдавило!»

«Нет, витязь, уж сели, долой не сойдем!»

И едут они на коне вчетвером,

И ломится конская сила.

«Эх, — думает витязь, — мне б из лесу вон

Да в поле скакать на просторе!

И как я без боя попался в полон?

Чужое, вишь, горе тащить осужден,

Чужое, прошедшее горе!»

(«Чужое горе»)1

Смысл баллады-притчи в рамках нашего исследования становится прозрачным, если мы учтем замечательный комментарий И. Ильина. «Прошлое горе — не прошлое — а живое и настоящее; и не чужое, а свое. Нельзя забывать о нём; ибо народная душа носит его в себе — в виде ран, соблазнов и искушений. Эти двойники — засевшие, по балладе, за седлом — таятся на самом деле в душе, в таинственном бессознательном народного инстинкта. Они должны быть — до последнего следа своего приняты, осмыслены, исцелены и изжиты.»2 Это значительно усложняет задачу лирического героя: в черном человеке слились воедино и былые есенинские переживания, и трагизм эпохи, и стремление в завтра.

Область поиска параллелей к героям есенинского «Черного человека» в литературе, прямых и завуалированных реминисценций в поэме, элементов полемики будет искусственно сужена, если период конца XIX – начала ХХ в. останется за рамками нашего исследования. «Начало века дало новую форму отношению искусства и жизни изначально прежде всего как жизни поэта по законам искусства, им воссозданного. Это была своеобразная форма проверки уникального и „интимного” характера художественной философии, предлагаемой миру.»1 Эпоха серебряного века сконцентрировала искания сокровенного смысла жизни, смешала всяческие литературные течения, религиозные и философские направления. Синкретизм эпохи2, смена культур — бурное море — выплеснули с новой силой эсхатологические предчувствия «социальных катастроф, „Грядущего Хама”, Антихриста»3. Возрастает, как в любое смутное время («Расшатаны религия, философские системы разбиваются друг о друга…»4), интерес к закрытым, оккультным знаниям, влившим в литературу океан мистики и чертовщины.

Возможно, настойчивое обращение к другу, на которое обращают внимание практически все исследователи поэмы, объясняется традиционной жанровой формой зачина произведений подобной тематики:

Друг мой тихий, друг мой дальний,

Посмотри, —

Я холодный и печальный

Свет зари.

Я напрасно ожидаю

Божества, —

В бледной жизни я не знаю

Торжества…1

То же можно сказать о знаке-символе зеркала:

Себя встречая в зеркалах,

Стекло клянем докучное.

Как прочно скреплена в углах

Темница наша скучная!…2

Мотивы потаенного знания, желание заглянуть за невидимую черту неизбежно приводят в рамках декадентского субъективизма, даже отвращения к жизни и демонизма, к появлению откровенного нигилизма и богохульства. Дьявольская волна просто захлестывает мир: