«особого»

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   45   46   47   48   49   50   51   52   ...   66
1


— Это мне Сапгир написал, — сказал Ситников, тыча заскорузлым длинным пальцем в свою „Книгу отзывов“, — был, конечно, хм, разгорячен, ну и маханул во всю ширь души.

И тут же начал вновь на Лимонова напирать.

— И вы вот запишите в книжечку мою что-нибудь, непременно запишите. Тогда не забудется ваш образ, не пропадет, не исчезнет на веки вечные в реке времен. Обратите внимание, здесь, в самом низу страницы, не по-русски написано. Это один литовец сочинил. Его Гуков привел. Очень симпатичный господин. Однако же вышла у нас с ним свара. Разговор зашел об искусстве: чем, мол, русская школа от европейских традиций отличается. Слово за слово, да взял я и брякнул сгоряча: у вас де живописи путевой нет и не было, один только Чюрленис припадочный. Он, конечно, обиделся, но виду не подал. У нас, говорит, хорошей живописи вполне достаточно. И если бы вы очки свои сменили, то тоже смогли бы кое-чего углядеть. Я ему, конечно, вопросик вставляю: „Про какие это такие очки вы тут толкуете?“ А он мне в ответ: „Про имперские, с вашего позволения“.

Здесь уж Гуков не удержался, влез и начал по своему обыкновению всякую дребедень разводить: „Мы вас спасали, защищали, помогали, а вы, всем недовольны, ничего не цените, только и норовите русским в морду плюнуть“.

В общем, обиженного стал из себя представлять. А тот ему и говорит с улыбочкой по-литовски: „Веритас одиум парит“.

Я это так понял, что он поговорку ихнюю сказал. Вроде того, что они с Гуковым спорят, слов-но как в бане парятся, где изрядно друг друга вениками хлещут. И, чтобы атмосферу охладить, сра-зу же и предложил ему: „Вот вам моя книжка и вы там свое изречение, пожалуйста, зафиксируйте. У меня народу много бывает, всем будет любопытно прочитать. Глядишь, так и прославитесь“. Ну, он и записал.

А тут намедни приходит ко мне профессор Стопоров с каким-то американцем очкастым. Я начал им книжку эту показывать и говорю: „Здесь по-литовски написано, поговорка их народная про баню“.

Тогда Стопоров мне глаза и открыл.

„Что поговорка, — говорит, — это верно, только не литовская, а латинская. И к бане не имеет она никакого отношения. Переводится дословно она как „истина порождает злобу“. По-русски эта мысль также выражается тремя словами „правда глаза колет“.

Выходит, что уел нас с Гуковым литовец. Молодец, ничего не скажешь.

Сейчас народ обидчивый пошел, надо ухо востро держать, не то влипнешь. Все так и норовят себя в творчестве заявить.

И тут Ситников ни с того ни с сего на меня переключился.

— Ну, а вы-то, что? Все болтаетесь без толку, все себя ищете. И не надейтесь, не найдете. Таким макаром можно только забулдыгой стать. Надо себя через дело выражать. Вот взяли бы, к примеру, да выставку б какую-никакую авангардного искусства и организовали. Сейчас все, кому не лень, что-нибудь эдакое устраивают. А вы чем хуже?  Энергии у вас хоть отбавляй, вкус есть, всех знаете, все смотрите. Вам и карты в руки. Эх, если бы я...


„Мы живем в век, когда каждая отрасль культуры усложнилась очень-преочень, и если хочешь постигнуть все тонкости и насладиться этими тонкостями, то надо приложить сперва много усердного сосредоточения, будь то футбол и модная одежда, или стихи или серьезная музыка, или токарное дело, или живопись — все равно. Всюду есть лучшие из лучших специалисты, перед которыми преклоняются обыкновенные специалисты. Они-то их хорошо понимают. А Вы хотите тоже их понимать? Тогда извольте потратить много сосредоточенного внимания, дабы дойти до уровня понимания среднего специалиста. Ах, у Вас нет для этого времени! Ну, тогда и довольствуйтесь ширпотребом, и нечего Вам сетовать на то, что Вы не можете понять (абстрактное искусство, допустим). Тем более, просто глупо ругать то, чего не можете понять из-за неподготовленности.

(Из письма В. Я. Ситникова)


Тут я оторвался от своих мыслей, поскольку услышал голос Ивана Федоровича, а затем и увидел его самого, ковыляющего по направлению к нашему столу.

— Здравия желаю всей честной компании, — сказал Иван Федорович и, скосив глаза, внимательно посмотрел на Пусю. Тот сидел на собственном стуле между Валерием Николаевичем и Демухиным и всем своим видом свидетельствовал, что Просветление не является достижением одних лишь святых, а процессом, протекающим среди представителей любого общества, процессом, в котором наше сознание становится полностью прозрачным, как, например, куриный бульон, — до самой своей сущностной природы. — Впрочем, я, кажется, помешал. Прошу в таком случае извинить, такая уж у меня работа. Труба зовет.

Иван Федорович криво улыбнулся, давая понять собравшимся, что пошутил, и вопросительно посмотрел на Валерия Николаевича.

— На сегодня трубы отменяются, — сказал уже прилично раскрасневшийся Валерий Николаевич, — надо иногда и о душе подумать, — и, налив себе в рюмку водки, протянул бутылку мне. Демухин согласно кивнул головой, пошевелил по своему обыкновению бровями и, вздохнув, подлил себе в стакан квасу.

— Уровень наших достижений и глубина их реализации зависят только от нас самих, — продолжал Валерий Николаевич. Мы живем, словно в сне неразгаданном, но в эпоху технологической революции. „Технология“ эта, если присмотреться, фокусируется либо на чисто материальных ценностях, как то: комфорт, прогресс, либо на исключительно персональных заботах. Однако существуют еще и частные проблемы личности, которая выступает как совершенно изолированная, отделенная от коллектива психическая целостность.

Валерий Николаевич зацепил вилкой мясистый кусок селедки с толстым колечком лука, поднес его к себе и, внимательно осмотрев, сказал:

Слишком мал я для всех благодеяний и всей правды, которые Ты сотворил рабу твоему. — Затем, оторвавшись от созерцания селедки, он внимательно оглядел всех нас и, оставшись, видимо, удовлетворенным результатами своих наблюдений, взял в другую руку рюмку с водкой и, полузакрыв глаза, произнес на одном дыхании, как молитву: 

— Есть мнение, что здоровая личность, «ассимилировав» содержание коллективного бессознательного и глубинные значения величайших культурно-религиозных символов, должна быть одновременно и психологически укорененной, и социально-активной в своей культуре и в своей религии.

— Верно, — сказал Демухин, прослеживая взглядом за движением наших рюмок, — существует еще тип русского коренного человека, который и есть становой хребет российской истории! Но в голосе его, несмотря на бодрую интонацию безусловного одобрения, сквозила потаенная тоска по невозвратно ушедшему.

Я ничего не сказал, однако согласно кивнул головой, чтобы и другие поняли мое безусловное уважение к текущему моменту. Не сговариваясь и не чокаясь, как за помин души, мы выпили. Валерий Николаевич тут же захрустел луком, Демухин стал медленно, вчувствываясь во вкус, жевать кусок сала, я глотнул теплого куриного бульону, а все еще стоящий поодаль Иван Федорович с досадой крякнул.

Воспользовавшись паузой, он поправил кепку и начал говорить в своей обычной, поучающе-язвительной манере:

— Вот вы, как люди образованные, рассуждаете здесь обо всем на свете, и, хотя и заумным языком, высказываете мысли абсолютно верные, с которыми трудно не согласиться. Но при том, на деле, каждый из вас совсем другое собой представляете, что приводит к несоответствию и разрушению основ. Потому вокруг черт знает что творится. Например, тот самый врач-еврей, о котором я вам рассказывал, вторым священником назначен в Ратовскую церковь. Теперь, выходит, будет не только тело, но и души лечить, а правильней сказать — калечить. Спрашивается, почему его именно в „нашу“ церковь понесло? Почему он в своей религии не захотел быть социальноакт-ивным? — там, где он от природы психологически укоренен, да еще как. Нет, неспроста все это, ох как неспроста!

Иван Федорович покрутил в воздухе пальцем и пристукнул своей культей.

— Да, это весьма и весьма интересно, — сказал Демухин и подлил себе в стакан квасу, — мне, лично, всегда любопытно было, что движет евреем, когда он в христианство вдруг переходит. Это ведь другой, особый тип духовности — православный еврей, от русского православного сознания отличный. Его вера куда более истовая, словно сознает он, что перед Христом виноват, сильно виноват. Потому согласен: неспроста это происходит, верно, только вот как?

— Что значит „как“? В „Деяниях Апостолов“ подробно описано обращение Савла, который, основателем той Церкви считается, о коей ты так печешься. К тому же он еще зовется Апостолом язычников, а следовательно, всякое „истинное“ обращение, истинно именно в его еврейском прообразе!

— Вот манера! — сказал Демухин недовольным тоном. — Я своими переживаниями делюсь, причем „не вообще“, а по конкретному вопросу. Ты же все переиначить норовишь. Нет, чтобы вникнуть, попытаться понять, что другой человек выразить хочет. Ведь, если действительно быть „психологически укорененным в своей культуре, и в своей религии“, то будет понятно, почему меня, лично, эта разница так интересует. Мы, может быть, с этим врачом чем-то и похожи, а вот бабушки наши — совсем нет. И это важно! — от бабушек в нас все доброе и теплое проистекает. И это самое „четвертое измерение“ тоже.

Почему тогда, спрашивается, надо уклоняться, а то и бежать от своего кровного, от природного начала? Для кого-то, согласен, оно есть „коллективное бессознательное“, особенно в толпе, но если ты — личность, то именно природное начало, осознанное как „данность“, и определяет выбор твоего Пути.

— Хорошо говорите, — одобрил Иван Федорович, — русское природное начало особое, не такое как у Савлов Моисеевичей, и пространство у нас другое — не чета ихнему Синаю. Я хоть и рабочий человек, а в музеях бываю. Стою как-то раз перед картиной Репина „Бурлаки“ и чувствую: вот оно — наше пространство, бесконечное, соленое от кровавого пота, неодолимое. Точнее сказать, в одиночку неодолимое, а в артели, всем скопом, становится оно покорным коллективной русской воле. Потому и идеалы у нас должны быть своими, природными, а не взятыми напрокат у черт знает кого.

Он подошел ближе, полагая, видимо, что настал уже момент, когда, не умоляя своего достоинства, можно и к столу подсесть.

— А вы, Савелий, никогда не задумывались, что радикальный разрыв с корнями не только родной культуры, но и уровнем, на котором любая культура функционирует, — это и есть цель духовного развития? Иначе вашей личности — труба.

Тут Валерий Николаевич развернулся и, глядя в упор на Ивана Федоровича, с несвойственной ему жесткостью в голосе повторил: 

— Ну, а на сегодня трубы отменяются.

Иван Федорович, который уже было разворачивал свою культю, намереваясь занять место за общим столом, на какое-то мгновение застыл в весьма сложной, с точки зрения начертательной геометрии, позиции. Потом, успев, по-видимому, в считанные секунды обдумать свое положение, он принял присущую ему позу „витии“, поправил кепку и, рубя воздух крепким костлявым пальцем, стал излагать свою точку зрения по поводу сложившейся ситуации.

— Ну, ладно, раз уж вы такие занятые, что до рабочего человека снизойти не желаете, придется повременить. Развлекайтесь на здоровье, хотя, какой прок в развлечениях-то ваших? Себе радости не приносите и людям дать ничего не можете. В этом вся ваша сущность, враждебная всему русскому, нормальному, общепринятому, и заключена. Вы хуже „тех“. У них кровь чужая, а у вас — ум. Вы с чужого ума живете, оттого все родное вам и не мило...

Ни плохое, ни хорошее не выходит из уст Всевышнего, — задумчиво произнес Валерий Николаевич, наливая водку себе и мне, — все определяется человеком, что, в сущности, и есть свобода выбора.

— Но я еще приду, — выкрикнул Иван Федорович, дернувшись всем телом, причем мне даже показалось, что он наподобие волчка обернулся два раза вокруг своей деревянной ноги, — ох, как я приду! Смачно сплюнув, и, выказывая всем своим видом крайнюю степень неприязни, обиженный Иван Федорович быстро заковылял в сторону калитки.

— М-да, нехорошо как-то получилось, — проворчал, глядя ему вслед, Демухин и, чтобы переменить тему разговора, тут же добавил. — Я вот слышал, что глаз в процессе эмбрионального развития образуется из зачатка покровной ткани. Значит не зря в народе говорят „шкурное зрение“. А вы как думаете?

— Всякое слово, сказанное разумно, подобно золотым яблокам в серебряных облачениях, — уклончиво произнес Валерий Николаевич, явно не желая углубляться в теорию эпигенеза, и посмотрел на Пусю, который так энергично облизывался, что это наводило на мысль о плотском грехе. — Поскольку один грех порождает другой, — продолжал он, особенно доверяться „шкурным чувствованиям“ не следует, так же, впрочем, как и другим аффектам грубой плоти.

Демухин согласно хмыкнул и отодвинул шпроты подальше от Пуси, на середину стола.

Пуся перестал облизываться, сел, поджав лапы, и уставился на Демухина.

Когда заключенное в тело живое существо управляет своей природой и на умственном уровне отказывается от всех действий, оно счастливо пребывает в материальном теле, не совер-шая никаких действий, а также не являясь причиной совершения каких-либо действий, — казалось, говорил он.

Словно желая предотвратить ссору, Валерий Николаевичи почесал Пусю за ушами и сказал:

Грош цена добродетели, не прошедшей искушения пороком.

— Может оно и так, — согласился Демухин, — но особо подставляться тоже не следует. Кто его знает, как оно обернется. Кстати, — тут он резко, будто вдруг вспомнил нечто очень важное, развернулся ко мне, — ты в молодости, как мне помнится, авангардную выставку организовал?

— Это верно, из-за нее, можно сказать, и сам художником стал, а то уже хотел во врачи податься.

— Вот и я к тому же, — сказал Демухин, явно довольный, что сумел перевести разговор в другое русло, — художником стал, чудак. А ведь мог быть героем сердечно-сосудистого труда. Кстати, я ведь помню, как приходишь ты ко мне и говоришь: „Савелий, я выставку делаю, не дашь ли ты мне пару картин?“ — „Почему только пару?“ — спрашиваю. — „Mожно и больше, — заявляешь ты, — там места много. — „Ну, думаю, наберет он сейчас барахла всякого, лучше от этого дела в стороне быть“. Вот и не дал я тебе картин. М-да, это факт, а сейчас вот жалею, что тогда в твоей выставке не участвовал.


„Сейчас я стремлюсь и работаю над собой в том смысле, что раньше я делал картину «Монастырь», как чертежник, и после раскрашивал ее, и вот, наконец, пришел к тому, что воображаю на темном холсте два аэростата, воздушные эдакие «сардельки»... Верхний баллон — это туча, нижний баллон — холм. Оба баллона сплюснуты и почти касаются друг друга, а свет исходит из них от тебя над головой метрах в 2–3-х. Это основная модель, которую я воображаю перед началом изображения подготовительных двух объемов с уходящим между ними в глубину дали пространством... Когда пишешь такой пейзаж, надо зубрить вслух или себе в уме: «Пространство, пространство», и «пузо, пузо, пузо». И оно точно по волшебству начнет получаться... «само собой»“.

(Из письма В. Я. Ситникова.)