«особого»

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   44   45   46   47   48   49   50   51   ...   66
1


Что должно означать: „Вековечную христианскую блевотину жевать больше не желаю! “


Я ходил от Бога к Богу, а они кричали мне: „О, ты — это Я!“2


Но теперь я — это Я! А то, что в прошлом было, — старое болото, которое всегда вонять будет, как Талмуд. Если резко не выпрыгнуть из него, то напрочь засосет. И ничего путного не сотворишь, а будешь только, как Кропивницкий-дед, всю оставшуюся жизнь стенать, сюсюкать о бренности бытия, жрать ханку да кукситься на всех и вся. Настала пора крепкую волю да сильную душу явить, и притом самой, что ни на есть нашей, русской, оптимистической закалки.


Сегодня

надо

кастетом

кроиться миру в черепе!3


И обрубил Эдичка разом концы, порвал напрочь со своим „лианозовским“ прошлым, стряхнул с себя „русскую гниль“ и почувствовал здоровую эротичность тугих мускулов „Мифа ХХ века“. Из былых товарищей теперь говорил о нем только Анатоль Брусиловский, да и то, упирая главным образом на себя. Мол, это он нашел Эдичку в провинциальном харьковском дерьме, направил на путь истинный и обработал до московского лоска. Потому какие бы рожи Эдичка не корчил, все они — большое искусство, а сам Лимонов — истинный гений.

Грамотный же русский читатель быстро сообразил, что Лимонов ничего, собственно говоря, нового не придумал, а попросту реконструировал в своей прозе лирический образ Богоборца из 1 тома „Собрания сочинений В. Маяковского“ — Стихи (1912 – 1917). Ну, а посколько часы истории играли „Торжество Православия“ и общество жаждало, чтоб «отщепенцы» просветились, сия богоборческая тематика вызывала в лучшем случае брезгливое удивление.

На Западе то же лимоновскую „пощечину общественному вкусу“ никак не ощутили. У них опыт авангардизма куда круче будет, они ко всему приучены, так просто не прошибешь. По западническим меркам все эти эскапады в духе Селина, Эзры Паунда, Маринетти или Эрнста Юнгера, а так же богоборческий уклон Маяковского — старая рухлядь, которой грош цена. Со временем, впрочем, узрели в Лимонове русскую самобытность, причем явленную в пикантной, неведомой никому доселе ипостаси. В нем выкладывается, мол, загадочная русская душа на полную катушку.

Было раньше тоже здорово: Достоевский, Толстой или, если из нынешних, просветитель прогрессивного человечества Солженицын. Но все это, согласитесь, нудновато, а у Лимонова — забористо и очень смешно. Русский миф, он не чета немецкому, прямо за гениталии норовит ухватить. Молодец Лимонов!

Особенно запал многим в душу эпизод, как Эдичка у негра член сосал. И вовсе не с точки зрения глубокой оригинальности сюжета. А поняли они из этого вдруг для себя, что и русский, оказывается, есть обыкновенный человек, т. е. существо равноценное свинье, а не нечто особенное — то, что „звучит гордо“.


Русый ветер, какой ты счастливый!1


Как-то раз пошел я в гости и Лимонова с собой прихватил. Пускай, думаю, поест на халяву, да еще на людях себя покажет, он же любит душою общества быть — поэт как-никак.

Приходим: дом богатый, армянский, коньяком двадцатилетней выдержки потчуют, закусочка замечательная и горячее что надо. Все люди солидные, едят чинно, с удовольствием и беседуют со вкусом, без надрыва — ни о чем. Лимоновым интересуются:

— Поэт, говорите? В каком же роде пишите, про любовь или?


...в тебе

на кресте из смеха

распят

замученный крик2.


А он, бедняга, совсем протух, невмоготу ему среди буржуев обретаться. Сидит сиднем, жрет себе все подряд да мычит что-то неопределенное. Ну, от него и отвязались — скукота одна.


Вы прибоя смеха

мглистый вал заметили

за тоски хоботом?


Лимонов и сам чувствует, что надо бы себя заявить в каком-то оригинальном жанре, но никак не может с мыслями собраться, придумать что-нибудь эдакое, подходящее к обстановке. Уж больно угнетала она его своей чинностью. С понтом не выпендришься: не перднешь, не завизжишь, ни в чью рожу просто так не плюнешь — не поймут-с.

Тут на десерт торт подали здоровенный. Все себе по куску взяли, едят, чайком запивают и об отвлеченных материях неторопливый разговор ведут... И остался на блюде один кусок: одинокий и неотразимо притягательный в своей сиюминутной невостребованности. По неписанным правилам гостеприимства предназначалось оставаться куску этому девственно нетронутым, символизируя тем самым предельную степень насыщения гостей и щедрость хозяйского угощения.

Лимонова кусок этот словно приворожил. Сидит себе ни жив ни мертв, уши прижал, неотрывно на него смотрит, а на лице своем страх и вожделение изображает. Гости тоже несколько попритихли и за Лимоновым с большим интересом, однако вполне тактично, исподтишка, наб-людают.

Выдержал Лимонов паузу, а потом вдруг цап и с присказочкой громогласной „А съем я его та-ки что ль!“ схватил прямо рукой сей символ гостеприимства и тут же начал остервенело заглаты-вать его, словно век не ел. И картинно так: вздыхает, причмокивает, крошки отфыркивает, а другой рукой намахивает, точно рубит.


Вот видите!

Вещи надо рубить!

Недаром в их ласках провидел врага я!


Слопал Лимонов торт и видит, что зря старался, акции его концептуальной никто как бы не заметил. Точнее, в замшелых традициях интеллигентского хамства, все сделали вид, что ничего и не произошло из ряда вон выходящего: ну сидит тут с нами некто Лимонов и, от собственной зад-винутости, объедается, как скот. Однако он такой же гость, как и все остальные, и пока хозяин терпит, то нам и подавно наплевать, поэт все-таки... И смотрят на него, не то чтобы нелюбезно, а равнодушно, без интереса, как на буфет.


...Так встречайте каждого поэта глумлением!

Ударьте его бичем!

Чтобы он принял песнь свою,

как жертвоприношение,

В царстве нашей власти шел с

окровавленном лицом!3


И поспешил Лимонов смыться из гостей, и меня с собой уволок.

Оттого, что обожрался, чувствовал Эдик себя премерзко и вдобавок злился на весь свет за явный свой конфуз. По всему было видно: хочется ему выговориться, блеснуть, но чтобы обстановочка была родная, с пониманием. И поскольку были мы неподалеку от Кировской, то предложил он к Ситникову зайти.

Вася явно обрадовался Лимонову. Притащил „Книгу отзывов“ , показывать начал: мол, вот какие чудаки есть, пишут-то как ловко и еще норовят рисуночек какой-нибудь сотворить! И Лимонову ее подпихивает, чтобы тот тоже гениальностью своей блеснул, порадовал хозяина.

Лимонов, чувствовалось по всему, вышел уже вполне из состояния морально-пищевого шока и, нежась в атмосфере Васиного балагурства, обдумывал, чего бы такого эдакого ему в книгу эту написать. Вспомнили в разговоре про Крученыха. Вот уж кто мастер экспромты крутые сочинять! Он из них даже целую книжечку состряпал, „Литературные шушуки“ называется.

Ситников тут же рассказал, как он вместе с Крученыхом соревновался: кто из них быстрее, в один сеанс, женский портрет с натуры сделает.

— Посадили заместо натурщицы поэтессу одну молоденькую, что подле него вечно ошивалась, и давай писать! Предельный срок был четыре часа. И знаете, ведь он быстрее написал и, пожалуй, что лучше.


„Очень рекомендую почаще отбегать по-кошачьи, не отрывая глаз от картины во время работы. Это даст возможность ясно видеть, как буквально на глазах из мглистой темноты рождается четкая, воздухом окруженная мягкая статуэтка... А в начале надо просто опасаться того, как бы горизонт не стал получаться преждевременно против воли художника! Так изготавливается небо вместе с холмом, постепенно в глубину, к туманному горизонту, все должно быть расплывчато, неопределенно! А горизонт выявляется под самый конец! Никогда не надо делать горизонт отчетливо. Даже плохие живописцы всегда делали горизонт туманно“.

(Из письма В. Я. Ситникова)


Крученых жил тогда на Кировской и его довольно часто можно было встретить в расположенном по соседству букинистическом магазине, или же прогуливающимся: то по Сретенскому бульвару, а то по Чистым прудам. Квартира его представляла собой сложную конструкцию, в которой сам он смотрелся как некий кинетический элемент, перемещающийся относительно вертикальных и горизонтальных плоскостей, составленных из необозримого множества книжных полок, стеллажей и различного рода художественных объектов.

Выглядел Крученых, как старый воробей: маленький, серьезный, щуплый, седой, с острым птичьим носиком, но при этом чувствовалось, что он еще вполне бодр и колпак варит.

Как-то раз позвал меня Сева Лессиг в „Дом Литераторов“. При этом обстоятельно объяснил:

— Там торжество большое литературное начальство готовит, отмечают юбилей Крученыха, ему аж восемьдесят лет недавно стукнуло. Мне Тарковский свой пригласительный билет отдал, мы по нему оба пройдем. Глядишь, банкет будет, так и мы пролезем, а ресторан там первый класс.

И мы пошли, ведомые скорее надеждой, чем любопытством.

В небольшом зале „Дома Литераторов“ собралось человек около ста всяческого народу, но ни солидного начальства, ни литературных знаменитостей не было. Оценив обстановку, мудрый Сева быстро смекнул, что никаким банкетом тут не пахнет и вообще никакого угощения не предполагается, кроме, конечно, пищи духовной, т.е. унылости и занудства. Однако же мы остались.

Ведущий, симпатичного вида бородатый дядечка, кажется, какой-то поэт, бодреньким голосом сообщил, что отмечаем мы нынче славный юбилей. Алексей Елисеевич Крученых сподобился до восьмидесяти лет дожить, что — тут была многозначительная пауза выдержана — свидетельствует о его необычайном даровании. Далее шла обычная дребедень, которую всегда произносят в таких случаях, вперемешку с такого же сорта текстами поздравлений. Запомнилась мне только телеграмма Андрея Вознесенского, что была с пафосом зачитана ведущим, как некий символ преемственности: „Крученых — это зем-ле-тря-се-ние“.

Потом и самого дорогого юбиляра попросили выступить: сказать чего-нибудь, а то и почитать. И к удивлению присутствующих оказалось, что Крученых может и то и это. Он смотрелся бодрым, но вследствие маленького роста, худобы и наличия на черепе волос с серебряным отливом, даже и не очень старым. Эдаким благородным реликтом от авангарда.

Негромким, хорошо натренированным голосом, четко и эмоционально читал он свои стихи, главным образом „классику“ двадцатых годов. Зал казался взволнованным, но в меру. Впечатлило умение поэта в речевой, декламационной форме представлять свои заумные тексты, особенно ряды шипящих звуков. Так, читая стихотворение „А злюстра упала на голову графа“, Крученых необыкновенно долго и сильно для своих преклонных лет шипел на выдохе, словно проткнутая автомобильная шина. Этим символическим шипом и закончил свое чтение последний русский авангардист „серебряного века“.

Всем понравилось. И нам тоже. Сева для разнообразия тонким голосом крикнул: „Браво“. Крученых внимательно посмотрел на нас и чуть заметно дернул головой: одобрил что ли? — не поймешь.

— Старик Крученых нас заметил и, кажется, благословил. — Заскрипел мне на ухо Сева. — А что головой дергает, так это у него старческий тик. Асеев тоже головой дергал. И Шкловский, особенно, когда про Льва Толстого разговор идет и не он высказывается.


Вот они — сухие старики сидят и лежат на белом песке

Девочка подбежала — бросила песком в Льва Толстого песок — сквозь тело упал на песок

Кто-то прошел сквозь раввина и сел — видна половина прозрачная — раввина и стена — чужая темная спина

Что есть истина? — спросила половина раввина

И пустой Лев Толстой сказал: „Истина внутри нас“