«особого»
Вид материала | Документы |
СодержаниеГлава 6. „русский чай“ |
- А. Горяшко Биостанция особого назначения, 171.9kb.
- Nterface. Впрочем, если для Вас это открытие, то дальше читать особого смысла нет, 140.5kb.
- 1. Наклоняйте голову вправо, влево, вперед и назад выполняйте наклоны без особого напряжения, 183.22kb.
- Самбурская А. Птица особого полета : [об истории создания «Чайки» рассказывает, 83.47kb.
- I место и роль психодиагностики в системе научного знания, 518.62kb.
- Вопросы к экзаменационному зачету по дисциплине: «Политология», 34.64kb.
- -, 362.51kb.
- Законотворчество, 255.33kb.
- Владимира Путина "Быть сильными: гарантия национальной безопасности", 43.91kb.
- Законодательное собрание красноярского края, 90.4kb.
ГЛАВА 6. „РУССКИЙ ЧАЙ“
Может быть, благодаря всему этому „соцреализму“ и решился Ситников „свалить за границу“, рискнул-таки на старости лет: где наша не пропадала! С такой биографией потерь не считают. К тому же в году, кажется, семидесятом получил он двухкомнатную квартиру на последнем этаже нового девятиэтажного дома, похожего на гигантскую спичечную коробку, в уныло-безликом микрорайоне — неподалеку от станции метро „Семеновская“. И выходило, что все равно надо привыкать к какой-то новой жизни, вновь обустраиваться. Но там, на Западе, свет маячил от этой самой статуи Свободы, а здесь — родные рыла, осточертевшие за шестьдесят лет совместной жизни. Да еще власти в спину подпихивали, уж больно много к нему иностранцев шастало.
Что, по миру пойти? Попробую. Отверзть
Бездонной синеве бетон аэродрома.
Оставил навсегда — вполне благая весть.
Бонжур тебе, Париж! Аривидерчи, Рома!
Уверенность сильна. Прости. Прощай. Скорей
Мотаем удочки — и в путь! Мне светит Слава.
С обиды, во хмелю, кричат славяне „Гей!“
Характер наш таков, восторженно-лукавый.
Столыпинскмй рывок. Стахановский размах...
Вдруг, скрежет тормозов — не уложились в сроки.
И ветер перемен сметает в Лету прах
Сынов, в отечестве гонимых как Пророки1.
И тут понял я, что спать больше не могу, поднялся и вышел на террасу, покурить. Влажный, терпкий ночной воздух холодил лоб и то нервное возбуждение, что пришло вместе со сном, постепенно ослабевало.
Однако подействовал сон этот на меня необычайно сильно — что-то с памятью моей стало. Словно вскрылась в ней сказочно- заветная кладовая и все, что залежалось во всех ее ячейках и уголках, взыграло и потекло неистовым узорным потоком наружу, в мое нынешнее, вполне заурядное бытие. И оно, это самое бытие, усеченное единообразием неисчислимых возможностей, образовало ту верную дистанцию, с которой, как в калейдоскопе, узоры сложились в картинки, различные по степеням удаленности, формату, цвету и фактуре.
Вот, к примеру, улица Кирова — бывалый гул былой Мясницкой. Шуму прибавилось, а в остальном все тоже: те же заспанные лица, неметеные комнаты, тот же русский мат, бессмысленный и беспощадный, та же повседневная московская бестолковая толкотня.
Посмотришь на русского человека острым глазком... Посмотрит он на тебя острым глазком... И все понятно. Происхождение — темное, цели и намерения — неисповедимые, средств — никаких, а сам весь — в трудах. В начале каждого дня проявляется он из непроявленного состояния, а затем, когда наступает ночь, снова уходит в непроявленность. Что-то остается при этом и для себя самого, но мало, жалкие крохи. В основном все расходуется на противостояние стихиям.
Труды и есть они труды:
Пошел туды, пришел сюды.
Вот, от работы не скрывайся.
Кормиться хочешь, стало — майся,
Поменьше было бы беды,
Потише было бы...2
А вот и стеклянная витрина, а за ней, как в аквариуме рыбы, люди шевелятся и смотрят сквозь табачный дым на улицу такими же, как у рыб, отстраненно-сонными, ничего не выражающими глазами. Это кафе „Русский чай“:
где швейцар, потертый и лоснящийся,
будто чучело важной птицы,
наслаждается чаевыми,
где полногрудые подавальщицы,
ползут с подносами
в клубах сизого дыма,
как тяжелые танки,
где пестролицые девушки
предаются сосанию сладостей,
где задумчивость мордатых мужчин
притягательна и порочна,
как поросшие шерстью розовые уши,
где одиночество на людях предпочтительнее,
чем наедине с собой1.
Швейцара зовут дядя Сережа. У него длинная крашеная черная борода, белозубый щучий оскал, узенький лобик с тремя продольными складками и маленькие глаза-щелочки в ореоле лучистых морщинок. Он обычно в веселом расположении духа: кричит „Оп, ля-ля!“, ловко подбрасывает номерок, помогает надеть пальто и неуловимым скользящим движением прячет в обшитый золотым галуном карман чаевые. Посудомойки уверяют друг друга, что он импотент.
— Зазовет к себе в Подлипки — у него там домишко свой важный, с матерью, старой ведьмой, живет, — в гости, чайку попить, поднесет, конечно, но не шибко, а затем давай по титькам шарить. Да и весь толк с него в этом.
Голосок у дяди Сережи тонкий, с колокольным, почти „малиновым“ отливом. Когда колокольчик долго был в употреблении, то он, как говорят любители, вызванивается. В его звуке исчеза-ют неровности, режущие ухо, и тогда-то звон этот зовут малиновым.
Меню в „Русском чае“ — пельмени, баранина в горшочках, яичница с ветчиной, пирожные, конфеты, чай, портвейн, коньяк и „сухач“.
Публика самая разная: днем обыкновенные „обедающие“ столуются, ближе к вечеру — все больше гении собираются и, как непременное, но не бросающееся в глаза добавление к их голосистой компании, товарищи-наблюдатели“. Забредают порой „на огонек“ и колоритные фигуры иного сорта.
Вот маленький благородного вида старичок с огромным шарфом, чертовски ловко, „не по-нашему“ обмотанным вокруг шеи. Подслеповато щурясь, он осматривается, выбирает подходящий столик, просит разрешения присесть. Старичок усаживается неторопясь, с видом человека, знающего себе цену, но по лицу его видно, с какой голодной жадностью принюхивается он к соблазнительным запахам горячей пищи.
Выдержав паузу, кашлянув, он начинает:
— Это кафе очень напоминает мне, по атмосфере своей, конечно, кафе „А ля Ротонд“ в Париже, где я так часто бывал с моими друзьями Пабло Пикассо и Ильей Эренбургом... И потом, когда я с Карузо по Европе колесил, попадалось и не раз, нечто похожее, но вот атмосфера... — этот аромат душевной близости и уюта, атмосферу ту, ротондовскую, нигде больше не доводилось мне ощущать.
Да, друзья мои, бег времени это вам не бег трусцой! Я наблюдал тут на днях: бежит себе молодой человек по бульвару, а на лавочках народ, глядя на него, веселится. „Отдохни, приятель, — кричат, — хлебни-ка лучше пивка!“ А он бежит себе и внимания ни на кого не обращает, словно догнать спешит время, что упустил, догнать и перегнать. Я вот свое время упустил, оттого и топчусь теперь на одном месте: назад ведь не побежишь, а вперед уже не дернешься.
А знаете, какая коллекция картин у меня была?! Все подарки, с автографами от друзей да приятелей — Шагал, Альтман, Тышлер...
Вы, извиняюсь, таких имен, наверное, и не слышали, а жаль! Они того стоят. Я, когда из Европы в Советскую Россию вернулся, с самим Михоэлсом вместе работал. Ему, в Еврейский театр, я и картины свои отдал, не насовсем, конечно, а так просто, для людей. Что-то вроде маленького музея при театре соорудил, чтобы смотрели люди и радовались. А когда закрыли театр, то и картины мои пропали. Не станешь же у „них“ просить: „Отдайте!“ Так все и утонуло в реке времен.
Да, друзья мои, стоит только маленечко зазеваться, упустить мгновение, и нá тебе — пустота, вот я и барахтаюсь в ней.
И, презирая гордо этот мир,
Все встречи жду с грядущим поколеньем