«особого»

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   ...   66
. Частностями же он пренебрегает, очень важными порой частностями, которые эту самую „русскость“ и составляют. Еврейское же сознание, как мне видится, наоборот, от частностей идет, от мельчайших деталей бытия. Оно их организовывает, осмысливает по отношению друг к другу. Еврей, к примеру, выберет вещичку какую, самую что ни на есть пустяковую, скажем, лестничку, на которую ребенку в детстве дедушка Яша разок залезть разрешил, и вот лестничка эта разрастается в его сознании до размеров Вечности или становится символом Бытия, его опорой и надеждой. И уже карабкается он по этой лестнице ввысь, как библейский Иаков. И того гляди, до самого Бога доберется. Причем делает он это убежденно, истово, навязывает всем и вся свое видение мира. А русский стоит, рот разинув, и думает: похоже, что и вправду, лестница дяди Яши есть то, „самое главное“, за что можно уцепиться.

Евреям присуще врожденное уважение ко всему „высокому“. Они, в отличие от русских, его не снизить стремятся, а включить в себя, проще говоря, — захапать. Но, в тоже время евреи склонны закапываться в мелочах, раздувать чрезмерно нечто второстепенное и, следуя за этим „Големом“1, теряют часто остевой путь. Тогда они к русскому тянутся, к чему-то абсолютному, конечно по смыслу и по ценности. К „черному квадрату“2, например.

Что же касается Великой Пустоты, то евреи ее ощущают, так сказать, напрямую, и сразу из нее черпают. А вот мы, русские, — опосредованно, нам некое промежуточное состояние нужно обрести. Здесь-то я и хочу для себя определиться. Живем мы бок о бок, работаем тоже подчас совместно, и порой я чувствую, будто нахожусь под влиянием неких идей, и что идеи эти для меня опасны. Они и влекут, и пугают, как чужеродная прелесть. И понимаю я, что могут они меня затянуть в такой омут, где потонут все присущие мне, как русскому, природные качества. А что тогда? Получу ли я что-нибудь, столь же ценное, взамен? Навряд ли.

— Это-то уж точно! — поддержал Демухина в его сомнениях Иван Федорович. — Чужеродной стихии всегда опасаться надо, иначе захлестнет, подавит. А „эта порода“ особо вредна. Она имеет жизненный интерес только в том, чтобы делать другой народ больным. Все нормальные человеческие качества норовят перевернуть, исказить, придать клеветнический по отношению к основам жизненных устоев смысл. Ни черта вы у них не ухватите, не тот это народец! Потеряете все свое кровное — промежуточное это состояние, например, а пустоты ихней взамен не получите, не надейтесь. Они свое никому не отдадут, зубами держать будут. Да и на кой ляд вам ихняя пустота, что вы с ней делать будете?

Как бы досадуя на допущенную промашку, Демухин сердито заворчал:

— Черт, и ведь всегда так! Стоит начать на эту тему говорить, сразу какая-то дрянь прилипает. Даже сомнениями своими ни с кем поделиться нельзя. Лучше молчать, не то сразу же дерьмом заляпают.

— Отчего же, — сказал Валерий Николаевич в обычной своей доброжелательной манере, — это все очень интересно, хотя я сначала не сразу понял, куда это вы, Савелий, клоните. Мне, лично, кажется, что никакого неразрешимого конфликта здесь не существует. Решение проблемы заключается не в слиянии, а в примирении замеченных вами противоположностей. Причем на основе проникновения в природу их противоречивости. В молодости мне казались обязательными всякого рода обособления по родовому признаку. Это было, видимо, необходимо для самоутверждения в той среде, где я появился на свет Божий. Думаю, что и у вас тема эта из того же источника изливается, назовем его „Счастливое детство“. Если обратиться к этой теме с учетом обретенного опыта, то здесь на лицо виден конфликт между вами, как личностью, т. е. художником Демухиным, и одноименным индивидуумом из „Счастливого детства“. Он-то и пытается тянуть вас назад, в родовое гнездо, где все было так просто: мы — это „Мы“, наша стая, а они — это „Они“, ихнее племя. Но ваша личность, поднаторевшая с возрастом в самопознании, сопротивляется. Вы прекрасно понимаете, что ничего путного в гнезде этом не найдете, кроме одного, может быть, запаха. Но нужно ли вам так принюхиваться к этому запаху детства? Сдается мне, что не так уж был он и хорош. С другой стороны, несомненно: на уровне родовых общностей существует множество различий, и не только между людьми. Вот Пуся, например. Он тоже различает родовую ментальность — кошачью, собачью и человечью — и регулирует свое поведение в зависимости от этого, особенно, когда на собачью свору наткнется. Но при личном контакте для него уже важна индивидуальность, очищенная от всего наносного — кровных, семейных и иных, обобщающих и усредняющих элементов. Хотя, конечно, при том она весьма может быть даже с „собачинкой“. И еще, — по мере врастания в себя, осмысления себя как личности, многое теряешь — это факт. Вот и Пуся был котенком, как все котята, наивным и игривым, а нынче, поглядите-ка на него, до чего важен, что значит — заматерел.

Демухин с осторожным любопытством посмотрел на Пусю и отодвинулся от него подальше.

— Вы, Савелий, похоже, котов не любите? — спросил Валерий Николаевич, по-своему истолковавший это передвижение.

— Да нет, отчего же, напротив, можно сказать, что люблю. У меня в детстве всегда коты были, без них никуда. Сам я от природы — глубокий индивидуалист, оттого и к кошкам я симпатию питаю. Мне нравится, что кошка зверь не стайный, всегда сама по себе. А насчет того, что еврею Великая Пустота от природы дана и сидит у него в голове, это все равно как у кота ночное зрение. Возьмем, к примеру, Шагала...

— Здорово подмечено! — что значит культурный человек, — перебил тут Демухина знакомый хрипловато-придушенный голос, и около нас материализовался Витя с тачкой в придачу, из которой торчали разводные ключи, обрезки труб и другая всячина. — Я и сам третьего дня говорю евреям-то нашим: „Пустые вы головы, если в мое положение войти не можете“...

— Ага, явился наконец, — раздраженным тоном загудел Иван Федорович, — и часу не прошло. Молодец Витя, теперь мы с тобой во мраке кромешном трудиться будем, как герои Метростроя.

— Почему во мраке? Я же фонарь с собой прихватил, буду вам светить. Там работы на двадцать минут, с вашей-то квалификацией, — и в голосе Вити проступили умильно-льстивые нотки. — Наложим шину и баста.

— Ладно, ладно, чего там зря лясы точить. Пошли, — сказал Иван Федорович, — а всей честной компании желаю хорошего вечера.

Он решительно развернулся и заковылял к дороге, Витя, подхватив тачку, поплелся за ним.

— М-да, сказал Валерий Николаевич, заболтались мы как-то, дома уже, небось, волнуются, — и стал собирать газету. — Кстати, Савелий, мы сегодня водочкой случайно разжились, завтра событие это отмечать будем. Милости просим, заходите часам эдак к четырем. Посидим, потолкуем.

— Спасибо, однако я, знаете ли, не употребляю спиртного. Как говорится, завязал.

— Ну что вы! Насчет выпивки не беспокойтесь. Дело это сугубо добровольное — не хотите, не пейте, никто в обиде не будет. Можете только закусывать, у нас еда будет отменная.

— Ладно, там видно будет. Еще раз спасибо за приглашение, может, и приду.

И мы разошлись, каждый в свою сторону.


„Ведь с одной стороны мне очень приятно, когда люди смотрят на мою картину и видят, как я махал щеткой или кистью «легко» и не ощущают моего пота, моего адского напряжения, а ощущают лишь беглость и легкость исполнения. А с другой стороны очень обидно, что люди даже и не представляют, какой предварительной многолетней тренировки и концентрированного напряжения сил, фантазии, воображения и пота стоит само ведение работы. Я познакомился с Рихтером на его концерте. Я пришел в ужас, когда этот человек, сев за рояль (я сидел в первом ряду), через две минуты уже обливался потом. Мне даже чудно было смотреть на него. С него буквально текло. С носа капало на клавиши. И мне даже подумалось, что я бы так не смог... А ведь я совсем забыл, что когда пишу маслом, мне тоже некогда утереть пот. Да я на него внимания не обращаю, потому что весь горю, как в огне“.

(Из письма В.Я.Ситникова)