5-6 2011 Содержание поэтоград
Вид материала | Документы |
СодержаниеМир, в котором нет тебя |
- 7-8 2011 Содержание поэтоград, 3199.5kb.
- 9-10 2011 Содержание поэтоград, 3509.54kb.
- Содержание поэтоград, 7753.97kb.
- Москоу Кантри Клаб Москва, 2011 г. Содержание 1 содержание 2 общие положения 3 > закон, 1099.08kb.
- Сайфуллин Халил Хамзаевич учитель биологии, гимназии №9 г. Караганды Караганда 2011, 181.68kb.
- Информационный бюллетень osint №21 сентябрь октябрь 2011, 10964.94kb.
- Приказ №128 от 01. 09. 2011 Публичный доклад за 2010-2011 учебный год Содержание, 681.41kb.
- Жемчужины Адриатики 13 дней (поезд-автобус) Стоимость: 595, 42.06kb.
- Республика Беларусь, г. Минск, ул. К. Маркса, 40-32, 49.41kb.
- Содержание дисциплины наименование тем, их содержание, объем в часах лекционных занятий, 200.99kb.
Здесь были пехотный майор, капитан-танкист и морской офицер, несколько всем известных завсегдатаек – вятских людок, светок, маринок; парочка продажных лахудр, на которых посетители из местных уже не клевали; компаниями – шпана, студенты, шулера, командированные – инженеры из Куйбышева, снабженцы из Астрахани, театральные артисты из Йошкар-Олы и, конечно, с толстыми лопатниками грузины, снявшие огромные фуражки в гардеробе…
Что может быть в России уютнее, чем провинциальный ресторан! В него, как реки в море, стекаются судьбы. Здесь растворяется вся прошлая жизнь. Здесь хочется жить только теперешним мгновением! Алексей усмехнулся этой продолжительной мысли, оглядел мельком зал и снова обнял Елену за талию, прижал к себе. Почему оглядел зал мельком? Потому что не на что и не на кого ему больше смотреть, кроме как на свою Ленку! Он уже исцеловал её в щёки, в шею, в руки, он её уже всю обжал, изобнимал, перещупал… Она только и знала, что оправляла лилово-красное, из тонкого шифона платье да беспокоилась, чтоб Алексей не порвал на ней чёрные колготки в сеточку, итальянские… А сама льнула к нему не меньше, чем он к ней! Зелёные глаза лучились, влюблённо щурились. Проснувшаяся, будто вулкан, сила первой любви опять обворожила их, как в школьные годы, сделала сумасшедшими.
– Ты вспоминал меня?
– Очень часто.
– Я ждала тебя… Иногда смотрю на двери в магазине – вдруг сейчас Лёша появится.
– Сегодня появился.
– Почему раньше не заходил, когда был в Вятске?
– Третий лишний… Ты за лётчика замуж собралась, – безревностно шептал Алексей, целуя Елену в ухо: – Почему от него сбежала?
– Бабушка научила, – искренно отвечала Елена. – Всё хорошее, что было с женихом до замужества, подели, говорит, на три. А всё плохое умножь на три. Тогда и получишь счастье своей супружеской жизни… Я после этой арифметики с порога ЗАГСа и рванула. Лётчик ревнивый, придирчивый… Не моё! – Она смело, естественно и без стеснения обняла Алексея за шею: – Это ты, Лёшенька, навсегда. С тобой в любое время как с родным. А другие – они… они глупые. Мужики вообще очень глупые… Претензии какие-то, ревность, обиды. Не хочу вспоминать! Я с тобой… сегодня… Всегда с тобой.
Он пьянел. Она пьянела. Пьянели от первого бокала вина, от хриповатого голоса Вовы Дуремана, который на жутком английском запел битловскую песню «Эс ту дей», пьянели от ресторанного зала с синим, распутным табачным дымом, от пролетавших бабочек в горошек на белых рубашках официантов…
Столик, за которым они сидели, стоял в углу зала, у колонны, для них – выигрышно: никому глаза их нежность не мозолила. Ресторанный вечер тем часом раскочегаривался. Все громче голоса, смех. Всё больше дыма. Пьянее и умильнее посетители. Площадка перед сценой с каждой песней заполнялась танцующими.
– Для нашего дорогого гостя из Москвы, – объявлял Вова Дуреман, получив очередной «парнас», – Алексея Ворончихина мы исполняем эту песню. Из репертуара Джо Дассена.
– Лёша, это тебя! – с изумлением сказала Елена.
Алексей огляделся: московского двойника быть не могло, именного сходства тоже. Он вышел в центр зала, чтобы понять, кто решил приветствовать его песней, не пожалел пятёрку. Вова Дуреман уже с микрофонной гнусонцой запел, подлаживаясь под популярного французского шансонье: «Мир, в котором нет тебя…»
– Танька? Вострикова? – Алексей сперва не признал бывшую соседку.
Коротко стриженная, крашенная в блондинку, в нелепых для ресторана солнцезащитных очках. Брюки полосатые, как пижама. Кофта-лапша. Сидела она в компании военных, как тёртая шалманщица. «Благо хоть не с «урюками», – подумал Алексей.
Скоро они танцевали с Татьяной посреди зала.
– Пашка летом приезжал. Замуж звал, – рассказывала она. – Умолял даже. На колени вставал. Говорит, буду в военном училище учиться, а ты комнату снимешь. А потом – куда пошлют. Там жильё дадут, семью расплодим…
– Правда на колени вставал?
– Вставал, – невесело усмехнулась Татьяна. – Ты на колени перед девкой встанешь – это одно. Потом штанины отряхнёшь и до другой девки побежишь. У Пашки всё серьёзно… Умом-то я понимаю – с ним заботы не будет. Но сердцем чую: не по пути мне с ним. Он как скала – такие женщин прощать не умеют. Не понимают женщин… Будем жить с ним через силу. Он – себя мучить, меня мучить… Пускай на расстоянии любит, – рассмеялась Татьяна. – Тошно одной. Но Пашки боюсь… Вон с приезжими развлекаюсь… На песенный заказ их раскрутила. Толика-то у меня посадили.
– Толик – это Мамай?
– Для тебя Мамай… Для меня муж, пускай и незаписанный. Я теперь у Толика в доме живу. Голубятню-то помнишь? Соскучишься – заходи. Для тебя двери открыты. – Она улыбнулась Алексею с лукавцей, в которой всё-всё понятно, и сильно прижалась к нему.
Что-то тревожно-болезненное шевельнулось в сердце: брат Павел предстал стоящим перед Татьяной на коленях.
Мир, в котором нет тебя,
Чужой и равнодушный мир.
Я брожу словно тень средь теней,
Нет надежд, нет больше сил… –
повторял куплет хриповатый местный Джо Дассен.
Алексей после танца проводил Татьяну до столика, придвинул для неё стул. Капитан-танкист, широкоплечий, курчавый, раскрасневшийся от коньяку, приблизился к Алексею, шепнул в ухо:
– Она – моя. Будешь к ней мазаться – застрелю!
– Из танка?
В лице капитана прибавилось красноты.
Когда Алексей вернулся к своему столику за колонну, Елены и след простыл. Идиот! Бестолочь! Чего попёрся к Таньке?! Ленка, конечно, обиделась. Предал её, дурень! Ещё и прижимался к Востриковой! Ах, бабы! Сегодня от неё радость – завтра яд… Татьяна и Елена знали друг друга: в одной школе учились, в одном доме жили. Но друг друга чурались. Девичьи пристрастья не угадать.
Алексей рванул в вестибюль. Бори Кактуса «на дверях» не видно. Алексей выскочил на улицу. Бросился в одну сторону, в другую – нет Елены!
Что-то красноватое, кажется, знакомое, родное мелькнуло на углу дома, за голыми кустами, через перекрёсток. Алексей помчался за мутно-красным пятном.
– Лёша! Куда ты? Лёша! – раскатом радости оглушил его голос за спиной.
Он никогда в жизни не видел более красивой девушки.
Растрёпанная, переполошённая, Елена стояла в недоумении. Губы полуоткрыты, большие зелёные глаза испуганно ярки, каждая клеточка – в напряжении и поиске понимания. Взгляд Елены искал участия и любви. Когда Алексей, опамятовавшись, бросился к ней, её глаза вмиг заискрились счастливым хмельным светом, на щеках вспыхнул румянец, всё её молодое ладное тело, в переливах лилово-красного шифона и чёрных чулках в пикантную сеточку, стало будто намагниченным, страстным, безумно влекущим Алексея. Он рвался к ней – и телом, и душой. Она естественна и проста, без манерности и самомнения, без испорченности от книг – мозги её не забиты модным чтивом и истеричными стихами, у неё нет мечты о богемной жизни и столичных премьерах… Эти мысли вихрем пронеслись в сознании Алексея, когда он бросился к самой красивой девушке на свете.
Он обнял Елену, подхватил на руки, понёс обратно в ресторан, заминая свой взбалмошный порыв, в котором было много горячей бестолковости и горячей любви. Дверь ресторана им открыл Боря Кактус – тут как тут. Одна туфля с Елены в вестибюле слетела. Кактус поднёс. Впоследствии вышибала получил от Алексея целую трёшку. А Вова Дуреман не раз сообщал за червонец ресторанному распалённому залу:
– Для нашей очаровательной гостьи Леночки мы исполняем эту песню…
Они танцевали, пили вино, целовались. Потом целовались в такси.
– Зачем ехать к тебе? – спрашивала Елена. – Я сегодня бабушку к сестре отправила. Её квартира – наша. Там все удобства.
Алексей уже повидал немало женщин разных: распутных, страстных, неумело-девственных. Сегодня он был с той, которую любил когда-то первой юношеской любовью и в которую влюбился опять. Которая и сама в него влюбилась опять.
– Лёшенька, – шептала она. Потом ещё мягче: – Лёшенька… – Она стояла перед ним вся нагая, вся доступная, вся-вся покорная. – Лёшенька...
Он целовал её с неописуемой радостью, шалел от её голоса, наготы и покорности. Весь фарисейский мир, который строил козни, проваливался в тартарары, ибо нет и не может быть ничего выше и ценнее, чем это Ленкино «Лёшенька»! Она отдалась ему безудержно, бурно.
...Елена открывала счастливые глаза и, спускаясь с вершины удовольствия, шептала:
– Лёшенька… Боже… Какой ты сладкий! – Она нежно обнимала его, доверительно таяла. – Как мне с тобой хорошо…
Благо Еленина бабушка, освободившая внучке плацдарм для свидания, жила в угловой квартире на первом этаже – не так много соседских ушей горазды их слушать.
– Ну ты и орёшь, Лен! – сказал Алексей, когда они лежали уставшие; голова Елены у него на груди.
– Громко? Да?
– На весь город.
– Ну и пусть. Это с тобой. Мне так ещё никогда сладко не было. Только с тобой, Лёшенька. – Она вздохнула. – Почему ты уходишь в армию? Тебя опять со мной не будет.
– Ты жди. Я вернусь… В отпуск оттуда вырвусь… Ты моя?
– Я навсегда твоя, Лёшенька. – Потом ещё раз, ещё мягче: – Лёшенька…
Он опять дурел, заводился от её магического голоса, от её прикосновений и вздохов. Он хотел её – её стонов, криков, радости. Он хотел взаимности в любви. Темперамент, доводивший до исступления, до криков, уже не страшил Алексея. Поначалу он старался закрыть рот Елене своими губами, придушить её вопли поцелуями, теперь давал ей полную волю: «Кричи, милая! Кричи! На весь дом! На весь город! На весь мир!» Он и сам, содрогаясь всем телом, кричал, теряя разум.
Утром другого дня Алексей Ворончихин отправился в военкомат. К полудню он вернулся домой на родную Мопра, доложился Черепу, держа в руках повестку:
– Завтра ухожу. Иметь при себе часы, трусы и зубную щётку. В шесть утра на вокзале.
– Это правильно, ёлочки пушистые! Собрался в армию – нечего растягивать пьянку. В армии кайфово. Главное – принцип блюди: круглое носить, квадратное катать! – наставлял Череп. – Только армия да тюрьма, только две этих конторы человека на вшивость проверяют.
Алексей сидел, глядел в окно и задумчиво улыбался.
– Ты чего балдеешь? Ночь не за пустяки отгулял?
– На весь город орали, – смущённо признался Алексей.
– От кайфу? Это в жилу! – развеселился Череп. – Баба испытывает кайф в пять раз сильнее, чем мужик. Представь, сколько в ней коксу, ёлочки пушистые!.. Только, Лёха, никогда не думай, что ты для неё самый-этакий. Она, может, с другим ещё ярее. Бабы на это дело…
Алексей, казалось, ничего не слышал. Сидел задумчив и счастлив.
IX
Зелёные ворота КПП, с двумя крупными красными звёздами на створках, делили жизнь на две доли: гражданскую, прошлую, и военную, будущую. Прибывших с вокзала новобранцев погнали в казарму. В этом сером людском стаде находился Алексей Ворончихин.
Погода стояла хмурая, холодная. В придорожных канавах лежал подмороженный полустаявший первый снег. Новобранцы шли, поёживались, озирались. Трёхэтажные казарменные здания из серого кирпича, перед ними – огромный плац, окружённый с боков стендами, на которых рисованые солдаты отрабатывали строевые приёмы, приземистые длинные склады за колючим ограждением. «Архитектурка незамысловата», – оценил Алексей.
Стая ворон сидела на высоких тополях. Окострыженные – казалось, им зябко. Здесь, под Ленинградом, и пять градусов мороза с морской сыростью продирали насквозь…
Казарма – большая, многооконная, тесно обставленная двухъярусными железными койками. Койки туго застелены синими одеялами; между коек втиснуты в узкие проходы тумбочки, у изножий – табуретки. Всё расставлено в ряды безукоризненно ровные.
– Подушки-то как лежат!
– По нитке, говорят, ровняют.
– А то! Всё по нитке да по линейке.
Прямизна и ровность доводились здесь до идолопоклонства. Алексей приметил, что даже кучки снега, которые лежали на газоне у казармы, обточены «под гробик».
Новобранцам было велено разместиться прямо на дощатом малиновом полу, натёртом мастикой до лоску.
– Не вздумайте курить! Кто хочет в уборную – ходить только по трое!
Уборная поражала чистотой: отблёскивали настенный кафель, эмаль раковин, медь кранов. В натёртых никеляшках сантехники Алексей с удивлением увидел свою удлинённую, обстриженную наголо голову…
Вскоре в казарму шумно, с топотом, с хохотом явились трое сержантов. Предводительствовал толстощёкий, толстозадый, с низко опущенным, незатянутым ремнём, в ухарски посаженной на затылок шапке старшина-срочник Остапчук. Говорил он начальственно и складно:
– Встать! Построились!.. Подравнялись! Слухать сюда!.. – Он ходил перед шеренгой, ценя свою власть. – Ножи, карты, спиртные напитки, съестное, всевозможные таблетки, лекарства, гондоны – всё сдать подчистую! При себе оставить: умывальные принадлежности, письменные принадлежности, табачные изделия и деньги. Вопросы есть?
– Нитки можно оставить?
– Нитки, иголки – можно.
Сержанты заржали и тоже стали расхаживать в щегольски начищенных сапогах вдоль неровного «новобранского» строя. Расспрашивали, кто откуда.
– Ты?
– С Красноярского края.
– Ты?
– Из Вятска.
– А-а, вятские-хватские, семеро одного не боятся.
– Ты?
– С Урала. Пермская область.
– Ты?
– Черновцы.
– Хохол, значит? Свой парень, бачу.
– А ты, ара?
– Я не ара. Я грек из Кишинёва.
– Ты?
– Костромская область.
– А твоя как фамилия?
– Раппопорт.
– Еврей? Откуда?
– Из Москвы.
– Как ты сюда попал? Мужики, побачьте: еврей из Москвы! Первый случай за полтора года… Усеки сразу, Раппопорт: где хохол прошёл, там еврею ловить нечего.
– Ты?
– Из Перепёлкина.
– Это чё, город такой?
– Не-е, деревня.
– Ну ты и чушок! Откуда мне знать деревни?
– Под Харьковом она.
– Где? Под Харьковом? О! Ты, оказывается, зёма!
Сержанты учебного полка были в основном украинцы. Тут чётко срабатывал принцип: «Хохол без лычки – не хохол».
Старшина Остапчук пижонисто крутанулся на подвысоченных каблуках, ещё сильнее сдвинул на затылок шапку, которая и так держалась каким-то чудом на его затылке, и громко объявил:
– Манатки оставить пока здесь! Под надзор дневального! – Он обежал быстрым взглядом казарму и вдруг озверело рявкнул: – Дневальный! Где дневальный?!
Через считанные секунды в узком проходе между рядами коек промелькнул высокий, худой как тростина, перепуганный ратник, в бледно-зелёной гимнастёрке, сидевшей на нём горбом, перетянутый ремнём так, что казалось, не вздохнуть на все лёгкие, с болтающимся возле ширинки штык-ножом. Грохая сапожищами, он подбежал к Остапчуку, потоптался перед ним, выполняя строевые па, стал докладывать, криво держа руку у виска.
«Неужели, – с лёгким ужасом подумал Алексей, – я буду так же бегать на матерный окрик этого широкомордого? И стоять перед ним по струнке?»
– Сейчас – на вещевой склад за обмундированием. Опосля – в баню! – скомандовал Остапчук. – Обух, уводи пополнение!
Старший сержант Обух был мал росту, кривоног; такие сержанты все отчего-то в Советской армии были кривоноги, их будто бы в младенчестве катали на бревне, так что ноги раскорячивались по сторонам в коленях. Лицо у него было ужимистое, деревенское, грубоватое; глотка лужёная. По нраву Обух был честен, трудолюбив. Службист. В армии подал заявление в члены партии.
– Выходи строиться в колонну по три! – выкрикнул Обух. – Отставить! Выходи – это не значит пешком. Это значит – бегом! Бе-его-ом-арш!
Здешняя баня, равно как вещевой склад с усатым, недостаточно похмелённым прапорщиком, оказалась с «особинкой». Без тазиков, несколько рядов душевых, где сверху прыскала холодная вода. Лишь в нескольких отсеках из проржавелых ситечек мочили тёпленькие струйки. Пополнение – группки голых синеватых парней – потолкалось возле тёпленьких сикалок.
– Я в журнале «Знание – сила» читал: один мужик год не мылся, и ничего – не умер, – утешил всех парень с прыщавым подбородком. – Кожа человечья сама по себе способна очищаться, без воды и мыла.
– А ещё можно рожу потереть снегом на морозе, она быстро отчистится, – подсказал умнику Алексей Ворончихин.
Но в общем-то парень с прыщавым подбородком ему понравился – Иван Курочкин, сибиряк, познакомились.
Полуобмытые новобранцы облачились в новое обмундирование, пока ещё неказистое: без погон, петлиц, нарукавных эмблем, тщательно обувались в новые кирзовые сапоги с портянками. Для многих портянки не в диковинку: больше половины призыва – из сельской местности. Для Алексея Ворончихина портянки – чистая морока. В какие-то моменты Алексей оглядывал себя, переодетого в солдатскую форму, в сапогах, в сизой шапке, и диву давался: «Куда меня занесло-то? А ведь мог бы Алку Мараховскую обнимать…»
– Ничего, Ваня, – кивал он Ивану Курочкину. – При Петре Первом служили двадцать пять лет.
Обух привёл новобранцев в казарму, тут же резанул по барабанным перепонкам:
– Через две минуты построение на плацу! Форма одежды номер «два»!
– Это как? Без шинелей, что ли?
– Што ли! Ты в армии, а не с бабой на печке!
О питерской погоде писано много поэтических и нерифмованных строк, воспевающих и негодующих. Одно дело – белые летние ночи, когда тёплый призрачный сумрак кутает благолепный град и по набережным возле элегически-задумчивой Невы хочется бродить с тонкой русой девушкой и украдкой поглядывать на её одухотворённый профиль… Другое дело – гнилостная осень, ветреный, стылый ноябрь. Алексей в толпе новобранцев, после обмочки в бане, в одной гимнастёрке ХБ, под которой нательная рубаха, выскочил на огромный продуваемый плац. Старший сержант Обух проорал, грозясь:
– Руки из карманов вон! Хватит в бильярд играть! Всем прикажу карманы зашить!
К вечеру холод укрепился: схватилась земля, остекленели лужи. Ветер, получая на просторном плацу ускорение, казалось, не облегал тела новобранцев, а сквозил меж рёбер, леденил остриженные затылки.
– Разобрались в одну шеренгу! – скомандовал Обух. – По рос-ту!
Другие сержанты (долговязый, с маленькой головой и тонким горбатым носом – Мирошниченко, коротенький, черноглазый, с замашками уличного уркагана – Тимченко, с бугристым, оспяным лицом и ехидно-жёлтыми глазами – Нестеркин) прохаживались вдоль ломкой, путающейся в построении шеренги, зубоскалили:
– Ну шо ты мэчэшься? Разве не бачишь, хто из вас хороче?
– Шо задёргался, як проститутка? Стань туточки и стый!
– Ты в штаны наклал? Да? Не-е-е. Тогда распрямись!
– А ты куда прёшь? Во твоё место! Ну всё понимаешь, а на горшок не просишься!
– Хдэ сапоги завозил? Чтоб потом нагуталинил до поросячьего визгу!
– Самый хитрый, что ли? Я тебя, тебя спрашиваю!.. Чего руки в карманы засунул?
Сержанты – тоже без шинелей, тоже без перчаток – мёрзли, но форс держали, зубами не клацали. Впрочем, под гимнастёрками «чувствовался» свитерок или тельняшка.
– Р-равняйсь!.. Отставить!.. Р-равняйсь!.. Отставить!.. Да ты что, козёл, жало своё повернуть не можешь? – вскричал Обух.
Когда шеренга кое-как замерла под команду «смирно», Обух повёл речь на официальной ноте:
– Товарищи курсанты! Вы прибыли на службу в первую батарею первого дивизиона артиллерийского учебного полка! Служба тяжкая. Здесь вы разучитесь ходить пешком и болтать. Вас будет колотить от холода. Вам всегда будет хотеться есть и спать. Спать и есть. Других мечт у вас не будет...
Тут он перебил себя и заорал:
– Я команду «вольно» не давал!
Строй опять подтянулся.
– Кто из вас не желает служить в первой батарее? Дело добровольное. Три шага вперёд!
Строй не поломался. Новобранцы безмолвствовали.
– Есть ли среди вас больные? – Обух перечеркнул взглядом длинную шеренгу.
Опять тишина повисла над ветреным плацем, только лопнул ледок под кривыми ногами вопрошателя.
– Так что, нет больных? – рассердился Обух. – А ну признавайтесь: кто болен, кому хреново, у кого жалобы? Подохнете здесь! Служба тяжкая!.. Больные, три шага вперёд!
Шеренга дрогнула. Алексей Ворончихин тоже заколебался. В этот момент разом припомнились все болячки, чем хворал, в каком месте ныло, когда немоглось… Двустороннее воспаление лёгких перенёс. Вдруг службу облегчат, если сознается? А то ведь и вправду остатки здоровья угробят… Вот из шеренги один вышел. Второй. И вон этот, кажется, здоровый как лось… Больных набралось десятка полтора.
– Есть ещё хворые? – торопил Обух.
Алексей не шагнул. Стоявший рядом Иван Курочкин тоже не вышел из шеренги. Это опять их чем-то сблизило.
Сержанты подходили к больным, изгалялись:
– У тэбя какая болесь? Почки? Пива мнохо лопал… Шо у тэбя? Тонзиллит? Это кашель? Враз вылечим… Да с твоей ряхой можно комбайн таскать… Шо очки? У всех очки! Зрение слабое? А обоняние? На свинарник отправим навоз кидать. Там токо обоняние нужно…
Старший сержант Обух прервал комедь:
– Больные – это сачки и уроды! Сержант Мирошниченко, отвести больных на разгрузку угля. В кочегарку! Там они сразу пойдут на поправку. Больные, напра-во! Шаго-ом-арш!
Мирошниченко на ходу, с матюгами, перестроив больных в колонну по два, повёл их на разгрузку угля.
– Имеются ли среди вас художники, музыканты и другие творческие специалисты? – возвысил голос Обух. – Без булды спрашиваю. Надо оформить ленинскую комнату. Самодеятельность батареи подготовить к полковому смотру… Ну? Раппопорт, ты как?
В это время вблизи плаца появился осанистый, вальяжно-неспешный офицер. Майор. В шинели, в портупее, в шикарных, должно, яловых сапогах и чёрных кожаных перчатках. Сопровождал майора старшина Остапчук.
– Батарея, равняйсь! Смирно! Равнение на-лево! – проревел Обух и, высоко задирая ляжки, почеканил кривыми ногами к начальству.
Новобранцы стояли как истуканы.
– Здравствуйте, товарищи курсанты! – проревел майор, выйдя на середину плаца.
Приветствие новобранцы с испугу прокричали громко, но вразнобой. Майор поощрительно улыбнулся, осмотрел шеренгу, представился:
– Я замполит дивизиона. Фамилия у меня простая и короткая. Состоит всего из трёх букв... Не-ет, – заулыбался майор, – вы ошибаетесь. Моя фамилия Зык. Майор Зык.
Майор Зык обстоятельно излагал задачи учебного артиллерийского подразделения. Он при этом то строго хмурился, то ласково жмурил глаза и двигал рукой, успокоительно, ровно: вы, мол, слушайте, ребята, пригодится, я всё растолкую, всё объясню. При этом он трижды повторил, видно, излюбленную фразу:
– Труд сделал из обезьяны человека. Труд сделает из человека солдата.
Вечерело. Небо надвигалось на землю. Настаивался пепельный сумрак. Ветер со стороны Финского залива нёс пронизывающий холод. Этот холод становился всё жгучее. Ноги без движений окоченели – и не понять, живы они, действуют или превратились в бесчувственные ходули. Пальцы рук не согнуть, не разогнуть – одеревенели. Тело изнывало от беспрестанной мелкотной дрожи.
– Ты как? – тихо спросил немеющими губами Алексей Ворончихин стоявшего рядом Ивана Курочкина.
У Ивана прыгали от холода губы и слезились глаза.
– Терпимо, – произнёс он, но всё его существо кого-то умолительно спрашивало: когда, когда это кончится?
Всё только-только начиналось.
X
Поезд катил к станции. За мутными окнами свинцово заблестела незамёрзшая Вятка в белых снежных берегах. Сердце обожгло горькой радостью… На ноябрьские праздники по лагерным скопищам прокатилась амнистия. Валентина Семёновна тоже подпала под милостивую цэковскую послабину. И хоть урезка срока вышла невелика, всего-то год, но и день в неволе, за колючей опояской, не сравним с днём свободы.
Она вышла из поезда на Вятском вокзале и почему-то вспомнила о своей первой любви, о молоденьком лейтенанте Толике, с которым не сложилась общая дорога. Не захотел Толик взять в жёны дочку врага народа.
Она ехала в автобусе в свой район, ехала, как все окружавшие её люди, свободная, всем ровня, а всё же чем-то помеченная. Чудилось, что народ автобусный на неё косится… На родной улице, у занесённого первоснежьем оврага, она долго глядела на соседскую, присыпанную снегом рябину с красными гроздьями. Стайка зябликов набросилась на рябину. Чирикают, рвут подмороженную ягоду. Она не спешила. Впереди холодный вдовий дом. Сыновья упорхнули. Работу после тюрьмы походишь-поищешь… Но что это? Валентина Семёновна увидела родной дом, милый свой барак. Батюшки, из трубы дым валит! Вот те раз! Скорее ближе подошла. Дух вкусный доносится. Знать, блины пекут.
Во главе стола сидел Череп. По правую руку от него Коленька, который к нему шибко привязался и всегда чутко слушал. По левую руку – Анна Ильинична. Со сковородой у печи – Серафима. Череп рассказывал «тёще» и «сыну», которых признавал роднёй лишь наполовину, о том, как научное судно «Миклухо-Маклай» во время шторма в Мозамбикском море вынесло на рифы, разбилось, и остатки уцелевшей команды оказались в непролазных джунглях Экваториальной Африки.
– Жрать-то охота, а кругом баобабы и полная безнадёга. Поймали по случаю туземца-негра и зажарили его на вертеле… Мясо у этих черномазых как у старых кабанов. Жёсткое, как подмётка. Но ежели перед этим вмазать спирту, то нормальная закусь, ёлочки пушистые!
Светлоокий Коленька простодушно верил «папке» и улыбался. Анна Ильинична снисходительно вздыхала. Серафима старалась не слушать историю, но иногда невольно встревала:
– Спирт тоже в Африке нашли? Источник, поди, какой открыли?
Тут и нагрянула хозяйка.
У Серафимы из рук выпала сковорода на прихватке, Анна Ильинична поперхнулась блином, Коленька замер, Череп возликовал:
– Сестра вернулась! А ты, Сима, говорила, нынче без водки обойдёмся, ёлочки пушистые!
Все кинулись к Валентине Семёновне – обнимать, поздравлять с возвращением. Серафима повинно отчитывалась:
– Хозяйничаю… К себе Николая зову. Не идёт. А он всё же свой… Горячими блинами хочется покормить.
– У тебя уже жил один. Сейчас в психушке помереть не может. Я не дурень, ёлочки пушистые! Правда, Колян?
Коленька счастливо замотал головой.
У Валентины Семёновны ни капли претензий к Серафиме, тем паче к матери её и несчастному Коленьке, который выглядел сейчас счастливее всех.
– Иду я домой и всё думаю, – говорила размягчённая рюмкой вишнёвой наливки Валентина Семёновна, – вдовая, судимая, дети упорхнули. Будто не моя судьба, а в кино где-то подсмотрела. Остановлюсь, оглянусь кругом, ущипну себя – нет, моя судьба. Не кино это… Помню, отца посадили… Как он теперь? – взгляд упал на Николая.
– С начальников свалки его попёрли. Теперь там же кладовщиком служит, – откликнулся Череп.
– …Я тогда дочкой врага народа стала. Взрослые этого не понимали. А тут девчушка ещё. Лейтенант был молоденький у меня, Толик Смирнов, первая любовь. Сбежал от дочки врага народа-то… Я ещё тогда подумала: будто мою судьбу за меня кто-то делает… Я ж о счастье мечтала. Ох, как мечтала!
– Ты, Валя, давай не жалься. Русской бабе счастья много нельзя. Она избалуется, скурвится, – безобидно заметил Череп, подбавляя в бабьи рюмки наливки.
– Спел бы ты, Николай, под гитару. Или под гармонь. Только не похабное. Похабщины я наслушалась.
Череп, будучи в лёгком подпитии, на вокальные партии безотказен. Он и без аккомпанемента мог петь. Закинул голову, призакрыл глаза и повёл песню, протяжную, незнакомую, стародавнюю: