Николай хапланов распа д роман

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   18
  • О вашей жизни.
  • А ты в милиции расспроси, там про меня много знают.
  • Я хочу больше знать, чем милиция. Расскажете?
  • Ну пошли на кухню, там посидим за стаканчиком. Водки с собой не взял?
  • Да нет как-то…
  • Ладно, хрен с ним, самогончиком обойдемся. Пошли.

Кухня была так запущена, что описывать ее здесь нет никакой возможности. Для этого потребовалось бы много страниц и долгое время, а оно, как известно, очень дорого. Сообщим лишь, что сесть здесь, все же, было на что. Два расшатанных, изготовленных, видимо, еще в период первой мировой войны, табурета дали возможность хозяину и Ноябреву присесть, а такой же дряхлый, трижды ветеранский стол позволил положить на себя журналистский блокнот и диктофон. Осьминский покосился на незнакомую ему штуковину, потом махнул рукой и налил в стаканы мутно-белую жидкость из бутылки, появившейся из-под стола, и хрипло произнес:
  • Давай за знакомство. Тебя как зовут-то?

Выслушав ответ, лихо и жадно опрокинул содержимое стакана в глотку, утер рот пятерней и ткнул пальцем в грудь Ноябрева:
  • Пей давай, а то разговора не будет.

Ноябрев опасливо отхлебнул непонятное пойло и осторожно отодвинул стакан в сторону:
  • Спасибо, больше не могу.
  • Понятно, к коньякам, наверно, привык. Ну хозяин-барин. Мне больше достанется.
  • А семья-то ваша где? - полюбопытствовал Ноябрев.
  • На работе жена, она санитарка в больнице.
  • А дети?
  • Двое, ты наверно, знаешь, сидят.
  • А другие?
  • А хрен их знает! Болтаются где-то по городу.

- А сам за что сидел? - прямо спросил Ноябрев. Заходить издалека, всякими наводящими вопросами «расшевеливать» этого человека надобности, видно, не было. Такие или грубо отказываются говорить, или начинают сразу излагать повесть своей жизни.

Через полчаса Ноябрев уже знал, что и дед и отец Осьминского в свое время не раз побывали в местах не столь отдаленных, так что судьба его досталась ему по наследству от предков. В воровской мир его ввел батя Ефим Петрович, сам взял сына впервые «на дело», сперва научил стоять на стреме, на так называемом «атасе», потом показал, как можно открывать замки квартир, ларьков и магазинов, тренировал срезать в трамваях сумочки у зазевавшихся дамочек, и к пятнадцати годам сделал Вовку неплохим специалистом воровского дела. Вначале, пока был юным и не грузным, Вовка был «форточником», влезал в окна отсутствующих хозяев и открывал двери ожидающим отцу и его дружкам, когда подрос, набрался сил и плечи уже не пускали его в форточки, стал взламывать двери и уносить на горбу награбленное. Сила у него годам к семнадцати была уже неимоверная, мог лом согнуть в дугу и веревку разорвать одним рывком. Ему бы спортом увлечься, да рекорды всякие бить, но он до такой ерунды был неохоч, ему больше нравилась похвала бати и его дружков за «подвиги» во время ночных налетов на магазины и всякие базы.

В день, когда ему исполнилось восемнадцать, банда широко отметила это событие, но водки не хватило и именинник отправился сам добыть новую порцию спиртного в ближайший магазин. Легко проломил окно, набрал с десяток бутылок коньяка и вернулся на малину под одобрительные крики компании, как полководец после очередной победы. Но, оказывается, его победный рейд в магазин был кем-то замечен, прослежен и через часок всю компанию накрыла милиция прямо на месте попоища. На этом и закончился тот памятный день его восемнадцатилетия. Так он получил свой первый срок. Дали сроки и всем остальным, в том числе и его бате Ефиму Петровичу. Больше Вовка отца не видел, тот умер в лагере от туберкулеза. Через пять лет, выйдя на свободу, Осьминский, уже не Вовка, а вполне заслуженно Володька-Лом, или просто Лом, был торжественно встречен воровской братией и стал пользоваться среди них непререкаемым авторитетом. Работать он, конечно, не собирался, вору это было не к лицу. Занялся своим прежним ремеслом. Снова появились большие деньги. Быть бы Лому когда-то даже вором в законе, да не повезло ему. Однажды во время ограбления промтоварной базы попытался поднять шум появившийся сторож, которого и пристукнул своим могучим кулачищем Володька-Лом. Хилым оказался дедуля, сразу отдал богу душу. Вскоре банду взяли, и Осьминского судили и за грабеж и за убийство. Бо-о-льшущий срок дали, но не в этом дело. Человек, за которым числится «мокруха», вором в законе стать уже не может. И остался Осьминский навсегда просто вором-рецидивистом. Вышел на свободу досрочно по какой-то брежневской амнистии, снова боговал в воровском мире, даже женился по дури, ребенка заимел, а потом снова сел. Так и понеслось. Отсидит очередной срок, выйдет, махнет рукой на то, что женушка не дождалась его, нашла себе другого, женится снова, та его наградит новым детенышем, а вскоре он опять садится на нары. Четыре раза женился, четырех детей заимел, несколько раз судили и сажали, всего восемнадцать лет отсидел. А теперь вот шестой десяток лет жизни пошел, с последней, четвертой женой Ольгой решил век доживать, всех своих прежних мальцов собрал в кучу. Да вот все с ними сикось-накось идет. Двое уже сидят, по отцовской дорожке пошли, двое бродяжничать начали, может, тоже уже воруют. Не уследишь. В крови, видать, у них уже это, от деда и прадеда. Воровская кровь, так сказать.

Слушал Ноябрев сию исповедь Осьминского и не мог понять, сочувствовать этому человеку или осуждать его. Переломанная, перековерканная жизнь. Воровство, пьянство, лагеря, бравада своей воровской, якобы независимой жизнью, табун детей, которым в будущем ничего хорошего не светит, жена, кормящая на свою скудную зарплату санитарки этого бездельника, считающего зазорным зарабатывать кусок хлеба праведным трудом. Подумаешь, воровской закон не позволяет ему трудиться! А жрать заработанное женой, сидеть на ее шее, значит, позволяет?
  • И что дальше? – вырвалось у Ноябрева.
  • Хрен его знает. Глухо, как в танке.
  • Слушай, Осьминский, а ведь война была. Отец твой на фронте был?
  • В тюряге сидел он во время войны.
  • А дед, значит, тоже вором был?
  • Нет, дед за другое сидел. Раскулачили его в тридцатом за то, что в колхоз не хотел идти, а в тридцать седьмом кокнули, как врага народа. У меня где-то и бумажка есть, что реабилитирован дед. Никакой, оказывается, он и не враг совсем. Батя мой еще получил ту бумажку. Ох и ругался он тогда. Я совсем мальцом тогда был, а запомнил ту его ругачку. Сперва, кричал, расстреляли, а потом нате вам, не виновен, мол, извините. На хрена ваша реабилитация, если его уже на свете нет, даже могила неизвестно где. Да и есть ли она вообще? Оттого и воровать пошел мой батя, что тогда сыну врага народа нигде ходу не было. Ни учиться, ни работать... Только и оставалось, что воровать, чтобы не подохнуть с голоду. Куда ему было деваться? Бабка умерла от горя, когда деда убили, я ее не знал, потому что родился через тысячу лет. Отец остался на улице, стал воровать. А через много лет после войны у него я родился. Матери тоже не помню, рассказывали, что спилась и померла, когда мне года два или три было. Вот ты писатель, наверное, знаешь про те дела…
  • Не писатель я - журналист.
  • Ну один хрен, пишешь там что-то, и знаешь про то время больше, чем я. Скажи мне, кем мог еще мой отец стать?
  • Не знаю, но не все же ворами стали.
  • Не все. И это слышал. Про Окуджаву знаю, у которого батю тоже расстреляли. Песни который поет свои. Хорошие песни, мне нравятся. Но ему Бог такой дар дал. Но не всем же дал. Другие по вагонам пели, копейку просили. Это совсем не то, писатель.
  • Журналист…
  • Ну да, я и говорю… Ты скажи мне, за что я должен был любить эту власть? За то, что батю моего вором заставила стать? А за ним и я стал. Да и дети мои…
  • Не путай, Осьминский, то и это время. Сталинский режим давно осужден, больше такого не допустят.
  • Да плевал я и на то и на это время. Что оно мне даст, ваше новое время? Работать никто меня не берет, на мне же негде клейма ставить, пенсию тоже ворам не положено назначать, не заслужил.

Но где, все-таки, он видел этого человека? Даже голос его был Ноябреву чем-то знаком. Глухой, хрипловатый, какой бывает, чаще всего, у много пьющих людей. И вот это «на хрена», которое не только сам Осьминский то и дело повторяет, но усвоил уже и его сынишка Витька. Там, в кафе пацан это слово не раз говорил. Да, яблоко от яблони недалеко… У самого Осьминского судьбу уже не исправишь, это ясно. Так вором и проживет свой оставшийся век. Даже если не будет больше воровать… Да нет, будет, все же. Это тоже ясно.

- Да и менты поганые житья не дают, - продолжал между тем Осьминский, - как где воровство случится, так сразу ко мне: не я ли это натворил? Или еще хуже: не знаешь ли, кто это мог? Так я вам и скажу, ждите!

Так я вам и скажу… И эту фразу Ноябрев где-то слышал. Постой, постой… Кажется, вспомнил. Неужели то Осьминский был? Ну да, та же пропитая физиономия с кирзовой кожей, и этот голос… Лет восемь-десять тому было. В самый канун нового года шел Ноябрев домой поздно вечером, отдежурив в редакции, по улице Шевченко и услышал во дворе одного из частных домов женский плач и грубый, именно вот этот голос. Раскрыл калитку, вошел и увидел громилу, тягающего за волосы сразу двух женщин – молодую и постарше.

- Что вы делаете? - бросился Ноябрев к громиле, - как не стыдно? Это же женщины! Отпустите немедленно!

- А ты кто такой? - заорал на него истязатель, - дуй отсюда, шмакодявка! Тоже захотел получить?

- Отпустите их! - потребовал Ноябрев, - я вас милицию сдам!

- Ах ты… - верзила отпустил женщин и направился к Ноябреву с явным намерением проучить неожиданного их защитника. Ноябрев в ту пору свою спортивную форму еще не потерял, и мгновенно применив прием самбо, отразил его кулак и поверг хама на землю. Тот разъярился, вскочил на ноги и снова бросился на Ноябрева. И снова оказался поверженным. Заломив его руки за спину, Ноябрев спокойно спросил:
  • А вот теперь ты мне скажешь, кто ты такой. Как фамилия, говори!

- Так я тебе и сказал, жди! - завопил верзила, стараясь выкрутиться из под него, - убью, гад!

- Это зять мой Вовка, - стала объяснять старшая женщина, - напился и буянит. И меня и жену избил, ребенка насмерть запугал.
  • Как его фамилия?
  • Не говори, падла! - гаркнул из-под Ноябрева верзила, - убью вусмерть!

Женщина испуганно замолчала. Ноябрев отпустил присмиревшего, казалось, буяна, стал отряхивать от снега пальто, но тут же получил мощный удар кулаком в грудь. Если бы он пришелся в челюсть, то не досчитаться бы Ноябреву нескольких зубов, но, к счастью, верзила бил неточно, куда удастся. Пьяные прицельно бить не могут. Ноябрев еще раз завалил его, дал пару раз в ухо, но тот не успокаивался, стал грозить и ему и женщинам расправой, дополняя свою речь десятками нецензурных слов. Ноябреву надоело возиться с ним. Так можно и новый год встретить не в кругу семьи, а вот в этом незнакомом дворе вместе с этим буйным верзилой.
  • Как фамилия? – снова потребовал он и снова услышал презрительно брошенные слова:
  • Так я тебе и сказал, жди!
  • Ну что ж…

Ноябрев связал руки буяна его же ремнем, предупредил женщин, чтобы не развязывали, и вышел со двора. Жалко тратить время перед праздником, но делать нечего, придется обратиться к милиции. Идти в милицию или звонить туда не пришлось, навстречу как раз двигалась милицейская машина с маячком на крыше. Поднял руку, объяснил вышедшим из машины сержантам ситуацию и отправился с ними в уже знакомый двор. Вскоре верзила был торжественно погружен в патрульную машину, но все еще порывался вырваться и свести какие-то счеты со своей тещей и женой.
  • Фамилия! - потребовал один из сержантов.
  • Так я тебе и сказал, жди!
  • Ничего, в отделении скажешь, – пообещал сержант и обернулся к Ноябреву, - дайте свои координаты, гражданин, может потребуется.

Услышав, что Ноябрев журналист, верзила пообещал:

- Ну, бумагомарака, найду я тебя, поговорим еще!

Верзилу увезли, Ноябрев заторопился домой. Что было дальше, ему так и не стало известно, из милиции ему не звонили. Видно, его объяснения не потребовались.

И вот теперь тот, уже довольно постаревший, верзила сидел перед ним. Да, это он. Надо же! Неисповедимы пути Господни! Интересно, а он Ноябрева узнает? Навряд ли… Не удержался, спросил:
  • Ты на улице Шевченко жил?
  • А ты откуда знаешь, в милиции, что ли, сказали?
  • Да встречались мы с тобой там.
  • Не помню.
  • Теща та твоя жива?
  • Софья Михайловна? Померла давно.
  • А жена?
  • Ленка? Та меня из тюряги не дождалась, за другого выскочила.
  • Да стоило ли ждать такого? - ухмыльнулся Ноябрев.
  • Не стоило, - согласился Осьминский, - да я и не думал, что ждать будет.
  • А у вас ведь ребенок, кажется, был.
  • А я его себе забрал, она даже не сопротивлялась, с радостью отдала.
  • А где он сейчас?
  • Шатается, шалопай, где-то по городу.
  • Витька, что ли?
  • Ага, Витька.
  • Мой друг недавно познакомился с ним. Говорит – хороший парнишка. Но ты его тоже, наверное, вором сделаешь. Неужели не жалко?
  • Вор – хорошая работа, авторитетная.
  • Брось, Осьминский, ты же сам знаешь, что это не так. Авторитетная… У кого авторитетная? Только у твоих дружков, у тех, с кем на дело ходил и в зоне сидел. И он тоже сядет когда-то, обязательно сядет. А может много раз попадет за высокие стены. А когда доживет до твоего возраста, как и ты, будет всех и все обвинять за свою неудавшуюся судьбу. Будет водку жрать, женщин колотить, как ты, беспризорщину плодить. Хочешь такого?
  • Слушай, писака, ты пришел про мою жизнь послушать, я тебе рассказал. А мораль не хрен мне читать, я сам знаю, как жить. Много вас таких умных. Надоело, хватит!
  • Сам знаешь, как жить, говоришь? Ни хрена ты не знаешь! Вот и я на твой жаргон перешел. Сам можешь, если так нравится, еще сто раз в зону отправляться, а пацана пожалей. Все-таки, твоя кровь, черт тебя побери!
  • Да пошел ты! Убирайся, писака! Не будет больше разговора.

Ноябрев разозлился. Сколько можно по душам говорить с этим амбалом? Распустил нюни, понимаешь ли. Сталинское время на его судьбу повлияло. Миллионы выжили, выстояли, в люди выбились, а этот родился, когда даже сталинские кости сгнили, и тоже туда – Сталин виноват. Никто тебе не виноват, только сам. Сидит тут на шее жены, жрет и дрыхнет. Хотел бы, нашел бы работу. В дворники иди, их все время не хватает.

- Ты меня не гони, Осьминский, не уйду я. А будешь выкобениваться, добьюсь, чтобы родительских прав лишили и отобрали пацанов.
  • А хрена тебе, писака! Мои пацаны, со мной, значит, и жить будут. Никто отобрать права не имеет.

- Ах, ты о праве вспомнил? А на шее у жены сидеть, не работать право имеешь? Кто ты такой, Осьминский? Таракан ты домашний. Понял? Не скрипи зубами, не напугаешь.

- Чего ты хочешь от меня, бумажная твоя душа?
  • Ничего я от тебя не хочу. Вернее хотел бы, но объяснять не стану, все равно не поймешь.
  • Давай выпьем еще.
  • Да я с тобой пить не стану. А вот сроку тебе даю две недели, чтобы на работу определился. Узнаю, что пацан по улицам шатается, лично голову скручу.
  • Кто, ты?
  • Ну да, я. Думаешь – не справлюсь? Справлюсь, как и когда-то. Или не помнишь, как я тебя в милицию лет десять назад сдавал?
  • Это когда такое было?
  • А когда ты тещу и жену за косы тягал. С бабами воевать ты вояка… А их на руках носить нужно.
  • Баб - на руках? Ты не чокнутый случайно?
  • С тобой поговоришь – чокнешься. Ладно, хватит трепаться. Две недели – понял?
  • Пришить бы тебя, бумагомарака! С удовольствием бы придушил.
  • Умойся сперва…

Вышел, не оборачиваясь. Велика честь – бояться такого. Облегченно вдохнул свежий осенний воздух, постоял минутку, любуясь начавшимся листопадом. Желтеющие листья тополей, скручиваясь в трубочку, медленно падали к его ногам. Поднял один, неспешно зашагал к автобусной остановке. Боже, какие судьбы складываются иногда у людей! Что он видел на своем веку, этот Осьминский? Грязь, грязь и грязь, и ничего светлого. Бывал ли он хоть раз в театре? Слышал ли о Пушкине, Блоке? Вроде об Окуджаве что-то знает. Может и о Высоцком… Его песни там, в зонах любят. А сам, интересно, хоть когда-то пел? Если и пел, то разве что «Мурку»… Для таких это чуть ли не гимн.

Вспомнилось, как однажды с известным поэтом поехали в лагерь, где того попросили выступить перед осужденными, почитать стихи. Там, оказывается, даже клуб имеется. Вышел поэт на сцену, глянул в зал, где сидели несколько сотен стриженных и одетых в одинаковую черную робу мужчин. Вначале растерялся, а потом спросил:
  • Какие стихи почитать вам, мужики?

А из зала раздался чей-то голос:
  • Давай каторжанские!

Хотя, когда начал читать стихи о любви, о природе, слушатели, кажется, даже расчувствовались, требовали читать еще. Не одни Осьминские сидели, ведь, в той зоне. Уже потом начальник лагеря рассказал им с поэтом, что есть среди них и директор школы, который аттестаты зрелости за взятку выписывал, и известный питерский художник, убивший любовника жены, и директор автобазы, злоупотреблявший финансами предприятия, и преподаватель музыки, изнасиловавший свою ученицу… Всякие есть – и с высшим образованием, и такие, как вот этот Осьминский, закоренелые, неисправимые воры…

Да, Осьминский… Что же делать теперь с ним? Обойтись написанием статьи и все? Да он ее даже и не прочитает. Надо ведь спасать его детей, отобрать их у него. Он их, в самом деле, ворами сделает. Вон в городе детский дом «Пролиски» открыт, туда нужно и определить пацанов. В тысячу раз лучше им там будет, чем в той замусоренной берлоге.


14.

Как быстро, оказывается, идет время. За ним не угнаться не то что на этом караване с медлительными верблюдами, но даже на стремительном сверхзвуковом лайнере. Когда попал Дмитрий в это ставшее близким и понятным племя кюн – вчера или год назад? Продолжаются его девяносто дней отпуска или уже прошло много раз по девяносто? Там, на родине, о прошедшем времени можно судить не только по календарям, но и по смене времен года, по падающему дождю, таянию снега, осыпающейся осенью листве, а здесь бесконечное однообразие песка, горячего солнца и очень редко останавливающегося, никогда не устающего каравана. А еще кто-то из племени, раскачиваясь в своей корзине, затянет долгую, как этот путь по пустыне, песню, продолжающуюся от рассвета до заката. Но она не надоедает, а заставляет размышлять о смысле жизни, о цели, к которой ведет свое племя Белый Старик, о бессмертии вселенной и о… юной Чалкёз, которая улыбается ему, сидя в корзине между двумя горбами гордо вышагивающего верблюда.

- Сейчас вон у того колодца мы остановимся, - говорит Белый Старик, - напоим верблюдов и людей, а тебя, внук Игната, и Чалкёз оставим в кибитке на десять дней. Мы всегда так делаем – молодую пару, которая нашла дорогу к сердцам друг друга, оставляем в одиночестве, чтобы они потом подарили племени нового человека. Через десять дней вы отправитесь всед за караваном и догоните его. и дальше ты будешь ехать уже не со мной, а с той, которую тебе подарила судьба.

Через несколько часов, утолив жажду и отдохнув, караван отправился дальше. У белой кибитки, поставленной для них, остались стоять, держась за руки и глядя вслед уходящему к горизонту каравану, сын далекой страны, где растут пахучие яблони и абрикосы, и голубоглазая дочь пустыни. Недалеко от них застыл неподвижно, словно охраняя эти барханы, этот колодец и эту белую кибитку. Задумчиво жующий свою жвачку верблюд. Тоже – белый. Никто из каравана не оглянулся, не помахал им. И они не помахали вслед каравану. Но и Дмитрию и Чалкёз все слышались и слышались слова, сказанные Белым Стариком перед тем, как он взобрался на своего верблюда:

- Пусть смешается воедино кровь племени кюн, легендарного Икара и далекого народа укров. И пусть сын, которого подарит вам Господь, станет первым человеком без национальности и будет зваться гражданином Земли.

Дмитрий повернулся лицом к ней, а она – к нему, посмотрели в глаза друг другу, и им стало тесно в этой безбрежной пустыне, земля показалась им маленькой, ибо их любовь не помещалась на ее ничтожном пространстве.

- Чалкёз… - шепнул он.

- Дмитрий… - так же тихо отозвалась она и ее голос показался ему самой прекрасной песней из когда-либо звучавших на земле.

Они вошли в свою белую кибитку. На пустыню опускалась мерцающая звездами ночь. И эта кибитка, и эта пустыня, и эти звезды принадлежали им. И два сердца стали одним, и два дыхания, два тела слились воедино…

Десять дней и ночей пролетели, как миг, но вместили в себя целый мир, всю вселенную.

- Пусть вечно длится все это! – взмолился он в последнее утро, простирая руки к небу.

- Да, - сказала она, - все это будет вечно, мы с тобой продлимся на долгие времена, ибо тот, которого теперь я рожу, станет нашим продолжением, а его потомки будут иметь в венах нашу с тобой кровь.

они сели на ожидающего их белого верблюда и поехали догонять караван. Оглянулись – их белая кибитка оставалась позади и становилась все меньше и меньше.

- Вернемся ли мы еще когда-нибудь сюда? – задумчиво произнес Дмитрий.

- Нет, это остается в прошлом. К прошлому возвращаться следует лишь в мыслях, сохранять его в памяти. Время назад не движется – только вперед, только к будущему.

- Какое оно у нас?

- Разное, мой любимый. Разные судьбы ждут нас впереди.

- Что ты говоришь, Чалкёз, я не могу понять этих слов.

- Не будем сейчас об этом, Дмитрий. Потом, когда настанет время…

- Я увезу тебя на свою родину, в свою Украину, в страну Укр, как у вас говорят.

- Там очень плохо сейчас кое-кому из твоих знакомых. И физическая и духовная боль терзает их.

- О ком ты?

- О тех, чьи судьбы прослеживали вы с Хум Киши в тех сеансах, когда он переносил тебя на родину.

- Ты о Красиловых? А что с ними?

- Ты хочешь знать? Давай я перенесу тебя туда – увидишь.

- Но это делал всегда Хум Киши.

- Я тоже умею, когда-то научишься и ты.

- Тогда давай.

- Закрывай глаза, внук Игната.

Верблюд мерно покачивал их, шагая пустыней, а у Дмитрия смыкались веки, его тянуло в сон. И он видел…

ххх

В середине ноября Анну Семеновну выписали из больницы. Чувствовала она себя, вроде бы, хорошо, хотя что хорошего, если речь вернулась, но говорила она замедленно, с трудом, так, словно во рту у нее постоянно перекатывался какой-то орех, левый уголок рта и левая щека оставались неподвижными даже когда улыбалась, а голову наполовину заполонила седина. Парализованная рука постепенно отходила, обретала подвижность, хотя и не такую, как прежде. Даже чистить картошку ей было трудно - нож не удерживался в ладони, выскальзывал. Но она пыталась управляться на кухне, как и до болезни, хотя удавалось ей это с большим трудом. Хорошо еще, что стирку облегчала стиральная машина, а вот гладить белье Анне Семеновне приходилось самой. Но постоять за гладильной доской долго она не могла, через пятнадцать минут устало садилась. Но так или иначе она постепенно входила в привычное русло жизни и женских забот. Иногда присаживалась почитать книгу, но и это ей не очень удавалось - начинала болеть голова.

Добро еще, что хорошая попалась невестка. Настя, возвращаясь с работы, почти ежедневно забегала на часик, помогала на кухне, прибирала в комнатах, протирала полы. Иногда приходили оба – и она и Валерий.

Вскоре после выписки матери Валерий отозвал Федора Афанасьевича в другую комнату и сообщил: