Всероссийская научно-практическая конференция «Укрепление национальной безопасности России: демографические и миграционные аспекты»

Вид материалаДокументы

Содержание


Килина Л.Ф. О ЯЗЫКОВЫХ СРЕДСТВАХ РЕПРЕЗЕНТАЦИИ ПОНЯТИЙНОГО ПОЛЯ ‘БРАТСКАЯ ЛЮБОВЬ’ В “ПОВЕСТИ ВРЕМЕННЫХ ЛЕТ”
Корольский П.В. К ВОПРОСУ О ЗАИМСТВОВАНИИ ТОПОНИМИЧЕСКИХ МОДЕЛЕЙ В РУССКОЙ ОЙКОНИМИИ ВЕРХНЕКАМЬЯ
Зятчашур < Зятча
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   ...   40

Килина Л.Ф. О ЯЗЫКОВЫХ СРЕДСТВАХ РЕПРЕЗЕНТАЦИИ ПОНЯТИЙНОГО ПОЛЯ ‘БРАТСКАЯ ЛЮБОВЬ’ В “ПОВЕСТИ ВРЕМЕННЫХ ЛЕТ”



Удмуртский государственный университет


Как известно, родовые (семейные) представления в жизни средневекового общества играли не последнюю роль. В “Повести временных лет” (далее ПВЛ) на первый план выдвигаются фигуры русских князей и все, что связано с их семьей, образом жизни, поведением и т.д.

Отношения между князьми-братьями – одна из центральных тем летописного повествования, к которой постоянно обращается автор. Можно проследить, что в тексте ПВЛ понятийное поле ‘братская любовь’ формируется за счет оценочных имен. В описании отношений обнаруживаем сложные имена (композиты), полярные по содержащейся в них оценке (братолюбье, братолюбьство, братолюбивъ и братоненавидЬнье). Представленный ниже анализ был сделан на материале Лаврентьевского списка летописи с привлечением Ипатьевского (далее ЛСЛ и ИСЛ).

Рассмотрим, какие именно фрагменты маркированы приведенными языковыми единицами. Эталоном братской любви надо признать отношения Бориса и Глеба, которые не могли жить друг без друга: поваръ же ГлЬбовъ именемь Торчинъ въıнезъ ножь зарЬза ГлЬба …прия вЬнець вшедъ въ нбснъıя wбители и оузрЬ желаємаго брата своєго и радовашесА с нимь неиздреченьною радостью юже оулучиста братолюбьємь своимь се коль добро и коль красно єже жити братома вкупЬ (ЛСЛ, 46 об.-47). Заметим, что указанное имя употребляется в контексте вместе с единицами радость, добро, красно, и вместе они репрезентируют теистическую оценку, т.е. оценку, исходящую от Бога.

Аналогичный тип оценки обнаруживаем и во фрагменте, где говорится о страданиях князя Ярополка (брата Бориса и Глеба), а также о его достоинствах, в том числе и о том, что он был братолюбивъ: многы бЬды приимъ без вины изгонимъ wт братья своея wбидимъ разграбленъ прочеє и смрть горкую приятъ но вЬчнЬи жизни и покою сподобiсА такъ бАше блжныи сь кнАзь тихъ кротъкъ смЬренъ и братолюбивъ (ЛСЛ, 69-69 об.). Как и в предыдущем контексте, здесь используется прием противопоставления оценочных единиц: бЬды приимъ, без вины изгонимъ, разграбленъ – тихъ, кротъкъ, смЬренъ, wт братья своея wбидимъ – братолюбивъ, смрть горкую приять – вЬчнЬи жизни и покою сподобiсА. Таким образом, перед нами образ князя-праведника (отсюда он и назван блаженным, т.е. по сути благим), а интересующий нас композит, так же как и остальные выделенные нами адъективы, формируют понятийное микрополе ‘качества князя-праведника’.

Субъектом оценки может быть и носитель обыденного сознания, и тогда перед нами обыденная этическая оценка. Например, в контексте, где братолюбье (братолюбьство) понимается как мирное сосуществование: В лЬт . s . ф . лд [1026] Ярославъ совокупи воя многы и приде Кыєву и створи миръ с братом своим Мьстиславомь оу ГородьцА и раздЬлиста по ДнЬпръ Русьскую землю Ярославъ прия сю сторону а Мьстиславъ wну и начаста жити мирно и в братолюбьствЬ (ИСЛ братолюбьи) и оуста оусобица и мАтежь и быс тишина велика в земли (ЛСЛ, 50 об.). В данном случае мы видим противопоставление полярных оценочных единиц: мирно – мАтежь, в братолюбьствЬ – оусобица.

Композит братоненавиденье отмечается в тексте лишь однажды, в рассказе о нападении половцев на Русь, где поражение русичей рассматривается как Божья кара за грехи: дьяволъ радуєтсА злому оубииству и крови пролитью подвизая свары и зависти братоненавидЬньє клеветы земли же согрЬшивше которЬи любо казнить Бъ смртью ли гладомъ ли наведеньє поганыхъ ли ведромъ ли гусЬницею ли инЬми казньми (ЛСЛ, 56 об.). Указанное имя употребляется в ряду с другими оценочными единицами в данном отрывке (злое убийство, кровопролитье, свара, зависть, клевета), репрезентирующими теистическую оценку.

Таким образом, рассмотренные нами композиты маркируют значимые моменты в повествовании о русских князьях, при этом могут репрезентировать как теистическую оценку (исходящую от Бога), в которой воплощаются концепты канонических текстов, так и обыденную этическую. Понятийное поле ‘братская любовь/братская ненависть’ (братолюбье, братоненавиденье) включается в поле ‘любовь/ненависть’, а то, в свою очередь, принадлежит концептосфере ‘Бог/Дьявол’.


Корольский П.В. К ВОПРОСУ О ЗАИМСТВОВАНИИ ТОПОНИМИЧЕСКИХ МОДЕЛЕЙ В РУССКОЙ ОЙКОНИМИИ ВЕРХНЕКАМЬЯ



Удмуртский государственный университет


Вопросы межъязыковых отношений всегда вызывали и, смеем надеяться, ещё долгое время будут вызывать особый интерес гуманитарной науки. Территории с компактным и контактным проживанием двух, а то и более народов, являющихся активными носителями различных языков, зачастую генетически неродственных, создают особые условия существования и дальнейшего развития таких языков, формируя порой совершенно оригинальные диалектные варианты. Традиционно принято считать, что в наибольшей степени подобные процессы отражаются на лексике как более гибкой составляющей языковой знаковой системы. Однако на деле ситуация оказывается не столь однозначной. Практически безоговорочно с данным суждением можно согласиться, если иметь в виду влияние более активной языковой субстанции на менее активную. Разъяснить его на конкретных примерах не составит особого труда. Достаточно в этой связи вспомнить огромное количество новейших русскоязычных заимствований в языках народов, территории компактного расселения которых вошли в состав Российского государства в течение последних пяти столетий. В большей или меньшей степени этот процесс на подобных территориях наблюдается повсеместно. Вполне очевидны его результаты и в Удмуртии.

К середине прошлого столетия практически вся общественно-политическая лексика в удмуртском языке носила заимствованный характер (колхоз, секретарь, телевидение, больница, школа, председатель, завод, директор и т.д.). Количество заимствованных лексем продолжало расти и к 1970-м годам приблизилось к критическому уровню. Удмуртский литературный язык стал приобретать вид своеобразной «интерлингвы». Более того, нарастающий ассимилятивный процесс начал захватывать и другие сферы языка, в частности словообразование. В удмуртский язык в несколько изменённом, адаптированном виде стали проникать русские словообразовательные модели, наиболее активной из которых стала модель образования имён прилагательных путём прибавления к производящей основе (также в подавляющем большинстве случаев заимствованной) окончания –ой: рус. советск-ая Удмуртия – удм. советск-ой Удмуртия, рус. Удмуртск-ая улица (название одной из центральных улиц в Ижевске) – удм. Удмуртск-ой ульча, рус. Велик-ая Отечественн-ая война – удм. Велик-ой Отечественн-ой война (крайне редко в этом случае употреблялось исконное слово ожгар с тем же значением), рус. Удмуртск-ий государственн-ый университет – удм. Удмуртск-ой государственн-ой университет. Смеем предположить, что похожая ситуация тогда складывалась и в других национальных республиках РСФСР и Советского Союза. С началом политической и языковой «демократизации» ассимилятивный процесс приостановился, а в конце 90-х он начал приобретать противоположный вектор. Как это нередко бывает, здесь также не обошлось без крайностей. В среде национальной интеллигенции стало активно практиковаться словотворчество, которое весьма напоминает явление языкового пуризма, в истории русского языка сохранившееся под названием «шишковщины». Однако этот феномен находится за пределами темы нашего сообщения, а потому здесь мы ограничимся лишь упоминанием о нём.

Между тем, исторически направление вектора русско-удмуртского взаимовлияния, в том числе и в словообразовательной сфере, менялось неоднократно, и события последнего столетия являются лишь наиболее ярким, но отнюдь не единственным проявлением данного процесса. К подобному выводу мы пришли в процессе изучения топонимики территории, прилегающей к верхнему течению Камы. Как известно, исконным её населением являются носители пермских языков финно-угорской семьи: удмурты, коми-зыряне и коми-пермяки. Подтверждением этого давно ставшего научным постулатом факта является богатейший слой топонимического – в первую очередь гидронимического – субстрата (Лупья, Обмен, Чус, Нирим, Колыч, Сепыч, Порыш), в котором достаточно регулярно встречается классические пермские топоформанты ва «вода, река» (Колва, Юсьва, Чёлва, Мойва, Колынва, Лысьва) и ты (то) «озеро» (Ягулты, Намто, Кебраты, Пернаты). Любопытно, что благодаря традиционному «консерватизму» этого пласта, в рассматриваемом ареале он сохранился в практически неизменном виде по отношению к первоначальному субстрату.

Гораздо более сложная ситуация сложилась в ойконимической группе Верхнекамья. Изначально этот ареал долгое время был ареной языковой конкуренции коми-пермяков и удмуртов. Первые были более многочисленными (именно они оставили львиную долю местных гидронимов), вторые располагали более высокоразвитой культурой. Однако данная конкуренция не носила явного характера, так как коми-пермяцкий и удмуртский языки весьма близки практически по всем структурным уровням. Серьёзно начала меняться языковая ситуация в XVIII веке с массовым заселением верхней Камы и средней Чепцы русскоязычными старообрядцами (Макаров, Иванов, 1999). Несмотря на то, что чаще всего они расселялись изолированно и первоначально внешних контактов с коми-пермяцким и удмуртским населением практически не поддерживали, процесс взаимовлияния культур, в том числе и на лингвистическом уровне, постепенно нарастал. При этом он носил встречный характер с заметным преимуществом коми-пермяцкого влияния на русских. В результате говор местных старообрядцев включил в себя широкий пласт коми-пермяцкой и удмуртской лексики, которая, более того, оказала влияние на их религиозно-культовые воззрения (к примеру, Чучка – собирательный образ Матери-прародительницы и Богородицы, ср. удм. зуч, коми-перм. роч «русский») (Барашков, 1958, 1959).

Если говорить непосредственно о названиях деревень Верхнекамья, подавляющее большинство из них – русскоязычные, так как были основаны именно старообрядцами. Удмурты и коми-пермяки были либо вытеснены отсюда, либо практически полностью ассимилированы. Однако их след остаётся не только в уже неоднократно упомянутом выше гидронимическом пласте. Мы считаем, что в ойконимии этот след не менее значим, хотя, возможно, не столь очевиден, как в случае с названиями водных объектов. Система ойконимии бассейна Верхней Камы представлена практически исключительно семантической моделью словообразования. Напомним, что для русской топонимики в целом эта модель весьма нехарактерна. Синтетический флективный русский язык наиболее активно обогащается за счёт морфемных способов образования. Если говорить о топонимике, и в частности – об ойконимии – то здесь наиболее продуктивны суффиксальный способ (Берёз + ов + к + а < берёз-а, Степан-ов-о < Степан, Вотк-ин-ск < Вотк-а, Иж-ев-ск < Иж) и способ сложения основ (Волг-о-град < Волг-а + град, Магнит-о-гор-ск < Магнитная гора и т.д.). Ситуация вполне естественная, и её достаточно убедительно в своё время обосновал В. Никонов: «Семантически модель образования топонима р. Ворона < ворона «птица», р. Медведица < медведица «самка медведя» нереальна, так как в соответствии с законами русского языка может обозначать только одно: «эта река – ворона» или «эта река – медведица», что выглядит безусловным нонсенсом» (Никонов, 1965, 1966). Данный тезис, впрочем, нуждается в небольшой, но принципиальной оговорке: семантическое словообразование в русской топонимии в ряде случаев может иметь место, но лишь при условии чёткой пространственной привязки конкретного названия к основному апеллятиву, либо если мы имеем дело с номинацией с использованием собственной фамилии человека (Жданов, Чехов, Белинский, Щербаков, Устинов, Брежнев и т. п.). При этом нужно отметить, что второй случай в последнее время практически утратил свою продуктивность.

Тем не менее, именно семантичекую модель, причём в исключительном большинстве случаев, мы видим, когда имеем дело с русской ойконимией Верхнекамья. В качестве примера достаточно обратиться к данным только одного экспедиционного выезда в окрестности села Кулига Кезского района Удмуртской Республики (полевые исследования автора, май 2006). Такие названия местных деревень, как Доронята, Юклята, Бузмаки, Миронята, Гришата, Пестери и другие на первый взгляд вполне прозрачны по своему происхождению. Обратимся к конкретному примеру. Деревня Тимены [т’им’ины]: «У нас в основном названия идут от имени [того], кто образовал починок: Гришата – значит [образовал] Гриша, Тимены – Тима там жил; вот Бузмаки – у нас там все живут [по] фамилии Бузмаковы. Вот Юклята – это тоже раньше такое имя было Юкля, Юкля, значит, починок образовал» (Алексей Жуйков, 43 года, село Кулига). К приведённому достаточно убедительному народному толкованию с точки зрения топонимики необходимо лишь добавить выпущенное информантом звено словообразовательной цепи: Тима «личное имя» > Тимины (с последующей редукцией гласного и в заударной позиции) «потомки Тимы, представители его рода» > Тимены «название населённого пункта, где живут потомки Тимы». Аналогичные цепочки – имя (или прозвище) основателя рода – название его детей, потомков – название деревни, где эти дети живут – выстраиваются и во всех остальных случаях: Юкля > Юклята > Юклята, Бузмак > Бузмаки > Бузмаки, Мирон > Миронята > Миронята, Гриша > Гришата > Гришата, Пестерь (прозвище) > Пестери > Пестери и т. д. Дополнительно этот тезис подтверждается также местными информантами: «У нас всегда так заведено было: детей в семьях много, и их всех по имени отца звали, для простоты. К примеру, идёшь по улице, видишь – ребятишки на улице, у соседа спрашиваешь: «Это чьи?» – «Да, кажись, Василёнки». Или: «Карпушата с Лучонками опять подрались» (Алексей Гавшин, 52 года, село Кулига). Таким образом, во всех случаях мы имеем дело с классическим семантическим отантропонимическим способом образования топонима. И если само название села Кулига в принципе подпадает под уже упоминавшуюся поправку, так как находится на месте старой вырубки (рус. диал. кулига «возвышенность на месте гари или вырубки»), то есть оно контактно с носителем апеллятива, то мотивация всех остальных перечисленных названий деревень оказывается менее логичной с точки зрения словообразовательных тенденций.

Между тем, подобная языковая коллизия может быть достаточно чётко объяснена диалектикой развития межъязыковых отношений жителей Верхнекамья. Дело в том, что для пермских языков в силу их грамматических особенностей, напротив, использование семантического способа при образовании топонимов – вне зависимости от их категориальной принадлежности – явление более чем обычное. Мы уже упоминали в самом начале, что не меньшей продуктивностью пользуется и способ сложения основ, благодаря чему в топонимии очень часто встречаются категориальные форманты со значением «река», «деревня», «городище», «озеро», «яма, овраг» и т. д., заметно облегчающие этимологизацию.

Если же говорить о топонимии и - более конкретно – об ойконимии удмуртов, то здесь едва ли не самым активным формантом является так называемый воршудный элемент. Несмотря на свою очевидность, он долгое время оставался за пределами топонимических исследований. Едва ли не первым в конце 60-х годов прошлого столетия всерьёз этим вопросом занялся С. Бушмакин (Бушмакин, 1969). Впоследствии эту тему стал активно развивать в своих исследованиях М. Атаманов (Атаманов, 1975, 1976 и др.). В своё время ещё Н. Первухин дал определение воршуда как «рода, поколения, относящегося исключительно к лицам женского пола. Это фамилия матери, переходящая через дочку к внучке» (Первухин, 1888). Позже Бушмакин значительно расширил данное определение: «Воршуд – это <…> название (имя) языческого божества, родового гения, хранительницы семейно-родового счастья и благополучия. <…> Воршудное имя восходит к периоду матриархата». Атаманов отмечал в удмуртской ойконимии более 60 воршудов: Можга [Можга (город и село, Можгинский район), Пуро-Можга (Малопургинский район)], Пельга [Тыловыл-Пельга (на картах часто ошибочно обозначается как Тыловая-Пельга), Волипельга (оба – Вавожский район), Карамас-Пельга (Киясовский район)], Докъя [Яган-Докъя (Малопургинский район), Большая Докъя (Вавожский район, Завьяловский район)], Какся (Какси) [Муки-Какси (Сюмсинский район), Верхняя Кусо-Какся (Кизнерский район), Замостные Какси (Можгинский район)] и др.

В исследуемом районе также встречаются чисто удмуртские ойконимы, образованные на основе воршудных имён: Зятчашур < Зятча «воршудное имя» + шур «река», Пыбья (Балезинский район), Пурга-Бусо < Пурга «воршудное имя» + бусы «поле», Вортча, Ю-Чабья < ю «пей» + Чабья (скорее всего, речь идёт о названии деревни, находящейся неподалёку от водопоя домашнего скота; поблизости – река Юс, басс. Чепцы). И поскольку, как уже неоднократно упоминалось выше, процесс культурного в целом, и языкового – в частности, влияния был неизбежен в условиях контактного проживания в бассейне верховьев Камы и Вятки удмуртов, коми-пермяков и русских старообрядцев, мы рискнём предположить, что модель семантического образования ойконимов последними была заимствована у первых двух, главным образом – у удмуртов. Поскольку селения старообрядцев хотя и группировались, большей частью жили автономным духовным бытом, определявшимся особенностями религиозных убеждений, довольно быстро возникала потребность жёсткой иерархии «свой – чужой». Во времена активного проникновения в этот край русскоязычного населения деревни, выселки и починки вполне естественно состояли исключительно из представителей одной семьи, рода. И, заимствуя, в принципе, достаточно удобную модель номинации у исконно местного населения, старообрядцы стали называть свои населённые пункты по именам семей. Иными словами, Карпушата – это деревня, где живут только Карпушата – потомки Карпа, Карпуши, так же, как в деревне Вортча живут только представители воршуда Вортча. Налицо своего рода топонимическая метонимия, когда родовое название переходит на весь населённые пункт, в котором в последующем селятся и представители других родов, и попросту пришлые люди.

Сам по себе процесс заимствования модели может стать предметом отдельного исследования. Мы же в данном случае лишь отметим, что модель эта в бассейне Верхней Камы оказалась настолько продуктивной, что позднее произошло вторичное её заимствование удмуртами, причём в виде семантической кальки. В результате на севере Удмуртии начинают появляться деревни, включающие формант пи «сын, ребёнок»: Быдыпи, Дениспи, Бисарпи, Кобиньпи (Балезинский район), Титпи, Жернопи, Желтопи, Манашпи (Кезский район), причём они тесно соседствуют с такими ойконимами, как Гумёнки, Полишонки, Старушата, Танёнки и пр.

Таким образом, в силу исторических реалий на территории бассейна Верхней Камы, которая включает в себя не только север Удмуртии, но и северо-восток Кировской области, сложилась весьма своеобразная языковая ситуация, и неоднократное заимствование ойконимической модели является лишь одним, и притом, допускаем, не самым ярким, её проявлением. Эта ситуация сложилась в результате длившегося не одно столетие взаимного влияния двух существенно различающихся между собой языковых систем и требует системного исследования представителями целого ряда гуманитарных дисциплин: языкознания (как топонимики, так и диалектологии), фольклористики, этнографии.


ЛИТЕРАТУРА

Атаманов М.Г. Воршудные названия в удмуртской ойконимии и происхождение родового наименования ЭГРА. – «Вопросы удмуртского языкознания», Ижевск, вып. 3, 1975, с. 35 – 41.

Атаманов М.Г. Ойконимы Граховского района. – «Ономастика Поволжья». Сб. 4. Саранск, 1976, с. 221 – 224.

Барашков В.Ф. О русском говоре северной части Карсовайского района Удмуртской АССР. – Учёные записки Глазовского государственного педагогического института, 1958, вып. VII, с. 69 – 97.

Барашков В.Ф. К изучению русского говора северной части Карсовайского района Удмуртской АССР. – Учёные записки Глазовского государственного педагогического института, 1959, вып. VIII, с. 253 – 294.

Бушмакин С.К. Воршудные имена и удмуртская топонимия. («Ономастика Поволжья»). Ульяновск, 1969.

Макаров Л.Д., Иванов А.Г. Из истории Карсовайского края. – В кн.: Стародубцева С.В. «Ох, роспечальное моё сердечко». Ижевск, 1999, с. 206 – 223.

Никонов В.А. Введение в топонимику. М., 1965.

Никонов В.А. Краткий топонимический словарь. М., 1964.

Первухин Н.Г. Эскизы преданий и быта инородцев Глазовского уезда. Эскиз I. Вятка, 1988.