Наталья Богатырёва свято дружеское пламя интервью с выпускниками Московского государственного педагогического института
Вид материала | Интервью |
СодержаниеЦена отступничества Опять о Синявском, или Постскриптум, 2011 г. |
- «Технологическое образование для подготовки инженерно-технических кадров», 80.83kb.
- Промышленной Электроники Московского Энергетического Института. Непрерывная инженерно-исследовательская, 197.46kb.
- Программа 14 Л. С. Саломатина преподаватель Педагогического колледжа №4, доцент кафедры, 299.28kb.
- Тренировочные задания по бтологии (Задачи из материалов жюри олимпиады имени, 101.37kb.
- Российско-казахстанское приграничное сотрудничество (Конец XX начало XXI вв.), 499.96kb.
- Журнал Московского Педагогического Государственного Университета им. В. И. Ленина., 42.87kb.
- Учебное пособие Ось-89, 3008.96kb.
- О проблемах правового просвещения, специального и педагогического юридического образования, 116.69kb.
- Программа москва, 23-25 ноября 2011 года В. В. Рубцов (председатель) ректор Московского, 523.84kb.
- План учебной и воспитательной работы лесосибирского педагогического института филиала, 822.67kb.
Цена отступничества
Когда в 58-м году началась история с Пастернаком, я была в полной растерянности. В это время я преподавала в Институте повышения квалификации редакторов. Моими слушателями были филологи, закончившие МГУ, которые стремились приобрести редакторскую квалификацию. И вот, когда я должна была читать им лекцию о Пастернаке, пришёл запрет на любое положительное высказывание о нём. Надо сказать, что я совсем не героический человек, но у меня всегда было желание быть человеком порядочным. И я сказала тридцати своим студентам: «Приезжайте ко мне домой, я вам прочту лекцию о Пастернаке». А у нас в это время был ремонт, перебирали полы… Но все тридцать человек приехали, и в этой разрухе я им всё-таки прочла лекцию о Пастернаке.
Вскоре состоялось отвратительное собрание в ИМЛИ, где Андрея Донатовича Синявского заставляли охаивать Пастернака. Было известно, что он написал статью о поэте, которая должна была открывать том Пастернака в Большой серии «Библиотеки поэта». Синявский вышел на трибуну, пожевал свою бороду, пробормотал что-то нечленораздельное и сел на место. Начальство было недовольно…
Я понимала, что идеологическая кампания будет разрастаться, придёт и в Союз писателей и, очень взволнованная, позвонила Слуцкому, с которым незадолго до этого подружилась: «Борис Абрамович, у нас прошло обличительное собрание, где проклинали Пастернака. Наверное, и у вас оно будет». На что мне Слуцкий, очень авторитетный для нас тогда поэт, знамение послесталинского времени, сказал: «Знаете, нас, писателей, распределили по разным партийным организациям. Я состою в одной строительной организации, и меня не смогут найти». Назавтра я услышала, что в Союзе писателей всё-таки будет собрание. Я опять позвонила Слуцкому: «Борис Абрамович, у вас завтра собрание. Что вы будете делать?» Он говорит: «Я скажу, что не читал Пастернака». И с гордостью добавляет: «А ко мне тут приезжали из итальянской газеты «Унита», я давал интервью…» Чисто женским чутьём я уловила, что в нём говорит тщеславие и что в этом кроется какая-то опасность. Прошёл ещё один день, и я узнала, что в Союзе писателей уже точно назначили собрание. Я снова позвонила Слуцкому и говорю: «Борис Абрамович, может быть, вам уехать из Москвы на этот день?» А он вдруг говорит: «Мне не нравится, когда выносят сор из избы. И вообще мне не нравится его проза». Я была в полном ошеломлении, но ещё не понимала, что это была подготовка к капитуляции. Назавтра эта «катастрофа личности», как сказал бы Иосиф Бродский, реализовалась. Слуцкий был на собрании, выступал, сказал, что он любит стихи Пастернака, но ему не нравится его проза, и, в общем, вписался в хор тех, кто проклинал Пастернака. Это была для нас катастрофа. По молодости лет я, моралистка и ригористка, не могла больше с ним дружить. Многие перестали подавать ему руку. Вскоре он поехал к Ариадне Эфрон в Тарусу. Говорят, сидя на мешке, он очень плакал и раскаивался. Но этот поступок привёл к полному падению его потенциала и человеческого и поэтического. Вскоре умерла его жена. Он заболел тяжёлой депрессией, уехал из Москвы, жил у брата в Туле и там умер. Всё это было для нас тяжёлым ударом.
«Я - Абрам Терц!»
Между тем время шло. В 1959 году за границей появилась статья «Что такое социалистический реализм», подписанная псевдонимом «Абрам Терц». Надо сказать, что блатное начало всегда было в Синявском, и мы могли бы догадаться, что это его статья, если бы были умнее. Но нам не пришло в голову, что после недавнего разгрома Пастернака кто-то ещё может решиться на публикацию своих текстов за границей. Это было время, когда у нас работала Светлана Сталина. Она пришла в 1955 году, когда Сталин был ещё велик и страшен. На наших глазах она меняла фамилию, стала Аллилуева, вчерашние сталинисты, осмелев, ругали при ней Сталина, а она тихо сидела и молчала, и постепенно ругать Сталина при ней перестали. Она была очень милым человеком и собирала нас у себя, в Доме на набережной. Помню, бегала к соседям за ложками, вилками… Синявский и его соавтор Мишутин пели блатные песни. Это был первый этап нашего раскрепощения от советской массовой песни. Блатных песен мы совсем не знали, но дух свободы, который всегда присутствует на Руси там, где бунтарство связано с ёрничеством и хулиганством, мы улавливали. Синявский пел песни, которые вполне мог бы петь Абрам Терц.
Однажды к себе в кабинет нас вызвал директор ИМЛИ И.И.Анисимов и сказал: «Ищите Абрама Терца, он среди нас. Автор статьи – человек профессиональный». Мы рассмеялись: «Как это нелепо!..» В 1962 году я защитила кандидатскую диссертацию и, поскольку жила далеко, банкет организовала у своей подруги Нины Павловой. Все выпили, и Синявский тоже. Постепенно все разошлись, остался один он. А у Нины была большая комната в 54 метра, разделённая колонной. И Синявский бегал вокруг этой колонны и кричал: «Я Абрам Терц, я Абрам Терц!» Он настолько не был похож на человека, печатающегося за границей, что нам и в голову не пришло, что это правда. Мы с Ниной переглянулись… А на следующий день в ИМЛИ ко мне подошёл Андрей Донатович и спросил: «Ну как, я там у вас - не очень… вчера?..» «Да нет, - ответила я, - всё было нормально. Только вы почему-то бегали вокруг колонны и кричали: «Я Абрам Терц, я Абрам Терц!»» И по его остановившемуся взгляду, по тому, как он побледнел, я поняла, что он и есть Абрам Терц. Мы с Ниной обнаружили не свойственную нам сдержанность и никогда никому ничего не сказали.
Однако сюжет развивался, и в сентябре 1965 года Синявского арестовали, а в феврале 66 года судили. Огромное количество наших сотрудников, которые его любили - любили, когда он пел блатные песни, любили, когда он говорил о символизме, выступал на заседании сектора, теперь его осуждали. Это было страшно драматично. Ведь Синявский к тому времени был автором замечательных критических статей, напечатанных в «Новом мире». И видеть, как от него отрекаются, было страшно тяжело. В это время в «Правде» было напечатано письмо лучших профессоров-филологов МГУ, включая Бонди. Они кляли Синявского, как могли. И тут наш отдел, отдел советской литературы Института мировой литературы, решил, что он тоже должен отречься от Синявского. И я получила у себя в Перово телеграмму (телефона у нас не было), чтобы к часу дня явилась в институт. Я до сих пор не могу объяснить, почему на это собрание я надела чёрное платье с кружевами – кокетством это не объяснишь. Я не могу объяснить, почему я надела очень длинные, вечерние бирюзовые серьги и вдобавок взяла из дома самую шикарную по тем временам вещь – бирюзовую шерстяную шаль моей мамы. Потом психологи мне говорили, что этим я хотела себя укрепить. Всё делалось интуитивно.
Я приехала в ИМЛИ. Пусто. По коридору бродит один наш сотрудник, очень изысканный, умный человек, меломан. Я знала, что он несколько трусоват. Я говорю: «Вы один? А где остальные?» – «Они пишут письмо против Синявского в партбюро». - «А вы?» – «А я не член партии». – «А сколько нас всего, не членов партии, на тридцать человек?» – «Трое, ещё Людмила Клементьевна, но она заперлась в уборной. Говорит: «Я человек слабый и обязательно что-нибудь подпишу, а потом мой брат Володя Корнилов не подаст мне руки». Так она и отсиделась там, в туалете, и ничего не подписала, отчего я не потеряла к ней уважения. Прошло какое-то время, мои колеги вышли из партбюро, и нас собрали, зачитали письмо. Надо сказать, что у нас во главе был Александр Григорьевич Дементьев, который проделал тогда очень сложную эволюцию: он был в Ленинграде одним из вдохновителей кампании по борьбе с космополитизмом, но потом приехал в Москву работать с Твардовским и изменил свою позицию, стал гораздо либеральнее.
Текст был прочитан со слезой в голосе: «Мы так его (Синявского) любили, а он оказался змеёй, которую мы пригрели на своей груди…» Одним из первых должен был подписать текст тот человек, который гулял в коридоре. Он встал и сказал, что не может подписать, потому что письмо не нравится ему стилистически. Тогда ему дали в руки перо и сказали: «Поправьте». Он поправил и подписал. Дошла очередь до меня. Я интуитивно вошла в роль «Я у мамы дурочка». Первый раз я сыграла эту роль в 57-58-м году, когда перепечатывались тексты Пастернака: его автобиография, «Доктор Живаго». К нам в ИМЛИ пришли из КГБ, вызвали меня и сказали: «У вас есть машинистка, которая перепечатывает тексты. И вы их, наверное, читали. Так это или нет?» А я им говорила: «Да что вы? Да какая перепечатка? Был фестиваль, она познакомилась там с одним человеком, влюбилась и сейчас не знает, делать ей аборт или нет…» – «И всё-таки, перепечатывала она или нет?» - «Что вы, ей совсем не до того! Был фестиваль, она влюбилась, он не хочет ребёнка, она хочет ребёнка…» В общем, через сорок минут они смотрели на меня с состраданием. Но я интуитивно понимала, что веду себя правильно.
И когда на собрании дошла очередь до меня, я сказала: «Нет-нет, я не могу подписать: семь лет рудников и пять лет каторги (Синявский был осуждён на семь лет тюрьмы и пять лет ссылки. Но откуда я взяла эти рудники, до сих пор не знаю)». И тут Дементьев берёт слово: «Вы среди нас самая молодая. Мы подписали, а вы не подпишете. Что же про нас подумают?» А я говорю: «Нет-нет, я не могу! И вообще я не читала его произведения». Тогда они обрадовались: «Ах, вы не читали? Сейчас прочтёте!» «Нет-нет, - говорю я, - сейчас время очень субъективное, я не так пойму. Лучше я потом когда-нибудь прочту». В это время выходит секретарь партбюро. Я говорю: «Послушайте, я не подписываю и вам не советую. Пройдёт год, и нам будет так же стыдно, как после истории с Пастернаком. Ну невозможно это подписать!» А они говорят: «Всё равно мы должны это сделать!» И тут мне пришла спасительная мысль: «А почему именно мы должны подписать, а не дирекция и не Учёный Совет?» Все обрадовались, что они в это дело могут втянуть кого-то ещё и не будут одни запачканы. «Надо сесть на такси и объехать членов Учёного Совета», - раздухарилась я. «Да-да!» – сказали они, и мы разошлись. Я дошла до автомата, позвонила тем, чьи телефоны помнила, чтобы они спрятались, доехала до дома и упала: у меня был мозговой спазм. Какое-то время спустя я встретила секретаря партбюро, которая сказала мне: «Вы нам такое мероприятие сорвали!»
Опять о Синявском, или
20 лет спустя
Я очень жалела о том, что после суда наши связи с А.Д.Синявским оборвались: сначала он был в лагере, потом -–в эмиграции… Процесс Синявского и Даниэля был высшей точкой периода, который называется «оттепелью». Этот период интересен тем, что она оставил очень многих людей, даже художников, при советской вере в то, что возможен социализм с человеческим лицом. Очень многие люди, когда был процесс Синявского, писали письма в ЦК с протестом против того, что писателей судят за публикацию произведений за границей. Это не помогло. Потом, в 68 году, была Чехословакия, и никаких иллюзий уже не осталось. Мы жили в эпоху неосталинизма, очень жёсткую, очень замкнутую.
И вот однажды, это было в 1987 году, мне позвонила датчанка-славистка Марта-Лиза Магнусон с просьбой проконсультировать её по творчеству Распутина. И я назначила ей свидание в кафе Дома литераторов, обжитом месте, где нередко принимала зачёты. И эта датчанка спросила, хочу ли я приехать на конференцию в марте 1988 года, где будет встреча советских писателей с эмигрантскими. Никаких контактов с эмигрантами у нас не было, и эта мысль показалась мне просто дикой. Но она пошла в Союз писателей и взяла там по моему совету бумагу-подтверждение о том, что нашу делегацию приглашают на эту конференцию…
Через какое-то время она приехала снова и спросила, пойду ли я на приём к датскому послу. Я позвонила всё той же Нине Павловой, своей подруге, уже известному германисту: «Нина, ты бываешь в посольстве, меня зовут к датскому послу. В чём идти?!» Нина задумалась и сказала глубокомысленно: «Лучше недоодеться, чем переодеться». И я пошла. Там были Юрий Николаевич Афанасьев, Наталья Иванова, Олег Попцов, тогда главный редактор газеты «Сельская молодёжь». Мы настолько не верили в этот проект, что говорили о своём. Юрий Николаевич рассказал, что у него один студент вывесил стенгазету к годовщине со дня смерти Галича, а преподаватель-антисемит хочет исключить его из комсомола. Не может ли кто-нибудь из нас прочитать лекцию о Галиче, спросил он. А я накануне тайно прочла лекцию о Галиче своим студентам на журфаке и согласилась прийти. Мы поговорили и разошлись без всякой надежды на то, что поедем в Данию.
Какое-то время спустя меня спрашивают: «Ты едешь в Данию?» – «Не знаю» – «А вот Наташа Иванова говорит, что едете». Я пошла в Союз писателей. Там мне сказали: «Да вы что, какая встреча с изменниками Родины?» Я не удивилась – действительно, кто нас пустит встречаться с людьми, на которых лежит такое клеймо? Потом я заходила в Иностранную комиссию ещё несколько раз и всегда слышала одну и ту же фразу об изменниках Родины… Однажды, уже в феврале, когда в очередной раз я повернулась и пошла к двери, меня спросили: «А вы сдали фотографию на паспорт?» Это показалось мне полной нелепостью, я была больна, взяла такси и уехала домой. Но когда подъезжала, подумала: «А вдруг всё получится, и я не поеду только потому, что не сдала фотографию?» И я вернулась.
27 февраля я выслушала в очередной раз тот же ответ про предателей, изменников Родины, но в заключение мне сказали: «Вы никуда не едете, но завтра придите на инструктаж». Прихожу. Сидят Дудинцев, Наташа Иванова, Фазиль Искандер. Входит секретарь парткома Верченко, усаживается и говорит: «Мы неосторожно дали им бумагу, что пошлём вас на конференцию в Данию, а они раззвонили по всей Европе. Вам придётся ехать. Но не говорите, что это встреча с эмигрантами. Говорите, что это советско-датская встреча. А сейчас идите получать паспорта».
И вот тут была незабываемая сцена. Седьмой час вечера, паспортов нет. Мы все нервничаем. Наталья Иванова всё время, как заведённая, говорила о кипятильнике: «Я не могу без кипятильника! У вас есть кипятильник? Как, Фазиль, и у вас нет кипятильника?» Фазиль ничего не говорил, но всё время словно что-то пережёвывал. А Дудинцев, которого долго никуда не выпускали, незадолго до этого съездил в Финляндию и рассказывал, как на приёме их угощали бифштексом: «И ещё несут бифштекс, и ещё…» - безостановочно одно и то же. В двенадцатом часу мы получили паспорта. Я приехала домой и говорю мужу: «Я никуда не поеду. С Аксёновым разговаривать нельзя, с Синявским нельзя…» Тем не менее, утром я была в аэропорту. Все мы, и присоединившиеся к нам Бакланов, Засурский, были в полном оцепенении, потому что понимали, что всё это невозможно. Нас везут в совершенно противоестественную для нас обстановку. Там друзья, с которыми мы не сможем сказать ни слова, потому что тут же на нас пойдут доносы и мы потеряем работу.
И вот мы прилетели в Данию. Посол Пастухов нам сказал: «Не вздумайте сидеть на конференции, лучше посмотрите город, походите по магазинам (денег нам не дали ни копейки). У вас у каждого будет свой сопровождающий с машиной». Все были подавлены: мы знали, что «сопровождающий с машиной» – это посольский кагебешник. Но тут Пастухов как-то вдруг переключился на другую тему – сельское хозяйство: «Вы знаете, здесь так доятся коровы! Я всё время вожу наших людей из Агропрома на них смотреть. Они смотрят, а наши коровы по-прежнему не доятся!» Потом нам действительно дали каждому по машине с «сопровождающим». И вот мы приехали на конференцию в Музей современного искусства в Луизианне под Копенгагеном. Мы шли точно так же, как в «Верном Руслане» шли арестованные, выпущенные на свободу, но сохранявшие строй. Справа и слева шли наши «сопровождающие». Вдруг раздался голос жены Синявского: «Вот она, радость моя, Галечка!» Ко мне устремились репортёры, защёлкали камеры. «Ну, всё», - подумала я (потом мой муж меня спросил: «Ну и сколько времени тебе было страшно?» – «Минут двенадцать с половиной». – «Много!» – сказал недовольно муж). «Синявский! – кричит его жена. – Что же ты не подходишь к Гале?» – «Может быть, Галечка не хочет…» «Ну что вы!» - говорю я, будто я свободная женщина, и мы с ним целуемся и обнимаемся.
Потом был обед. Эмигранты сели отдельно, мы отдельно. Никто не сказал ни слова. Потом я увидела, как Фазиль Искандер разговаривает с Аксёновым. Мне стало легче. После обеда жена Синявского мне говорит: «Поедемте с нами, Фима взял машину». Я, как свободная женщина, пошла и села в машину. Наутро Григорий Яковлевич Бакланов мне говорит: «Галина, раз вы первая делаете доклад, вы должны сразу сказать, что это не советско-эмигрантская, а советско-датская встреча». Я сказала: «Нет, я так не могу. Они ведь живые люди, нельзя же им плевать в лицо». «Ну, смотрите», - говорит Бакланов. Я прочитала доклад, а следом делал доклад Эткинд на тему «Советская литература – апология насилия». Поднялся страшный скандал. Бакланов кричал, что не для того он проливал кровь на фронте, чтобы его здесь, как он говорил, мордой об стол возили. А ночью наши члены партии приняли решение, что мы должны оттуда уехать в знак протеста. И тогда Юрий Николаевич Афанасьев это всё поломал. Выступая утром, он говорил: «Мы россияне, что нам делить?» Мы плакали, эмигранты плакали. И обстановка разрядилась. Уже потом я узнала, что, несмотря на полное отсутствие у меня героизма, я, оказывается, участвовала в историческом событии, когда был впервые пробит железный занавес. С этих пор отношения с эмиграцией стали восстанавливаться.
Постскриптум, 2011 г. Галина Андреевна, лёжа в больнице Склифосовского с неизлечимой болезнью, рассказывала о Маяковском, о других писателях. «Читала лекции», - объяснила она мне. И соседки по её «рабоче-крестьянской», как она говорила, палате, слушали затаив дыхание и просили: «Андреевна, ещё расскажи».
Школа Богуславского
На директора Семён Рувимович Богуславский не очень-то и похож. Не стразу признаешь в этом скромном человеке руководителя одной из лучших московских школ. Бывшая 79-я, ныне 1274, — английская спецшкола. По идее должна быть элитной — со всеми вытекающими отсюда последствиями. Но вот снобизма здесь нет. А живая душа — есть. Дружелюбная и гостеприимная эта школа. Как и её директор. Семён Рувимович — человек щедрый. Всем, что ему дорого, он делится со своими учениками. Его друзья — постоянные и желанные гости в школе. Среди этих друзей кого только нет! Но костяк составляют всё же наши, МГПИшные. Его любимый поэт, Владимир Маяковский, стал любимым и для ребят. А знаменитый музей, созданный в апреле 1966 года Богуславским, его учениками и педагогами, дал имя школе. В нескольких толстых альбомах — отзывы тех, кто посетил этот музей. Какие имена здесь попадаются! "Хотя я давно вышел из школьного возраста, а искренне завидую учащимся, имеющим такой отличный музей Маяковского! С.Баруздин". "Пусть же и в дальнейшем не затухает в школе этот факел, который, верю, зажжёт в душах ребят пламя любви к поэзии... Л.Кассиль". "Замечательный музей! Замечательные педагоги! Замечательная школа! Карен Шахназаров". "Так держать! Юрий Никулин".
Семён Рувимович Богуславский умеет вдохновить окружающих без всякого пафоса и трескучих слов, без принудиловки и унылого дидактизма. Школа Богуславского — это ещё и школа рыцарского отношения к людям. А помимо всего прочего, Семён Рувимович — автор нескольких поэтических сборников, и стихи его, искренние, спокойные, мудрые — настоящая поэзия.
«Чистый характер и честная судьба» – эти слова писателя и педагога Владислава Крапивина с полным правом можно отнести к Семёну Рувимовичу Богуславскому. Для меня и после нескольких лет общения с ним остаётся загадкой, как может сочетаться в человеке абсолютно негероическая внешность и абсолютное мужество. Мужество создать, вопреки всему, свою авторскую школу и руководить ею десятки лет. Мужество переносить потери и бороться с болезнями. Я ни разу не слышала от него ни единой жалобы, а про своё коварное давление он лишь однажды сказал: «Я тут чуть не окочурился» - и назвал ужасающую цифру, зашкаливающую за двести. Но всё это – с застенчивым юморком, как будто извиняясь. В свои далеко «за семьдесят» Семён Рувимович – непременный участник МГПИшных сборищ, компанейский и лёгкий на подъём. Он безотказен и абсолютно надёжен. С ним очень тепло и уютно. Вот что говорит о нём его друг В.А.Караковский, директор школы №825: «Встречаясь с такими людьми, как Семён Рувимович, я сразу вспоминаю то, что мне говорил когда-то Сухомлинский. Когда я его спросил, какова главная задача учителя, он мне сказал не задумываясь: «Развивать в себе незаурядность». И добавил: «Учитель – это, прежде всего, личность. И когда я познакомился, более 20 лет назад, с Семёном Рувимовичем, сразу вспомнил эти слова. Он действительно незаурядность, яркая, неповторимая личность. И в этом его сила, его сложность, его счастье и беда. Потому что такие люди не живут в одном измерении. Они живут сразу в нескольких сферах и не могут быть одинаково счастливы и удачливы во всём. Но всё, что их окружает, становится богаче, умнее, чище, теплее. Эти люди – источник положительного возбуждения. И сейчас, когда таких источников маловато, тем дороже такие люди, как Богуславский».
— Поначалу я собирался в литературный институт — заочно. Я всегда писал стихи, публиковался в армейской фронтовой печати. В 47-м, когда служил в Иркутске, даже, помнится, отправлял свои стихи Юрию Левитанскому, который тогда работал в газете Восточно-Сибирского военного округа... Я послал в Москву заявление, рекомендацию Приморского отделения Союза писателей и вскоре получил разрешение сдать экзамены по общеобразовательным предметам во Владивостокский пединститут, поскольку литературного института там не было. Демобилизовался я только в конце сентября. Приехал в Москву, но в литературный институт не прошёл: одной из причин было то, что моего отца репрессировали в 37-м. Решил попытаться поступить в университет. Пришёл к Благому, и он мне сказал: "Вы сдавали экзамены в пединститут? Вот и поступайте в пединститут". В Потёмкинский меня не взяли: "Поздно". И я пришёл в МГПИ. Заместителем директора (тогда ещё не существовало должности ректора) был Дмитрий Алексеевич Поликарпов. В институте он был на положении ссыльного: провинился в чём-то перед Сталиным, и тот освободил его от должности секретаря Правления Союза писателей и отправил сюда. Может быть, этим объяснялась благосклонность Поликарпова к нам, детям репрессированных? Правда, мне он сначала отказал: "Мест нет". Но когда я рассмотрел наше замечательное здание, наш огромный Главный зал, решил, что отсюда не уйду. И сказал Поликарпову: "Буду сидеть у вас в приёмной до тех пор, пока не возьмёте". На следующий день приехал, как обещал. Поликарпов проходил мимо: "Сидишь?" — "Сижу", — "Ну и сиди". И сидел я там три дня. Только на ночь уезжал домой. На третий день Поликарпов поинтересовался: "Ну что, ты всё ещё здесь? Ладно, я тебя возьму, но только потому, что ты демобилизованный. Оформляйся на французское отделение!" Я говорю: "Чего это на французское? Я же хочу на литературный факультет!" — "Там нет мест!" — "Ну, может, хоть одно место найдётся?" — "Иди сам к декану и выясняй!" Деканом литфака был Фёдор Михайлович Головенченко. Мне он запомнился этаким вальяжным светским львом, восседающим в деканате. Удалось уговорить и его. Поликарпов поставил на моём заявлении свою резолюцию: "Зачислить на первый курс со стипендией с 1 сентября". А ведь был уже октябрь!
— Выходит, Поликарпову не были чужды благие порывы?
— Это был человек совершенно непредсказуемый и противоречивый. И отношение у меня к нему двоякое. По большому счёту, он виноват во многом. Вот ведь и в травле Пастернака Поликарпов был одним из главных организаторов... Но лично я от него ничего плохого не видел, наоборот, он ко мне относился прекрасно. Когда открылся "Ленинец", я с первых номеров стал сотрудничать с отделом культуры и быта, и Поликарпов в своих поездках по общежитиям каждый раз брал меня с собой...
— В 1951-1955 вы были весьма активным автором институтской газеты.
— Когда в 50-м я пришёл в институт, "Ленинец" был стенной газетой. С осени 51-го стала выходить многотиражка, и я сначала просто писал в неё заметки, а потом стал зав.отделом культуры и быта. Благодаря этому часто общался с директором МГПИ Поликарповым, который любил ездить с проверкой по общежитиям и брал меня с собой. "Про это напиши, — говорил, — и про это". Тогда редактором был аспирант Олег Терновой, он работал на общественных началах. А ответственный секретарь был профессиональный, Семён Осипович Волк, пожилой красивый мужчина, исключительно культурный, деликатный и очень вежливый. Знал он своё дело великолепно, был очень педантичным и практически руководил газетой. Интересна его биография. Он воевал в гражданскую в Первой конной армии, затем был на дипломатической работе, знал 10 или 12 языков. Но началась борьба с космополитизмом, и его отовсюду выгнали. Каким-то образом Волк оказался в "Ленинце". Поликарпов его терпел, но, надо сказать, обращался с ним бесцеремонно. Мне просто жаль было бедного Семёна Осиповича, когда начальство его распекало. Как только умер Сталин, Волк ушёл в то министерство, из которого его в своё время уволили...
— Какая была обстановка в "Ленинце"?
— Чудная! Виталий Сластёнин, тогда аспирант, делал рубрику "Славен труд педагога", Володя Дворцов писал про спорт, Лана Рясенцева была литературным секретарём, правила наши материалы. Очень активно работал в "Ленинце" Жора Шпререген. О, это была личность! Чем он занимался, сказать трудно. Он ничего не писал, но зато всеми талантливо руководил. Потом он стал заместителем главного редактора "Семьи и школы". А умер рано... Все мы работали на общественных началах, но авторов было много: Виталий Коржиков, Лёша Селиванов с истфака, командир нашего шлюпочного похода, о котором мы с ним написали материал, Виля Ентова, очень хорошая девушка-аспирантка, Михаил Максимович Кукунов, художник редакционный... Материалы попадались любопытные. Помню, Алик Ненароков опубликовал в "Ленинце" рассказ "Первая симфония", сюжет которого подсказал ему я. В ЦПКиО была читательская конференция по роману Эренбурга "Девятый вал", на которой я решил завести роман с какой-нибудь девушкой, только обязательно не из института. Понравилась одна девушка, я подошёл к ней, познакомился — впервые в жизни на улице. Мы разговорились, и выяснилось, что она наша студентка, Ира Супинская, будущая жена Шостаковича... Конечно, "Ленинец" в то время был более примитивным, чем сейчас. Тогда это было неизбежно: существовали определённые рамки. И всё-таки атмосфера в редакции была замечательная. Все материалы обсуждали, критиковали друг друга... У нас был пароль: "Оно в жизни есть". "Оно" — это счастье. Мы жили в тяжёлое время, но были оптимистами.
— Кто был в числе ваших институтских друзей?
— Я был намного старше своих однокурсников и общался в первое время со старшими: Севой Сургановым, Володей Лейбсоном, Виталием Коржиковым, Ингой Соколовой, Галиной Еремеевой (Корниловой). Первым, с кем я познакомился, был мой одногруппник Максим Кусургашев. На нашем курсе я дружил с Борисом Вульфовым, познакомился и подружился со своей будущей женой Катей Миллер. Она помогала мне в занятиях английским языком и допомогалась... Одним из моих ближайших друзей в институте был Орёл Шевелёв (своё необычное имя он позднее изменил на "Владимир"), замечательный человек: остроумный, интеллигентный. Он стал журналистом, много лет работает в "Московских новостях". У него был друг, Лёва Айзерман, сейчас известный учитель, автор многих книг... Вот это и была наша компания.
— Как раз в начале 50-х рождается в МГПИ авторская песня, во многом связанная с туристскими походами...
- Тогда шло повальное увлечение туризмом. Летом после первого курса мы отправились в шлюпочный сорокадневный поход по Москве-реке, Оке, Волге. Из этого похода я привёз много своих песен, а Юра Ряшенцев, который ходил на Кавказ с другой группой, привёз свои. И осенью оказалось, что у нас появилось много собственных институтских песен, который написали ещё и Слава Иващенко, Игорь Мотяшов... Той осенью в институт пришли Визбор, Красновский, Боря Шешенин. Начался настоящий расцвет студенческой песни. Помню, на 8 Марта мы устроили так называемый "звёздный поход": шли из разных мест и сходились в одной точке. Причём каждая группа приносила песню, посвящённую девушкам. Была замечательная песня "Девушки — опора института", которую написали Ряшенцев и Кусургашев (М.Д.Кусургашев, однако, утверждает, что такой песни не писал, а Ю.Е.Ряшенцев на вопрос об авторстве проворчал, глядя в сторону: «Давно пора забыть всё, что мы по молодости насочиняли. Но тут же добавил: «Эта, что ли?» - и начал её увлечённо насвистывать. – Н.Б.).
Я тоже сочинил песню "Мои сестрёнки", адресовав её девочкам из нашей группы. Песенка эта была тогда популярна... Летом мы стали организовывать Турграды на Плещеевом озере, возле Переславля-Залесского, куда съезжались люди уже не только с нашего факультета, но и со всего института. Там мы с Визбором написали песню про Турград, популярную одно время... Новый, 1953 год, встречали в альплагере на Кавказе. Тогда я написал свою «Новогоднюю альпинистскую». А недавно с удивлением узнал, что мою песню «Спутник» до сих пор поют… на биофаке МГУ!
В институте появилась группа бывалых туристов, которую возглавлял Володя Маландин (потом он был секретарём комитета комсомола института). Я был одним из этих бывалых, даже в качестве инструктора водил в поход группу студентов биофака. Ещё один запомнившийся поход — лыжный, от Великих Лук. В нём участвовали Визбор, Боря Шешенин, Аркаша Штутин, Нина Георгиевская, Нина Щепанская... Мы тогда шли по местам, разорённым войной, видели дзот Матросова... В походы ходили всё время, до самого окончания института.
— А потом?
— А потом у каждого началась своя жизнь. Хотя с Визбором мы продолжали довольно тесно общаться. После армии он женился на Аде Якушевой, жил в доме на Неглинной, там же, где и я. У нас с интервалом в две недели родились дочери, и мы гуляли с колясками в скверике у ЦУМа — тогда он назывался МОСТОРГ. Ходили вместе в гости к Володе Дворцову, тоже нашему выпускнику, с которым мы начинали в "Ленинце". Потом стали встречаться всё реже и реже до тех пор, пока однажды я не пригласил Визбора выступить в школе перед учителями. Юра приехал, дал замечательный концерт, затем мы пошли ко мне домой, благо я тогда уже жил недалеко от школы... Когда я вышел его проводить, Юра вдруг сказал, прощаясь: "Знаешь, я понял сегодня, что нам нельзя терять друг друга. Хорошо, что мы снова встретились. У меня есть такая потребность — видеть чаще старых друзей..." И мы снова стали тесно общаться. Тут появились и Володя Лейбсон, и Боря Вульфов, и Игорь Мотяшов... На похоронах Визбора ко мне подошли Коваль и Ким и предложили поехать в мастерскую Коваля на поминки, где я встретил много наших. И хотя это были уже не мои однокурсники, а те, кто помоложе, мы стали регулярно встречаться. Правда, с Кимом и Аликом Ненароковым мы встречались ещё в институте. Вот так образовалась нынешняя компания выпускников МГПИ, в которую я органически вписался.
— Почему только спустя много лет вы снова потянулись друг к другу?
— Наверное, каждому нужно было как-то состояться в этой жизни... Но я, кстати, с институтом не порывал: я там защитил в 76-м диссертацию по методике преподавания литературы. Не могу не вспомнить с благодарностью своего научного руководителя Николая Оскаровича Корста, заведующего кафедрой методики преподавания литературы, прекрасного педагога и учёного, очень хорошего человека. Очень много мне помогла и Нина Михайловна Архипова...
— Кто ещё из преподавателей вам запомнился?
— Да почти все! Запомнился Степан Иванович Шешуков, замечательный преподаватель и замечательный человек. Очень нравилась Арусяк Георгиевна Гукасова. Запомнились и Дмитрий Николаевич Введенский, и Борис Иванович Пуришев (его все любили), Сергей Ефимович Крючков, Николай Матвеевич Гайдёнков, Иван Григорьевич Клабуновский, заведующий кафедрой советской литературы (когда я одно время был без работы, он старался мне помочь). Это те, кто сразу вспомнился. Но были и другие прекрасные преподаватели...
— Вы и сами стали прекрасным преподавателем, построили удивительную школу, достопримечательность которой — знаменитый музей Маяковского. А чем этот музей является для вас?
— Это моё главное дело в жизни, которому отдано 30 лет. Не хочу громких слов, но мне кажется, что это новаторство. Во всяком случае, до нас такого не было. Музей несёт в себе огромный нравственный потенциал. Увлечённость этим делом во многом способствовала тому, что ребята полюбили поэзию — не только Маяковского, но и литературу вообще. Это формировало определённые нравственные принципы у ребят — и формирует до сих пор!
— Среди отзывов имеется и такой: "Это и есть настоящий музей Маяковского. Лиля Брик".
— Когда мы создавали музей, были ещё живы люди, близко знавшие Маяковского. Многие из них бывали в нашей школе. С Лилей Юрьевной Брик мы дружили на протяжении последних десяти лет её жизни. Это была удивительная женщина! Дружили со многими другими прекрасными людьми: с Виктором Шкловским, с литературоведом Василием Катаняном, Эльзой Триоле, Луи Арагоном... Кто у нас в школе только не побывал! Писатели Константин Симонов, Лев Кассиль, поэты Александр Жаров, Валентин Берестов, кинорежиссёр Григорий Рошаль, Рина Зелёная, Плучек, Борис Ефимов, Виктор Ардов, работавшие в "бригаде Маяковского" Лавут и Бромберг, дочь Маяковского Патрисия Томпсон, Зиновий Паперный — всех не перечислить! Музей дал и мне, и ребятам, и учителям радость общения с интереснейшими людьми.
— Что же их, знаменитых и очень занятых, влекло сюда?
— Наверное, личность самого Маяковского. Наш музей был живым делом, в отличие от официозного Государственного музея. Поэтому люди, которые действительно любили поэзию Маяковского, шли к нам.
— Как ребята проявляют себя в музейном деле?
— Очень по-разному. Все стенды сделаны детьми. Может быть, это выглядит не слишком презентабельно, за что меня не раз упрекали, но мне дорого именно участие ребят. Ими же выполнены все копии рисунков, обложек прижизненных изданий Маяковского — на профессиональном уровне! Ребята проводят и экскурсии...
— Ваша школа знаменита ещё и благодаря "СОВЕ" — вечерам вопросов и ответов. Как родилась идея проводить такие встречи?
— Пока создавался музей, все были очень увлечены, а потом наступило затишье. Я тогда поддерживал тесную связь с газетой "Московский комсомолец", где работали мои друзья, и договорился с Сашей Ароновым, чтобы он провёл в нашей школе диспут о современной поэзии. В нём участвовали ещё и Юра Ряшенцев, Алик Коган, Боря Камянов, тоже выпускники МГПИ. И на этом диспуте впервые прозвучала мысль о том, что в музее должны осуществляться клубные формы работы — тогда он будет жить. Затем мы провели вечер вопросов и ответов, идея которого принадлежала Юрию Дружникову (он тогда работал в «МК» стал писателем, потом уехал в Америку, преподаёт в Калифорнийском университете). Мы повесили почтовый ящик, который очень скоро был заполнен до отказа записками ребят с вопросами о чём угодно: о спорте, об искусстве, о любви и о дружбе. На вопросы эти отвечали сотрудники разных отделов редакции "МК". Такие вечера стали проводиться регулярно (раз в два года) и получили название "СОВА" — "Спрашивайте — Отвечаем Всё Абсолютно". Первое заседание состоялось в 1967 году, и с тех пор у нас побывали в качестве отвечающих Владимир Шахиджанян (он участвовал практически во всех "СОВАх"), Юра Щекочихин, редактор "МК" Павел Гусев, Володя Дворцов (тогда он был спортивным журналистом ТАСС), тележурналист Евгений Киселёв, бард Женя Бачурин, писательница Галина Щербакова, автор нашумевшей повести "Вам и не снилось", и, конечно, наши, институтские: Юра Визбор, Юлий Ким, Юра Коваль, Петя Фоменко, Алик Ненароков, Юра Ряшенцев... Одно время ведущим "СОВЫ" был Веня Смехов. Длятся эти заседания обычно долго: с трёх до девяти вечера. Бывает, что отвечающие просто не успевают выговориться. Поэтому на вопросы, адресованные лично мне, отвечаю отдельно. Это называется "Совёнок".
— Во время такого откровенного разговора трудно что-то утаить от ребят. Зачем это нужно вам?
— Во-первых, устанавливается особый, доверительный стиль отношений с ребятами. На этих встречах всегда звучала правда, даже в те далёкие застойные времена, когда правду говорить было нельзя. Мы говорили ребятам всё, никогда не кривили душой, и это создавало в школе особую атмосферу искренности и доверия, которую мы старались поддерживать и на уроках. Во-вторых, эти заседания для меня — урок общения. Я наблюдал, как выступали наши гости, люди остроумные, знающие, талантливые, и это дало мне многое. Я вообще считаю, что настоящий учитель должен быть человеком широкого круга общения, широких интересов.
— Семён Рувимович, вы — автор талантливых, искренних стихов. Вдруг ваше призвание было — поэтическое, а вы выбрали школу?
— Я фаталист. Считаю, что каждому определён свой путь. Мы суетимся, бросаемся из крайности в крайность, а где-то посредине лежит наша дорога. В детстве я мечтал стать поэтом, а стал учителем. Но и поэтом — тоже. Это соединилось во мне — и педагогическое дело, и литературное. Всё определилось так, как надо. Поэтому я считаю, что моя жизнь удалась.
1996 г.