Творчество Романа Мерцлина отражения иван шульпин рассказ

Вид материалаРассказ

Содержание


Прихопёрской деревни
Подобный материал:
1   ...   6   7   8   9   10   11   12   13   14

Алексей САМОХИН

Окончание. Начало в №9-10 за 2011 год

ЖИЗНЕОПИСАНИЕ
ПРИХОПЁРСКОЙ ДЕРЕВНИ
7*


Находясь в весьма преклонном возрасте, я по просьбе дочери Антонины постарался записать из своей жизни и жизни деревни Ундольщино то, что удалось запомнить.

Дед мой по отцовской линии, Финогей Степанович, был бедняк из бедняков, работал у помещицы Шевелёвой и помещика Кожевникова. Отец, Степан Анфиногенович, родился в 1896 году, умер 8 февраля 1950 года в московской больнице, куда я отвёз его со щепкой в глазу, попавшей при рубке дров. Где-то в Москве и похоронен.

Другой дед, Савельев Аким Степанович, жил в деревне Алексино (в 6 километрах от Кистендея в сторону Аркадака, рядом с Андреевкой) с бабушкой Акулиной. Эти были побогаче, имели лошадь и небольшой земельный участок. У них был сад, и мы с двоюродным братом Петром лазили туда за смородиной. Дед отличался жадностью и грубостью, гонял нас из сада, порол, и спасала нас от его руки только бабушка Акулина. Из четырёх своих детей дед любил только последнюю, Настасью.

Мать, Анна Акимовна, родилась в 1902 году и умерла 27 января 1985 года в г. Ртищево.

Отцу Степану от Финогея досталась лишь старая однокомнатная изба, в ней он и крестьянствовал со своей женой Анной.


В то время в деревне уже действовала подпольная группа большевиков, куда входили Гуреев, Зверев, Нестеров. Вместе с партийцами из Лопатино и Рюмино они собирались тайно в условленном месте, читали газеты, разрабатывали свои планы.

Отец и другая беднота сочувствовали большевикам, так как те обещали дать крестьянину землю и помещичье имущество, а без земли, без тягловой силы прожить было невозможно.

Большевики, собирая бедняков и сочувствующих, настраивали их против помещиков. На своих сборищах они бросали жребий: кому выпадет, тот должен поджечь или помещичью усадьбу, или хлеб в стогах. Об этом, кроме отца, мне рассказывали соседи – Матвей Сергеевич Самохин, Иван Евсеевич Мартынов, тёща Аксёнова, Марина Тимофеевна.

Довелось отцу поучаствовать в Первой мировой войне в качестве пехотинца, где-то на полях Галиции, там он также встречался с большевиками. Вернувшись после революции 1917 года, он застал разгром дворянских гнёзд и захват земель.

Грабили помещицу Шевелёву, которая проживала в Москве, а усадьбой занимался управляющий. Кожевников же жил в своём поместье, был барином грамотным, выписывал газеты и книги, следил за происходящими в стране событиями и догадывался, памятуя о 1905–1907 годах, что его ожидает. Поэтому он заблаговременно распродал своё имущество и уехал с семьёй неизвестно куда.

Отец вступил в партию. Советская власть дала попервоначалу крестьянину землю, но всё равно хлеба не хватало, так как он отбирался красными продотрядами. Нищета и голод душили деревню.


В 1920 году взбунтовались крестьяне соседней Тамбовской губернии, где восстание возглавил начальник Кирсановской милиции А.С. Антонов. Свою задачу он видел в свержении власти коммунистов-большевиков, доведших страну до нищеты, гибели и позора. Его повстанческая армия насчитывала до 50 тысяч человек, в основном середняков и бедняков. Антоновцы брали сёла и города, расправлялись с коммунистами, формировали свои органы крестьянской власти. Вихрем прошлись они по окрестным сёлам, в Малых Сестрёнках захватили врасплох и казнили 17 партийцев. Наши коммунисты, свое­временно предупреждённые, ушли в лес и тем спаслись.

Антоновцы (говорили, что в налёте на деревню участвовал сам предводитель) грабили без разбора, отбирали у населения хлеб, фураж, семена, лошадей. У отца была угнана лошадь – самое ценное в хозяйстве.

Где-то за деревней завязался бой с красными, были убитые и раненые, и восставшие отступили. В 1921 году их разбил, вроде бы, под Балашовом красный полководец Тухачевский.

Расправлялись с ними жестоко. Тухачевский и представитель ВЦИКа Антонов-Овсеенко издали приказ, где говорилось (цитирую по «Истории России, ХХ век». А.А. Данилов, Л.Г. Косулина. М., 2000):

«1. Граждан, отказывающихся называть своё имя, расстреливать на месте без суда.

2. Селениям, в которых скрывается оружие… объявлять приговор об изъятии заложников и расстреливать таковых в случае несдачи оружия.

3. В случае нахождения спрятанного оружия расстреливать на месте без суда старшего работника в семье.

4. Семья, в доме которой укрылся бандит, подлежит аресту и высылке из губернии, имущество её конфискуется, старший работник в этой семье расстреливается на месте без суда.

5. Семьи, укрывающие членов семьи или имущество бандитов, рассматривать как бандитские и старшего работника этой семьи расстреливать на месте без суда.

6. В случае бегства семьи бандита имущество таковой распределять между верными советской власти крестьянами, а оставленные дома сжигать.

7. Настоящий приказ проводить в жизнь сурово и беспощадно».


Подавив крестьянские выступления, советское правительство объявило о переходе к новой экономической политике (НЭПу). Вместо разоряющей крестьян продразвёрстки вводился натуральный налог, который, во-первых, был вдвое меньше развёрстки и, во-вторых, объявлялся заранее, накануне посевной. Он не мог быть увеличен в течение года. Все излишки, оставшиеся после внесения налога, поступали в распоряжение крестьян. Это создало материальный стимул для расширения производства.

Но налаживанию жизни на селе помешала страшная засуха 1921 года. Она принесла неисчислимые бедствия народу. Люди ели падаль, молотую солому, кору, листья, траву, коренья, ветви. Стали грызть старую кожу и овчину, поели не только весь скот, но и навоз, оставшийся после него в хлевах. Ели собак, кошек, сусликов. От голода в Ундольщино погибло около половины жителей деревни, а выжившие остались без скота, кроме нескольких зажиточных семей.

Следующий, 1922 год принёс хороший урожай. Стали сказываться результаты НЭПа и свободной торговли. В продажу поступили конные плуги, бороны, сеялки, веялки, другой сельхозинвентарь и даже конные молотилки. Это была огромная помощь, люди воспрянули духом.

Отец приобрёл плохонькую лошадёнку, которая после хорошего ухода поправилась и дала приплод. Купил железный ход (фуру на металлических колёсах), плуг, борону и кое-что ещё из инвентаря. Жизнь стала налаживаться даже у бедняков.

Зажиточные же крестьяне, Леликовы, Пушкарёвы, от засухи пострадали мало, а такие, как Юдаевы, только обогатились. Это была большая семья из 18–20 человек, всем распоряжался отец. Они имели около полусотни лошадей, много коров и овец, конные жатки, молотильную машину с механическим двигателем. Для работы они нанимали небольшое число работников-батраков. Бедняки брали у них взаймы втридорога хлеб, семена, да и лошадей, чтобы вспахать свой небольшой участок.


В двадцатых годах мы вчетвером – отец, мать, сестра Вера и я – жили в хилом домишке под соломенной крышей. Были у меня ещё младшие сестра и брат, но они умерли.

В холода спали на печи, где нас донимали тараканы, вши и клопы, а летом – блохи. Печь топили соломой и кизами. Проснёшься утром – в избе холод, вода в чугунах замёрзла.

Старый коммунист Гуреев, с которым отец дружил ещё с царских подпольных времён, не раз говорил ему:

– Дурак, зачем ты купил себе лошадь и инвентарь? Купил бы детишкам что-нибудь обуть-одеть, ведь будут скоро колхозы и всё у тебя отберут, имущество станет общим.

Отец отвечал:

– Как это отберут? Ведь я всё это нажил собственным трудом, всё это моё.

В 1928–1929 годах власть повела наступление на кулаков. У Юдаевых, Пушкарёвых (наши соседи), Михаила Леликова, Григория Румянцева и некоторых подкулачников отобрали дома и всё имущество, а семьи вывезли кого в Караганду (Казахстан), кого в Березники (север Пермской области). Там возводились новые города, шахты и заводы и требовались рабочие руки. После 1956 года из всех высланных вернулся в родные края только Григорий Румянцев со своей женой. Они тихо и бездетно доживали свой век на выселках, подрабатывая иногда по просьбе бригадира в колхозе.


В деревне по указке сверху стали создавать колхоз. Не все шли туда с охотой, ибо дело было новое и ещё непонятное. Но отец вступил, отвёл туда лошадь с жеребёнком, отнёс железный ход, плуг, борону. Собранное имущество разместили в освободившихся кулацких домах и постройках.

Землю стали обрабатывать сообща, работали за трудодни. На них выдавали зерно только за первое полугодие, на второе зерна не хватало, ибо колхозу оставалось только 15% от сданного государству.

Председателем по рекомендации райсовета выбрали баклушинского бедняка Миронова, у которого дома была только вошь на аркане. Он не был грамотным, не обладал опытом руководства коллективным хозяйством. Трудовая дисциплина находилась на низком уровне.

Остро ощущался недостаток сельхозмашин. Оказалось вдруг, что собранных на кулацких дворах лошадей нечем кормить в зимнее время, и они стали падать. С целью сохранения тягловой силы для посевной кампании колхозники решили разобрать своих лошадей по домам. Отец привёл свою исхудавшую кобылу без жеребёнка, тот пал. Мне было лет семь, и я очень обрадовался возвращению лошадки. Она еле держалась на ногах, но за зиму мы её откормили.

Летом опять всех лошадей свели в общие дворы. Миронова освободили от должности, на его место выбирали поочерёдно то Гуреева, то Зверева, то присланного из района Закутилина. Но все они были малограмотные и несведущие в вопросах сельского хозяйства. Дела шли из рук вон плохо.


В 1931–1932 годах в районном Кистендее на базе бывших немецких поместий, хозяева которых бежали после революции, надумали организовать коммуну. Из Ундольщино в коммуну забрали всех крепких лошадей и добротный инвентарь, и занимались этим Гуреев и Зверев. Они агитировали в коммуну и отца, но он не пошёл, остался в колхозе.

Коммунары объединили весь свой скот и птицу, но продержались недолго. Обобществлённую живность они вскоре поели и в неурожайном 1933 году оказались без средств существования. Почти все они умерли от голода, в том числе Гуреев и Зверев.


1933-й год стал самым страшным годом для деревни. Урожай собрали крайне скудный, скот при вступлении в колхоз многие крестьяне порезали, опасаясь, что всё равно отберут, государство ничем не помогло, и весной костлявая рука голода заставила людей забыть общепринятые нормы поведения.

Началось повальное хищение сохранившегося на подворьях скота, ибо больше брать было нечего. Родители, чтобы спастись от воровства, на ночь заводили корову в избу, а овец в сени. Отец ложился спать с топором, а я, малолетка, «отстаивал всенощную», сторожил. С соседями, Матвеем Сергеевичем и Иваном Евсеевичем, договорились, чтобы в случае крика у кого-либо бежать к ним на помощь. Такой жизнью жила в то время вся деревня.

И воровали, как правило, не свои, а из соседних сёл и деревень. Тёмной майской ночью у нас всё-таки зарезали двух овец и двух ягнят, овец унесли, а ягнят бросили. Утром мы с отцом, соседями и ещё некоторыми людьми пошли по следу, который вёл в сторону Скачихи. Перед скачихинским оврагом след потерялся, и мы вернулись ни с чем. Голодали все повсюду, но у скачихинцев всё же не голая степь, а лес и река. Милиция в то время была бессильна защитить от краж.

Остались мы с одной коровой, и это было большим подспорьем, всё-таки она давала молоко, у других и того не было. Хлеба мы не видели, о нём могли только мечтать. Поели в округе всю лебеду и щавель, впору было глодать деревья.

Выручали скотомогильник и наша ребячья сноровка. В колхозе начался падёж лошадей, их вывозили на скотомогильник, заливали карболкой для дезинфекции и присыпали землёй. Ветсанитар Павел Тимофеевич Мартынов специально оставлял необработанными один-два трупа (это надо было ещё и скрывать от властей: как же – нарушение санитарных правил!), а после вырезал себе кусок дохлятины, да и остальных не забывал, подсказывал отцу, соседу, другим надёжным людям. Ночью мы пробирались тайно (чтобы не дошло до властей) мимо человеческого кладбища с новыми свежевырытыми могилами на скотное захоронение и таскали оттуда падаль.

Утром отец, мать и сестра уходили на работу, а я с товарищами – Иваном Молочниковым, Михаилом Самохиным, Валентином и Николаем Нестеровыми – с вёдрами в поле, выливать сусликов. Здесь нужна была определённая сноровка, чтобы успеть схватить за горло эту высовывающуюся из норы мокрую скользкую тварь и задушить её. Снимали с них шкуру, тут же варили на костре и ели. Оставшуюся добычу делили и несли домой в свои семьи. Братья Нестеровы всё же погибли потом от голода: у них не было коровы.

Отец, мать и сестра работали в колхозе от зари до зари, и им там на обед готовили какую-то болтушку. Мы с бабкой Акулиной ходили пешком в Хоприк собирать в реке ракушки. Весь берег Хопра был усеян обессиленными, голодными людьми, искавшими себе хоть какую-то пищу. Не единожды видел, как люди ныряли на дно за ракушками и уже не могли вынырнуть или доплыть до берега, и их трупы уносила река. Тогда на это мало кто обращал внимание.

В Ундольщино те семьи, что заранее порезали скот, вымирали полностью. Зайдёшь в избу – люди лежат пухлые, обессилевшие, не могут ни ходить, ни двигаться и только просят чего-нибудь поесть. А дать им и нечего, кроме травы.

В особенности часто гибли дети и престарелые. Вымерло тогда более половины деревни. В отличие от трагедии 1921 года, власти об этом голодоморе не упоминали ни в газетах, ни по радио.

А гибли потому, что уничтожили главную свою кормилицу – коровушку. Ох, сколько жизней можно было сохранить, если бы было молоко!

Ещё и пахали на своих бурёнках землю в колхозе и свои огороды, впрягая их по одной-две пары в одну соху; сеяли же вручную. Когда же коровы обессиливали, то мы сами впрягались в соху на огороде: отец, мать, дядя Фёдор Акимович Савельев с женой Любовью Михайловной и сыном Петром и мы с сестрой. Картошку сажали не клубнями, а остатками от них, глазками. Но даже и здесь находились воры, раскапывали землю и поедали эти остатки.

Всё же картошка в тот год уродилась, и с осени голод стал отступать.


В округе появилась машинно-тракторная станция (МТС), которая стала помогать колхозу своими тракторами СТЗ. Их было мало, но они заменили павших лошадей, пахали и сеяли день и ночь. Мне было 10 лет, и я помогал трактористу Степану Ивановичу Сидорину (своему старшему двоюродному брату), был у него чистильщиком плуга.

Председателем колхоза выбрали Василия Семёновича Ионова, старого коммуниста из д. Софинка Ртищевского района. Несмотря на недостаток образования, руководил он колхозом хорошо, показал себя опытным организатором, хорошо разбирался в политике. Колхоз при нём вышел в районные передовики, неоднократно получал Переходящее Красное Знамя. Мне с ним пришлось потом работать долгие годы, и я у него многому научился. Председателем сельсовета был коммунист Гаврила Михайлович Долгов.

В 1937 году случился хороший урожай. На каждый трудодень выдали по 3 кг хлеба. Зерно развозили по домам, ссыпать такое количество было просто некуда, излишки сдавали государству в обмен на обувь, одежду, другую мануфактуру.

У отца набралось примерно 700 трудодней, да у матери с Верой около 500, мы обзавелись одеждой и обувью.

Бездетный бригадир Ермолай Логинович Дивеев приобрёл патефон, и мы воскресными вечерами слушали у него Русланову и других певцов. В деревню вернулись свадьбы, гулянки, зазвучала гармонь. Жизнь стала налаживаться в полном соответствии с высказыванием товарища Сталина: «Жить стало лучше, жить стало веселее».

В колхозах стали помогать отстающим. Наши колхозники выезжали в Аркадакский район, убирали и обмолачивали хлеб, а оттуда привозили зерно.

Организованная в Красной Звезде МТС обслуживала все окрестные мелкие колхозы, от Ундольщино до Ключей и от Скачихи до Сланцов. Наряду с тракторами в неё стали поступать комбайны «Сталинец» и другой сельхозинвентарь.


Но тут началась кампания по поиску и разоблачению внутренних врагов и вредителей. По ночам стали наезжать работники районного НКВД и арестовывать людей. Из Ундольщино увезли семерых честных тружеников – Михаила Васильевича Савельева, Алексея Мироновича Аксёнова, Филимона Лаврентьевича Глухова, Селивёрста Тимофеевича Самохина и некоторых других колхозников (жаль, всех уж и не упомню).

Им предъявили обвинение в саботаже против Советской власти и приговорили к большим срокам. Долгие годы от этих ни в чём не повинных сельчан не было ни писем, ни вестей, и только через десять лет вернулись Савельев и Самохин, но и они рассказывали мало, боясь повторного ареста. Остальные, видимо, погибли.


Начальную школу я окончил в Ундольщино, учительницей была поповская дочь Поликарпова. В пятый класс стал ходить в Баклушинскую школу, это за 9 километров. Учились из деревни только двое: я и Пётр Алексеевич Нестеров (погиб во время Великой Отечественной войны), остальные сверстники побросали учёбу и стали работать в колхозе.

Условия для учёбы были трудные. Ходили пешком, лошадей на подвоз не давали. Особенно мучительно было в дождь, пургу, мороз, приходилось и плутать. На зиму снимали в Баклушах квартиру у Александра Жидкова, продукты на неделю носили с собой; домой ходили только на выходной. Так мы проучились два года и бросили.


В 1939-м или 1940 году вышел указ об организации в стране фабрично-заводского обучения и о привлечении к профессиональному образованию сельской молодёжи. Мы с Иваном Ефимовичем Молочниковым подали заявления о направлении нас на учёбу. Принимали только комсомольцев, а я уже к тому времени был секретарём колхозной комсомольской организации.

Из Кистендея прибыл второй секретарь райкома комсомола и обязал председателя колхоза купить нам полупальто, шапки и кожаную обувь, так как ехать в город было не в чем. Отправляли нас с почётом, с напутственными речами и пожеланиями.

Всего из района нас набралось 33 человека. Всю группу посадили на поезд и отправили в Саратов. Там разместили в пятиэтажном общежитии всех нас в одной комнате. Нам выдали новое белое постельное бельё, что нас очень удивило, ведь в деревне спали на чём придётся.

Молочников попал в строительную школу, я – в заводскую от завода «Комбайн». Обучали и кормили хорошо. К 1 Мая всех одели в форменную одежду, и в ней мы пошли на демонстрацию. И всё это было бесплатно.

Всё же Молочников не выдержал оторванности от дома и сбежал. Я продолжал обучаться слесарному делу. После шести месяцев учёбы и экзамена нас направили практикантами на завод.

Несмотря на своё мирное название, завод выпускал истребители «Ил» (сейчас это авиационный завод). Мы работали на сборке этих самолётов. Обстановка в мире накалялась, и трудиться приходилось по 10-12 часов, иногда без выходных. Но мы старательно перенимали опыт своих наставников и вскоре стали кадровыми рабочими.

И тут в нашу судьбу вторглась война. О нападении Германии я узнал в цехе. А 3 июля все рабочие собрались во дворе завода у громкоговорителя, слушали речь Сталина. Запомнился его спокойный тон, но какой-то унылый, упавший голос. Но закончил он хорошо, чёткими, словно вылитыми из металла фразами: «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами!»

Перед нами выступил директор завода Алексей Иванович Шибаев. Он поставил задачу работать по 12 часов, вводились сверхурочные работы и карточная система на продовольственные и промышленные товары.

С завода многие ушли на фронт, оставшимся приходилось работать за двоих. Всюду были развешаны плакаты и лозунги, призыва­ющие трудиться, не щадя сил для разгрома врага. Из западных районов страны стало поступать эвакуированное оборудование; станки, установленные в цехах, занимали всё свободное пространство, их ставили и во дворе под открытым небом. Вместе с ними прибывало и какое-то количество рабочих. Работы по установке и пуску станков велись день и ночь. Круглосуточно выпускались и самолёты, но их фронту всё равно не хватало.


В сентябре 1941 года я выпросил отпуск на десять дней, чтобы съездить домой за продуктами. Но в деревне меня вместе с двоюродным братом Петром Фёдоровичем Савельевым, Марией Касьяновной Ивановой, Антониной Прокофьевной Петрухиной и некоторыми другими колхозниками мобилизовали от нашего колхоза «Новый мир» на рытьё окопов и направили в Баланду (ныне г. Калининск) Саратовской области. Там мы копали противотанковые рвы до наступления холодов.

Вернувшись в деревню, я проработал несколько дней на обмолоте хлеба. Здесь, прямо на работе, нам с Иваном Молочниковым и вручили повестки. Было начало ноября 1941 года.


Нас направили на учёбу в военно-десантный корпус, расположенный в сёлах Еруслан и Мокроус Саратовской области, в Заволжье. Вместе с нами из нашего колхоза были ещё рюминцы, Алексей Трофимович Баринов и Алексей Савин (погиб в 1942 году).

Жили в нетопленой школе, в ужасном холоде. Спали на трёхъ­ярусных деревянных нарах; постелей, как и обмундирования, не давали. Обходились той одеждой, в которой приехали. Савин хорошо пел, был у нас запевалой.

Учёба проходила в спешке, ибо фронт требовал людей. В мае 1942 года нам выдали обмундирование, а в июне учёба закончилась. Молочников остался в Еруслане, на курсах подготовки младшего командного состава, а нас через Москву привезли в г. Ступино (под Москвой), в лес.

Ночью нас подняли по команде, загрузили в эшелон и повезли в неизвестном направлении. Через два-три часа после отправки, когда все спали, на нас налетел фашистский самолёт и стал бомбить. Прямым попаданием он разбил головной, средний и последний вагоны. Бомбы были небольшие, но жертвы немалые. Так произошло наше боевое крещение.

На одной из станций разбитые вагоны отцепили, а нас повезли дальше, как мы сориентировались, в южном направлении. Все думали, что в Сталинград, куда в это время нацелились немецкие войска, но поезд по заволжской ветке пришёл в Астрахань и направился в сторону Кавказа.

Волгу переезжали по деревянному мосту, он качался из стороны в сторону, состав шёл медленно и осторожно. Солдаты стояли у распахнутых дверей, готовые в любой момент выпрыгнуть, если мост не выдержит. Но всё обошлось благополучно.

Где-то нас выгрузили, разбили на группы и строевым порядком повели на запад. Шли ночами по каким-то ущельям, горам и полям. В селения не заходили. С рассветом прятались в кукурузе или в ущелье, рыли окопы, отдыхали до наступления темноты.

Иногда над головами пролетали немецкие самолёты, но нас не трогали, а может, и не замечали, так как мы сидели в щелях как тараканы.

Фронт давал о себе знать. На подходе к нему впервые увидели раненых и убитых. Но мы ещё не приняли ни одного боя, хотя и были готовы к этому.


Так мы попали на Северо-Кавказский фронт.

Заняли позиции второго эшелона. Врага пока не встречали, видели только, как он по целым ночам пускает осветительные ракеты. Видимо, опасается внезапного нападения. Мы тогда поняли, что хоть немцы и хорошо вооружены и сильны, но всё же боятся нас. Это придавало нам стойкости.

В августе нас выдвинули на передовую под г. Орджоникидзе (ныне Владикавказ, Северная Осетия). Напротив стояла ударная группировка немецких войск, наступающая из района Нальчика. Перед нами поставили задачу захватить высотку. Штурмовали ночью, бой был упорный, но к утру немцы бежали, высотку мы взяли. Первый бой принёс и первые потери, но у немцев потерь было больше. К тому же мы захватили и пленных.

После одного из жестоких боёв освободили какое-то селение. Домов там уже не осталось, стояли одинокие печи да валялись обгорелые брёвна. В одном месте нашли семь почерневших трупов. По­явившийся откуда-то старичок рассказал, что немцы согнали и старых и малых на площадь и на глазах у всех повесили их односельчан, а остальных жителей угнали куда-то под конвоем.


Пришлось воевать и на территории Чечено-Ингушетии. Местные жители, как нам говорили командиры, активно помогали немцам. Ночью они со своих чердаков стреляли в нас, а нам не разрешалось открывать ответный огонь, так как они считались мирными жителями.

После нескольких таких случаев командование запретило нам передвигаться вне позиций в количестве менее трёх человек. Впоследствии всех чеченцев и ингушей вывезли из этих мест, но это делали уже войска НКВД.

Однажды разведка получила сведения о готовящемся немецком наступлении, это же подтвердили и взятые в плен «языки». Комбат Носиков прошёлся по позициям нашего батальона, предупреждая о готовности. Утром, с восходом солнца послышался шум моторов, и вскоре с расположенной впереди высотки появились танки. Их было 120 штук, позади шла пехота.

Завязался кровопролитный бой. Мы отбивались противотанковыми гранатами, отстреливались и удержались в окопах. Потеряв 25 горящих и несколько подбитых танков, немцы вынуждены были отступить.

При отступлении один танк прошёлся по моему окопу. Сжавшись на дне траншеи, я хорошо видел над своей головой его маслянистое брюхо, ощущал горячий воздух, исходивший от этого бронированного чудовища, слышал лязг страшных гусениц. Танкист хорошо видел, как я бросил противотанковую гранату и скрылся в окопе, и мог бы крутануться (как они обычно и делали) и раздавить меня, но почему-то не стал этого делать. То ли удирал слишком поспешно, то ли побоялся, как бы не сошла гусеница (у них это случалось).

В том бою из моего отделения двое погибли и двоих тяжело ранило. Многих наградили; один из моих земляков (фамилию, к сожалению, забыл) получил орден Красной Звезды.

В одном из наступательных боёв (кажется, под Грозным) тяжело ранило нашего комбата Носикова, и больше его встречать не довелось.


Как-то летним вечером командир отделения приказал мне явиться к новому комбату. Я поспешно, сначала по-пластунски, потом пригнувшись, а затем уже бегом в полный рост добрался до командирской землянки. Познакомившись, комбат вручил мне под расписку запечатанный секретный пакет и приказал доставить его в штаб, находящийся в 30 км от передовой.

Я, где бегом, где шагом, отправился в путь. Километров через пять меня догнала грузовая машина, возившая на позиции боеприпасы, а назад – раненых. В этот раз раненых не было, в кузове сидели двое гражданских (грузчики) и симпатичная девушка. Как только я сел, девушка придвинулась ко мне и шепнула: «Солдатик, спаси меня от них!»

Я постарался её успокоить. Беря на себя роль защитника, я, честно говоря, нарушал инструкцию комбата о том, чтобы, не отвлекаясь ни на что, любой ценой доставить пакет, но не мог ей отказать. Мужчины, видя вооружённого солдата, не посмели её тронуть.

Приехав в штаб, я вручил пакет по адресу, взял расписку и отправился пешком в обратный путь. На окраине села увидел лошадь, грызшую кочан капусты. Лошадь трогать не стал, а вот капусту забрал у неё и с аппетитом слопал, так как был голодный.

Уже сгущались сумерки, наступала ночь. Я направился к грейдеру, но вдруг увидел ту самую девушку. Она тоже обрадовалась встрече и пригласила к себе домой. Я не отказался, с удовольствием поужинал у неё и остался на ночь.

Боже, как здесь, в тылу, хорошо! Не свистят пули, не рвутся снаряды, не летят мины и не долдонит немец по надоевшему всем громкоговорителю. А рядом молодая красивая девушка, и мне только восемнадцать с небольшим лет. Буду ли я ещё так жить, ведь смерть подстерегает на каждом шагу?..


Довелось проходить через города Орджоникидзе, Моздок, Грозный. Собственно, это были уже не города, а сплошные развалины без признаков жизни. Жителей не видно, повсюду остатки пожарищ. На разбитой станции горят солярка и мазут, лежат на боку вагоны и цистерны, перевёрнутые танки и машины, россыпью валяются пшеница и овёс, а где-то и хлеб уже горит. И всё это богатство пропадает. Несколько солдат что-то делают, но немец не даёт спокойно работать: то бомбит, то бьёт из орудий. Бегают сорвавшиеся с привязи лошади с надетыми хомутами и болтающимися постромками. Тяжело на всё это смотреть крестьянину.


Ранили командира взвода, взамен прислали старшего лейтенанта лет 55-ти. Необстрелянный, он боялся каждой просвистевшей пули, каждого взрыва и вскоре погиб. Нам дали молодого, но боевого лейтенанта.

Потери рядового состава были огромными. В батальоне за два месяца сражений осталось не больше половины ребят. Все были измотаны непрерывными боями и обстрелами. Осенью пришло пополнение, то были молодые необстрелянные узбеки. Как-то одного из них убило, так все они столпились около него, что-то лопочут по-своему, молятся, плачут. А немцам всё это прекрасно видно, они и вдарили из миномёта – и всех их как не бывало.

Мы несколько раз говорили узбекам, что нельзя сосредоточиваться в одном месте – это опасно, надо прятаться в окопах. Но они не слушались и в скором времени почти все или погибли, или были ранены.


Противник, не считаясь с потерями, стремился овладеть Грозным и Орджоникидзе с целью выйти к Баку, к нефтяным промыслам. Ему, как кровь живому организму, нужно было горючее для своей моторизованной армии.

Однажды вечером мы увидели позади своих окопов несколько подъехавших легковых машин. Из них вышла группа командиров, которые стали осматривать местность в бинокль. Они тихо переговаривались между собой, что-то записывали в блокноты и вскоре уехали по кукурузному полю. А впереди нас лежало большое село, в котором располагалась крупная группировка немцев, днём мы их хорошо видели.

Глубокой ночью мы услышали вой над своими головами и грохот взрывов вдали. Все выскочили из своих землянок. Оказалось, что это бьют «катюши», подошедшие под покровом ночи к нашим позициям. Село охватило сплошным пожаром. Мы пошли в атаку и не встретили никакого сопротивления, так как сопротивляться было некому: оставшиеся в живых немцы в панике бежали. В селе горели танки, машины, дома, было много убитых и брошенной разбитой техники. Такова была работа реактивных снарядов.

Мы теперь понимали, что противнику уже не удастся нас сломить, у него нет той силы и нахальства, как летом. Воевали немцы только днём, а по ночам от страха пускали осветительные ракеты по всей линии фронта, зная, что мы в основном ходим в атаку под прикрытием темноты. Неся большие потери, фашисты неохотно отступали, оставляя село за селом.

В боях мы захватывали много пленных и боевые трофеи. Некоторые солдаты не гнушались лазить по карманам убитых немцев. Промышлял этим и Савин Алексей, у него часто можно было увидеть разную чепуху: часы, губные гармошки, бритвы, фотографии и т.д.


В начале ноября 1942 года командование поставило перед нами задачу: нанести боевой удар по направлению г. Моздока, сломить сопротивление противника, окружить и уничтожить врага. Для проведения операции были сосредоточены крупные силы пехоты, танков и артиллерии. В ночь на 6 ноября после артподготовки мы перешли в наступление. Атака следовала за атакой под непрерывным огнём. К концу дня мы освободили ряд населённых пунктов, захватили много трофеев и пленных.

В этом жестоком бою меня ранило в третий раз и теперь уже тяжело. До этого были два лёгких ранения, но я тогда обходился обычной перевязкой: обмотают, и – снова в бой. Теперь же осколком снаряда мне перебило пальцы на левой руке, была большая потеря крови. Произошло это 6 ноября 1942 года примерно в 16 часов под Моздоком.

Ближайший боец перевязал мне наскоро рану и бросился вперёд. Все мои товарищи, в том числе Баринов и Савин, ушли далеко. До меня доносились лишь отголоски боя.

Надо было выходить к своим. Я медленно пополз по направлению к автогрейдеру, надеясь встретить санитаров. Вскоре увидел медсестру, которая волокла на себе тяжелораненого офицера. Вместе мы кое-как добрались до дороги и в кювете решили передохнуть, сил идти дальше не было.

Привалившись спиной к насыпи, я лежал, закрыв глаза и стараясь унять боль. Над головой с воем проносились снаряды и мины, иногда они рвались и поблизости. В небе завязался воздушный бой, зрелище было жуткое: самолёты отчаянно гонялись друг за другом, кружились, выделывая замысловатые фигуры, палили изо всех стволов, и было страшно за наших лётчиков. Опускались сумерки, и бой стал затихать.

С наступлением темноты нас подобрала автомашина, возившая на передовую снаряды. Обратно она везла раненых, ими был занят весь кузов. Нас доставили в прифронтовую санчасть, располагавшуюся в каком-то саду. Раненых разместили в палатках.

Меня поместили в соломенную ригу. Обессиленный, я постарался заснуть, но это не удалось. В соломе было полно вшей и стояла невыносимая вонь. По-видимому, здесь до меня перебывало немало раненых. Не давал покоя и немец: обстреливал из дальнобойных орудий и бомбил с воздуха, хотя и находилась санчасть, по моим понятиям, в тылу, километрах в 30–40 от передовой.

Вскоре за мной пришли санитары и провели в брезентовую операционную палатку. Свет подавался в неё от «динамки», которую по­очерёдно крутили вручную нестроевые солдаты. Таких палаток стояло несколько, и везде обрабатывали раненых, их было очень много.

Врачи положили меня на деревянный настил и дали общий наркоз. Я заснул и не чувствовал, как протекала операция. Очнулся в темноте на свежем воздухе под яблоней, разглядел, что рука обработана и крепко забинтована.

Вокруг лежало много других раненых. Отовсюду слышались стоны, кто-то просил пить, кто-то невнятно бормотал в забытьи. Изредка раздавались взрывы. Есть мне не хотелось, хотя со вчерашнего дня во рту не было ни крошки, а вот жажда одолевала.


Наутро нас вывезли в тыл, в г. Махачкалу (Дагестан). Там я пролежал дней 10–15, затем попал в г. Баку (Азербайджан), где пробыл в госпитале до середины декабря.

Тёмной зимней ночью всех раненых погрузили в трюм парохода. Народу было много, размещались на трёхъярусных нарах. Куда плывём – не сказали.

Отчалили, море было спокойным, качка не ощущалась. Едва вышли в открытое море, как вдруг корпус судна вздрогнул от сильного взрыва, оказалось – налетел немецкий бомбардировщик. От взрыва бомбы в борту образовалась пробоина, и водою стало заливать трюм.

Поднялась страшная паника, шум, крики раненых. Дали команду: ходячим выходить на палубу. Остальных санитары вместе с матросами стали выносить на руках.

Я соскочил со второго яруса – воды уже было по пояс – и побрёл к выходу. На палубе было холодно, начинало светать. Люди гадали, что с ними будет.

К счастью, вскоре к нам подошло другое судно (видно, связались по рации), команда которого залатала пробоину. Воду из трюма откачали. Когда мы спустились туда, то увидели, что наверх успели вынести не всех, некоторые тяжелораненые оказались затопленными.

Повреждённый пароход медленно пересёк Каспийское море. В Красноводске (Туркмения) нас погрузили в санитарный поезд и по ветке, проложенной среди песков, доставили в глубь республики, в г. Мары.


Мары встретили нас электрическими огнями, от которых мы уже отвыкли. Вражеские самолёты сюда не залетали. Разместили в эвакогоспитале № 1272, в здании бывшего института. Меня приятно удивили разлитая вокруг тишина, спокойствие глубокого тыла: вроде бы и нет войны, разрухи, смерти, и, если бы не раненые, можно было бы забыть обо всех страхах и радоваться жизни.

В госпитале находилось около 500 человек: от молодых, как я, до пожилых, пятидесятилетних. В палатах располагалось по 30 и более раненых. Там я познакомился со многими бывалыми людьми, от которых молодые набирались жизненного опыта. Без дела не сидел: кому письмо помогал написать, кому что-то принести. Некоторых искалеченных приходилось поддерживать морально, успокаивать, чтобы не вдавались в панику.


Администрация госпиталя организовала курсы, и кто хотел, обучался на киномеханика, бухгалтера, портного, сапожника. Изредка развлекали концертами, показывали кино. За ходом боевых действий, продвижением своих частей следили по газетам и радио.

С тех пор, как я попал на фронт, ни разу не получал писем из дома. Что там происходит, где отец, как мать – неизвестно. Из газет знал, что Саратов и мост немцы бомбили, ведь шли бои за Сталинград. Знал, что пытались бомбить и Ртищевскую узловую станцию.

Рана затягивалась медленно. Через три месяца лечения в госпитале медицинская комиссия признала меня негодным к дальнейшей службе и комиссовала вчистую, ибо я потерял на руке два пальца.

Нас, ехавших домой, в Россию, набрался целый вагон. В качестве сопровождающей выделили медсестру, так как многим требовался в дороге уход. До Ртищева ехали чуть ли не месяц. Здесь я расстался со своими товарищами: вагон пошёл на Пензу, а мне надо было в сторону Балашова.


Пассажирского поезда в моём направлении не было, но мне удалось залезть в тамбур вагона из товарного состава. Там я увидел невысокую медсестру, которая неожиданно рассказала, что сходить ей тоже в Кистендее, она из местного эвакогоспиталя, а в Ртищево приезжала за медикаментами.

Доехав до Кистендея, наш товарняк сбавил скорость, но останавливаться и не думал. Делать было нечего – мы решили прыгать. Видя, что скорость опять стала нарастать, медсестра выпрыгнула первой. Я успел заметить, что она как-то неудачно упала и несколько раз перевернулась. Я последовал за ней. Поднявшись после падения, с ужасом увидел, что у неё поездом отрезало одну ногу ниже колена.

Тут же прибежали со станции люди с носилками и её унесли. Позже я узнал, что это была родная сестра Виктора Тимофеевича Балашова, с которым потом пришлось вместе работать. С ней же впоследствии мне не раз приходилось встречаться. Она ходила, слегка прихрамывая, на протезе, но замуж не вышла, хотя и была симпатичной.

Вот таким несчастьем было омрачено моё возвращение домой. И ещё одно впечатление от долгой разлуки с родиной: несмотря на то, что эта территория находилась в тылу, в Кистендее всё напоминало о войне – люди голодные, одеты очень бедно, ходят кто в чём.

Я забежал к своей тётке, Степаниде Финогеевне. Муж её, Василий Тимофеевич, был на фронте, а сама она жила на квартире в нищенских условиях, хотя и работала на железной дороге. О своих домашних узнал только, что живы.

Побрёл пешком в сторону Ундольщино. Погода стояла хорошая; был конец марта 1943 года, но повсюду ещё лежал снег, ярко светило весеннее солнышко, лёгкий морозец подгонял меня. Одет я был довольно легко: фуфайка, на ногах солдатские ботинки. Обратная дорога всегда короче, а вид родной местности, по которой я очень соскучился, прибавлял силы.

На подходе к ферме заметил, что около неё стоит и пристально смотрит в мою сторону какая-то женщина. Вдруг она сорвалась с места и с криком бросилась мне навстречу. Это оказалась Евдокия Тимофеевна Кубрина (тётя Евдя), наша соседка через дорогу. Конечно, плач, слёзы, обнимает, целует. Тут же набежали и остальные жители деревни, и опять плач и слёзы. Да оно и понятно: у каждого своё горе, у кого-то уже убиты сын или муж, кто-то пропал без вести, кто-то пришёл искалеченный. В то суровое время не было семьи, не задетой войной.


Мать рассказала, что после меня взяли на фронт и отца. Сейчас он, раненый, лежит в госпитале, а где – она не знает. По малограмотности писал он редко, а она и совсем не умела читать.

Несмотря на наше отсутствие, мать держала в хозяйстве корову и двух овец с молодняком. В избе было очень холодно, топить нечем, из еды только картошка с молоком.

Жители рассказали, что немецкие самолёты несколько раз пролетали над деревней. Люди разбегались, прятались. Особенно старались спрятаться в одной саманной мазанке, почему-то считая, что бомба её не возьмёт.

Самолёты летали на Ртищево: шло великое сражение за Сталинград, и эта узловая станция, через которую день и ночь проходили на фронт эшелоны, ох как мешала врагу. Но на станции была хорошо продумана маскировка, в поле сделаны ложные пути с семафорами, и удары фашистской авиации не достигали целей. Несколько бомб упало на Красную Звезду, и одна, тяжёлая, взорвалась на рюминском поле возле Бакутова Куста (под Кистендеем).


Домашние заботы легли на мои плечи. Мать к тому времени оказалась в большом долгу перед государством. За пользование огородом, содержание скота надо было сдать три центнера картошки, 40 килограммов мяса, 200 литров молока, 100 яиц, сколько-то шерсти, шкуру с овцы или телёнка; кроме этого, заплатить деньгами подоходный налог, налог с холостяков (за меня и сестру), сделать на самих себя самообложение и непомерный добровольный заём государству (обесценившиеся облигации таких регулярных займов долго ещё украшали внутреннюю крышку нашего большого сундука). И неважно, что мужики проливают кровь на фронте, а в хозяйстве одни бабы.

Рука моя заживала плохо. Я вынужден был через день ходить в Лопатино, к фельдшеру на перевязку. И надо было научиться управляться одной рукой, используя вторую как подсобную.


Колхозом по-прежнему руководил Ионов. Война разорила не только крестьян, но и колхоз. Лошадей забрали на фронт, а техники не хватало. Землю обрабатывали волами, на них же вывозили и хлеб государству. Единственный в хозяйстве комбайн СЗК (комбайнёр – Савельев Иван Фёдорович), который таскали двумя колёсными тракторами, часто ломался, а запасных частей не было, и приходилось возить старые поломанные детали на реставрацию в МТС.

Чтобы убрать хлеб полностью, всё трудоспособное население брало в руки косы. В поле выходили и стар и млад, работали весь световой день до октября.

Работали за трудодни и за обед раз в сутки (в счёт трудодней). На обед давали суп с небольшим кусочком мяса или сала (100 г), кашу и хлеба граммов 200 –300. И это было ещё хорошо. Тем, кто работал не в поле (доярки, свинарки и др.), обеда вообще не полагалось.

Трактористами работали Василий Петрович Самохин и девчонки – Антонина Прокофьевна Петрухина, Анастасия Аверьяновна Аксёнова, Екатерина Полякова, а бригадиром тракторной бригады был вернувшийся с фронта Михаил Матвеевич Самохин.

На ферме тоже трудились девчонки-подростки 12 –16 лет: Мария Аверьяновна Аксёнова, Дуся Дивеева, Тая Кубрина и другие. Доярки вставали в 4 утра, вручную доили по 15–18 коров. Несмотря на юный возраст, каждая сознавала, что это её вклад в долгожданную победу.

Зимой хлеб молотили и вывозили в Кистендей на элеватор. Государство оставляло колхозу только 15% от вывезенного и засчитанного хлеба (плюс ещё семена и страховой фонд). Из этого скромного запаса надо было оставить фураж для прокорма общественного скота, а остальное раздать колхозникам на трудодни. Оплата поэтому была нищенской – 100 –200 граммов за один трудодень, и этого хлеба хватало в лучшем случае на 7–8 месяцев, выручали картошка и молоко.


Уже с мая я стал работать колхозным счетоводом, так как в госпитале обучился этой специальности. Вскоре нашего Ионова взяли в Кистендей председателем сельсовета, а на его место избрали Ивана Николаевича Быкова, инвалида финской войны из деревни Степановка.

В 1944-м вернулся из госпиталя отец. У него была ранена нога, он сильно хромал, но сразу же стал управляться по хозяйству, завёл два пенька (улья) пчёл.

С его приходом жить стало легче.

Радио в деревне тогда ещё не было, и о Победе мы узнали только утром 10 мая. Из нашего села на войне погибли человек сорок (сейчас уже точно не помню, сколько) и около трёх десятков вернулись искалеченными. Касьян Логинович Дивеев потерял троих сыновей, Марина Тимофеевна Аксёнова – двоих (Николая и Савелия). Вот какую цену, не считая нечеловеческого труда, пришлось заплатить за Победу.

Стали возвращаться оставшиеся в живых фронтовики. Все они, даже безногие, включались в колхозную жизнь.


Засуха 1946 года опять поставила деревню на грань голода, но теперь помогло государство: снизило план поставок, не оставило в этот раз колхозников без хлеба.

В 1948 году я женился на своей односельчанке и однофамилице Антонине, дочери осуждённого за саботаж против колхозного строя Михаила Сергеевича Самохина. Она после окончания Аркадакского педучилища работала учительницей начальной школы. В конце
1949-го у нас родился сын Евгений. Когда я вёз их на лошади из Кистендейской больницы, земля была голой, снег лёг только под Новый год. Тогда же я приобрёл первый в деревне радиоприёмник «Рекорд», питавшийся от больших батарей; по нему можно было слушать только Москву, но это меня, в условиях отсутствия проводного радио, вполне устраивало.

Пятидесятые годы начались с несчастий. В феврале 1950-го умер отец, а 22 августа 1954 года от стенокардии – жена Тоня. Четырёхлетний сын остался без матери, заботу о нём взяла на себя бабушка.


Ещё в феврале 1951 года Ундольщино объединили с Рюмино в один колхоз им. Молотова, председателем которого стал Иван Акимович Серов, а счетоводом Любовь Семёновна Калинкина. Я перешёл работать по специальности в кистендейский колхоз «20 лет Октября», руководил которым Иван Аникин.

Послевоенное восстановление шло быстрыми темпами. МТС получала новую технику, а старую передавала колхозам. Гужевой транспорт вытеснялся автомашинами. Улучшились условия жизни: на столе появился хлеб, о голоде стали забывать. В 1951 году в каждый дом провели радио; питалось оно от батарей, а зарядка производилась ветровой установкой.

Смерть Сталина в деревне особо не запомнилась. Но облегчение почувствовали. Были снижены, а частично и отменены налоги, повышены закупочные цены. Прекратилась вакханалия с поиском «врагов народа», возвращались оставшиеся в живых репрессированные. В деревню вернулись из лагерей Павел Евсеевич Мартынов и мой тесть, Михаил Сергеевич Самохин. После ХХ съезда портрет вождя я выкинул в кладовку.


В январе 1955-го я женился повторно, на Марии Аверьяновне Аксёновой, потерявшей на войне двух братьев. От неё родились сын Александр (1957 г.р., умер в 1995-м) и дочь Антонина (1967 г.р.).

Жили мы в том же старом отцовском домишке с разделённой на­двое одной комнатой, однорамными окнами, земляным полом в сенях, под соломенной крышей. Домик пришёл в полную негодность, постоянно латать его мне не позволяла искалеченная рука. В то время по всей стране развернулось жилищное строительство, появилась возможность приобрести стройматериалы.

У нас со стройматериалами было худо, и мы с братом жены, Петром Аверьяновичем Аксёновым, выехали на Урал; там жила его сестра Анастасия с семьёй. На Урале лес продавался свободно. Удалось (правда, с большим трудом) заготовить его и отправить вагоном. Через мужа Анастасии достали и кровельное железо. С Кистендея лес и железо перевёз колхозной машиной. За лето дом построили, и в зиму 1957–1958 гг. вошли в него. Внутри он был ещё не до конца обделан, но жить было можно.

Хрущёвский период отмечен бесконечными преобразованиями и новациями. Слушать по радио и читать в газетах его речи было забавно, но воплощать их в жизнь не представлялось возможным. Я уж не говорю о кукурузе, о намерении догнать и перегнать Америку. Но вот его задумка освободить советского крестьянина от домашних забот – кому придётся по душе? Сдай в колхоз свою скотину, а потом ходи на ферму за крынкой молока или питайся в общественной столовой. Нет, не по нутру нам это! Крестьянин, будь он крепостной, единоличник или колхозник, – это не только работник, но и собственник, и нельзя по-другому на земле.


В 1958 году произошло ещё одно укрупнение: наш колхоз объединили с лопатинским и назвали «Советская Россия». Председателем привезли из села Сланцы В.Т. Балашова, брата той пострадавшей медсестры. Это был довольно деятельный мужичок, маленького роста, больше похожий на подростка. Я стал работать в колхозе завхозом и по совместительству секретарём партийной организации.

Объединённое хозяйство имело 5350 га земли, 503 головы крупного рогатого скота, 746 овец, 478 свиней, 1200 птицы, 112 лошадей и 76 пчелосемей.

Через два года председателем к нам райком направил Николая Николаевича Кулакова, а Балашова перевёл в сельсовет. Новый председатель сразу же развил бурную деятельность. Он объезжал все участки, вникал в каждую мелочь, без стеснения появлялся в любое время дня и ночи то в коровнике, то в телятнике, не брезговал ни запахом, ни грязью. Контролировал лично и процесс доения, и чистоту уборки помещений, и качество приготовления кормов. Не гнушался даже пробовать на зуб запаренные концентраты.

Но и спрашивал строго, запросто мог и нагрубить. Доярки, не привыкшие к такому обращению, прямо-таки терялись при его появлении, плакали от его резких разносов.

Не стеснялся он и начальства. Мне, как парторгу, не раз приходилось бывать с ним в райкоме и наблюдать, как он напрямую, без какой-либо дипломатии высказывал руководству свои претензии. Всю критику брал на себя; работать с ним было как за каменной стеной.

Но такая его прямолинейная политика оказалась, к сожалению, недальновидной, не нашедшей опоры ни с той, ни с другой стороны. Уже через год колхозники проголосовали за снятие его по причине грубости, а райком их поддержал и уволил Кулакова, как не справившегося со своими обязанностями.


За неимением более подходящей кандидатуры временно председателем избрали меня. Я пошёл на это, с тем чтобы районное начальство подыскало нам специалиста с образованием, так как руководить, не имея образования, уже было нельзя. Колхоз не замыкался, как раньше, в пределах одной деревни, имел многоотраслевую структуру. На сотнях гектаров размещалось до полутора десятков полевых культур, и надо было знать, как каждую обрабатывать. Имелось четыре фермы с дойными стадами, откормом, свиньями, овцами, птицей. Хозяйство оснащалось техникой. Людей работало не менее четырёх сотен.

Надо было решать вопрос с механизацией ферм, ибо её не было. Доярки, как встарь, вручную доили, поили, раздавали корма, чистили помещения.

Начинать надо было с электричества. На заседании правления колхоза мы обсуждали этот вопрос и решили приобрести небольшие электростанции в каждую деревню.

Я пытался усидеть на двух стульях, вопрос с руководителем затягивался. Пришлось подать в райком заявление с просьбой оставить мне одну должность. Только через полгода прислали нового председателя, им стал агроном из Скачихи Алексей Петрович Быстров.

Он сразу же ухватился за идею электрификации, и в 1962 году наша мечта наконец-то сбылась. Электричество получили не только дома, но и фермы. Позже в деревнях проложили водопроводы, но это уже при другом председателе (менялись они довольно часто).

В 1962 году колхозники получили на каждый трудодень по 2-3 кг хлеба. Несмотря на нехватку зерна в стране, это давало нам возможность и самим быть с хлебом, и скот прокормить.

По указанию сверху колхозы стали переводиться с трудодней на денежную оплату труда. Переход происходил туго, так как люди уже привыкли к натуральной системе, она была им ближе и понятней. А с деньгами надо было ещё и поискать, где что купить. Все расценки необходимо было пересчитать, довести до людей, разъяснить им, и тут происходило немало споров и скандалов. Но когда люди стали получать реальные деньги и ездить с ними на базар, страсти поутихли, день получки стал восприниматься как праздник. К тому же для смягчения перехода в урезанном виде сохранилась и натуральная оплата.

В этом же 1962 году освободилась должность заведующего местным почтовым отделением, куда я после соответствующей подготовки и перешёл. Проработал там семь лет.


Жизнь шла без особых потрясений: пожилые старели, молодые росли. Старший сын закончил среднюю школу и поступил в институт. Младшему надо было продолжать учебу после начальной, родилась и подрастала дочь. В деревне же школу закрыли согласно проводившейся политике ликвидации неперспективных сёл. Теперь, начиная с первого класса, нужно было ходить пешком в Лопатино, но и там была только восьмилетка.

Для того чтобы детям было проще учиться, мы летом 1969 года купили в Ртищево дом за 8 тысяч рублей, свой деревенский продали за 3 тысячи и переехали в город. На этом закончилась моя сельская жизнь, хотя и впоследствии я не порывал связей с деревней и её жителями.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

На переломе тысячелетий вынашивал я мечту: приехать бы нам, деревенским выходцам, в родные места, поставить посередь улицы – там, где когда-то был клуб, а ещё раньше школа – столы, выставить на них угощение да собрать всех оставшихся жителей. И попировать в последний раз всей деревней, и пусть каждый выскажет что хочет, и мы вспомним о прошедших временах и ушедших сельчанах. и погоревать всем миром о них, и оплакать приближающуюся неукротимо гибель родного селения.

Двести лет назад пришли наши предки в эти скудные овражистые места. Два века, два столетия вершились здесь судьбы людей, с их радостями и бедами, отчаянием и надеждами. Восемь поколений орошали слезами и потом эту сухую, но отзывчивую на заботу землю. Восемь поколений – кто младенцем, а кто глубоким старцем – оставили здесь свои кости. Да будет свято всякое место на земле, где когда-то жил человек!

Но не суждено осуществиться этой мечте. Нам, бедным выходцам, сделать это не по средствам, а богатым судьба деревни оказалась безразличной.


Теперь это мне видится так: пройдёт несколько лет, и однажды, летним погожим днём, въедет через плотину машина. Выйдет из неё пожилой человек с неравнодушным сердцем и поэтической душой, окинет горестным взглядом завалившиеся набок редкие остовы домов с выбитыми окнами и сорванными дверьми. Никто не встретит его. Ни звук человеческой речи, ни собачий лай, ни крик петуха не коснутся его слуха. Пустота, разрушение царят вокруг, и только грустный шелест листвы в заброшенных садах указывает на какие-то остатки жизни.

Пройдёт человек в один конец бывшей улицы, в другой, узнавая и не узнавая изменившиеся места и силясь вспомнить, кто где жил. Достанет из машины лопату и деревянный крест с табличкой. Выкопает ямку, установит в неё крест, да хорошенько закрепит его. А на табличке будет написано: