Начав свою карьеру как социолог, Жан Бодрийяр род в 1929 г
Вид материала | Документы |
Политическая экономия и смерть |
- Жан бодрийяр система вещей, 2729.41kb.
- Планирование карьеры и управление продвижением по службе в организации Быков Р., Московский, 543.03kb.
- На протяжении почти семидесяти лет (периода конца XVIII первой половины XIX века) тема, 196.05kb.
- Утверждено: на педагогическом Совете, 120.42kb.
- Жан Бодрийяр «Симулякры и симуляции», 3003.54kb.
- Предисловие, 1772.88kb.
- А. И. Филюшкин Особенности рассказ, 480.56kb.
- Эркки Калеви Асп Введение в социологию, 1794.21kb.
- Роберт Т. Кийосаки Шэрон Л. Лектер, 4673.16kb.
- Разработка системы письменных заданий в курсе истории. (конспект-памятка), 139.02kb.
излуче-нием субъекта, архаическим пришельцем из глубин бессознательного и
чувства вины (мы еще вернемся к этому). Двойник, как и мертвец (мертвец - это
двойник живого, а двойник - живой и интимно близ-кий образ смерти), является
партнером, с которым у первобытного человека есть конкретно-личностное
отношение, отношение амбива-лентное (порой счастливое, порой нет), как бы зримый
обмен (словес-ный, жестуальный или ритуальный) с незримой частью себя самого, и
здесь невозможно говорить об отчуждении. Действительно, субъект бывает отчужден
(как это происходит с нами) лишь тогда, когда он интериоризирует в себе некую
абстрактную инстанцию, пришедшую из потустороннего мира, как сказал бы Ницше, -
психологическую (<я> и <я-идеал>), религиозную (Бог и душа), моральную (совесть
и закон), - инстанцию, непримиримо подчиняющую себе все осталь-ное. Таким
образом, исторически отчуждение начинается при интериоризации Господина
отпущенным рабом: пока сохраняется дуальное от-ношение господина и раба,
отчуждения нет.
Первобытный человек поддерживает дуальное, а не отчужден-ное отношение со своим
двойником. Он может реально (что навсегда заповедано нам) общаться со своей
тенью - реальной, неметафорической тенью, - как с чем-то оригинальным и живым,
может с ней разговаривать, защищать ее, добиваться ее расположения; она его
по-кровительница или его враг - отнюдь не отражение тела-<оригинала>, а
полноправная тень, а потому и не <отчужденная> часть субъек-та, а одна из фигур
обмена. Собственно, с этим и имеют дело поэты, когда обращаются к своему
собственному телу или же к словам язы-ка. Разговор со своим телом или же с
языком в дуальном режиме, без разделения на активное и пассивное начало (тело
говорит со мной, язык говорит со мной), обособление каждого фрагмента тела или
языка как автономного живого существа, способного спрашивать и отвечать, - это
конец разделенности и раздвоенности, которая есть не что иное, как покорная
эквивалентность каждой части тела принци-пу субъекта, каждого фрагмента речи -
языковому коду.
Итак, статус двойника в первобытном обществе (а равно и ста-тус духов и богов,
так как они тоже представляют собой реальные,
256
живые и отличные от людей иные существа, а не какую-либо идеали-зированную
сущность) противоположен нашему отчуждению: здесь человек преумножается в
несчетное множество иных, живых как и он сам, в то время как унифицированный,
индивидуированный субъект может сталкиваться только сам с собой в отчуждении и
смерти.
При интериоризации души и совести (принципа самоидентично-сти и
самоэквивалентности) субъект подвергается настоящему зато-чению, сходному с
заточением безумцев, которое описал Фуко для XVII века. Тогда-то и теряется
первобытное представление о двой-нике в смысле непрерывности и обмена и
возникает беспокойная бо-язнь двойника как разрыва субъекта в безумии и смерти.
<Кто ви-дит двойника, тот видит свою смерть>. Двойник становится вампиром,
мстителем, неприкаянной душой - прообразом смерти субъекта, пре-следующим его
уже при жизни. Таков Двойник Достоевского, или же Петер Шлемиль, человек,
потерявший свою тень; эту его тень все вре-мя истолковывали как метафору души,
совести, родной земли и т.д. - неизлечимый идеализм: повесть о Шлемиле гораздо
более порази-тельна, если читать ее без всяких метафор. Мы все потеряли свою
реальную тень, свою тень от солнца, ибо она для нас больше не суще-ствует, мы с
ней больше не разговариваем, а вместе с нею нас оставило и наше тело - утратить
свою тень значит забыть и свое тело. И па-оборот, когда тень вырастает в
самостоятельную силу, как зеркальное отражение в <Пражском студенте>, то это
козни Дьявола и следствие безумия, эта тень хочет пожрать потерявшего ее
субъекта, это тень-убийца, образ всех отброшенных и забытых нами мертвых,
которые, вполне естественно, никогда не примиряются с тем, что для живых они не
существуют.
Вся паша культура полна этой неотвязной боязнью отделившего-ся двойника,
наиболее тонкую форму которой дает Фрейд в статье
(<Беспокояще-чуждое> или <Беспокояще-близкое>), - она проявляется в тревоге от
самых привычных вещей, вызывающих наиболее интенсивное (так как простейшее по
форме) головокружение от разделенности. Действительно, в какой-то миг самые
близкие нам вещи, как бы слившиеся с нашим телом, да и само тело, голос,
отражение впадают в состояние разделенности - в силу того что мы приняли в себя
принцип идеальной субъективности, то есть душу (или любую дру-гую эквивалентную
инстанцию или абстракцию). Она и убивает все множество двойников и духов,
отбрасывает призраков и привидения за кулисы бессознательного фольклора,
наподобие античных богов, пре-вращенных христианством в демонов - verteufelt.
Она же их и психологизирует - такова высшая уловка спири-туализма. В самом деле,
предельную форму Verteufelung'a, демоничес-
257
кого извращения и изведения первобытных двойников, образует их толкование в
понятиях архаической веры в духов. Проецирование чувства вины от
фантазматического убийства иного существа (близ-кого родственника), связанного с
магическим всевластием мысли (Allmacht der Gedanken), проявление вытесненного и
т.д. по Фрейду: <Анализ случаев жуткого вернул нас к старому анимистическому
миропониманию, которое отличает заполнение мира человекоподоб-ными духами,
нарциссическая переоценка собственных душевных процессов, всевластие мысли и
основанная на этом техника магии, придание тщательно иерархизированных
магических сил посторон-ним людям и вещам (мана), как и всем образам, с помощью
которых неограниченный нарциссизм того периода развития защищается от очевидных
возражений реальности. Видимо, все мы в своем индиви-дуальном развитии пережили
фазу, соответствующую этому анимиз-му первобытных народов, никто из нас не
миновал ее, не сохранив способных к проявлению остатков и следов, а все, что нам
сегодня кажется <жутким>, затрагивает эти остатки анимистической душевной
деятельности или побуждает их к проявлению> ()1.
И вот эту-то психологию, нашу собственную глубинную ин-станцию, наш собственный
потусторонний мир - всевластие мысли, магический нарциссизм, страх мертвых2,
первобытный анимизм или психизм - мы пытаемся теперь потихоньку всучить дикарям,
чтобы затем интегрировать их у себя как <архаические пережитки>. Фрейд сам не
знал, как удачно выразился, говоря о <нарциссической пере-оценке собственных
душевных процессов>. Но если уж кто и пере-
1 Ср.: З.Фрейд, Художник и фантазирование, М., Республика, 1995, с. 275. - Прим.
перев.
2 Так поступает и Р.Жолен, толкуя о первобытной боязни мертвых: <При-писывая
силам смерти антиобщественные намерения, сара просто логически про-должают как
широко распространенные наблюдения, так и данные бессознательно-го>. Нет ни
малейшей уверенности, что <данные> бессознательного имеют к этому хоть какое-то
отношение. Незримое присутствие и негативность сил смерти пре-красно объясняются
как угрожающая инстанция неприкаянных сил - с того мо-мента, когда эти силы
выходят из-под влияния группы, из ее обменных процессов. Действительно, <мертвый
мстит за себя>. Но во враждебном двойнике или мерт-веце воплощается просто
неудача попыток группы сохранить свою технику симво-лического обмена, попыток
путем соответствующего ритуала вобрать в себя <при-роду>, ускользающую от нее
вместе со смертью и кристаллизующуюся в виде пагубной инстанции - каковая,
впрочем, вовсе не прерывает сношений с группой, а просто осуществляет их в форме
преследований (для нас ту же роль играет мертвый труд, замороженный в постоянном
капитале). Это не имеет ничего обще-го с какой-либо проекцией <сверх-я> или с
каким-либо бессознательным механиз-мом, восходящим к глубинным родовым корням...
258
оценивает свои психические процессы, так это сам Фрейд и вся паша
психологистская культура (мы даже переносим теорию этих процес-сов, вместе со
своей моралью и техникой, в сердце всех человеческих культур). Власть
психологического дискурса над любыми символи-ческими практиками (включая как
более явные практики дикарей - смерть, двойничество, магию, - так и наши
нынешние практики) еще опаснее, чем власть экономического дискурса; она того же
порядка, что и репрессивная власть души или совести над любыми символи-ческими
возможностями тела. Перетолкование символического в психоанализе есть акт
редукции. Поскольку мы живем в режиме бес-сознательного (только в самом ли деле
это так? не есть ли это наш собственный миф, обозначающий вытеснение, но и сам в
нем участву-ющий, - вытесненная мысль о вытеснении?), то считаем себя вправе
распространять полномочия этой психической истории (а в других случаях - просто
истории) на все возможные типы организации. Бессознательное и вообще порядок
психики становятся неминуемой инстанцией, дающей право первой ночи в отношении
всех прежних индивидуальных и социальных образований. Ее воображаемое
рас-пространяется даже и на будущее: если бессознательное - это наш современный
миф, а психоанализ - его пророк, то его милленаристской ересью оказывается
освобождение бессознательного (Революция Желания).
Между тем идея бессознательного, как и идея сознания, по-пре-жнему является
идеей дисконтинуальности и разрыва. Просто на ме-сто позитивных объекта и
субъекта сознания она ставит необратимо утраченный объект и вечно ускользающего
от себя самого субъекта. Она остается пусть и не в центре, но в орбите
западноевропейской мысли, меняя одну за другой свои <топики> (ад/небеса -
субъект/ природа - сознательное/бессознательное), и раздираемому субъекту
остается лишь мечтать об утраченной непрерывности1. Ей никогда не достигнуть
утопии - то есть не фантазма утраченного порядка, а, наперекор всем топикам
дисконтинуальности и вытеснения, идеи ду-ального порядка, порядка обратимости,
символического порядка (в строго этимологическом смысле слова), где, скажем,
смерть, собствен-ное тело или тень не образуют для субъекта отдельных от него
про-
1 В неомилленаристской идее освобождения бессознательного не следует видеть
искажение психоанализа: она логически порождается воображаемым вос-кресением
утраченного объекта, объекта <а>, который погребен психоанализом в самом сердце
своей теории, - того реального, которое никогда не будет найдено и которое
позволяет психоанализу охранять врата символического. Фактически же этот объект
<а> представляет собой самое настоящее зеркало Желания, а заодно и зеркало
психоанализа.
259
странств, где никакая смерть не прекращает истории тела, где никакая черта не
прекращает амбивалентности субъекта и объекта, где нет ничего ни сверхреального
(загробной жизни и смерти), ни дореального (бессознательного и утраченного
объекта), а есть одна лишь непос-редственная, без всяких фантазмов, актуализация
взаимных символи-ческих обязательств. Такая утопическая идея не имеет в виду
всеоб-щего слияния - одна лишь ностальгия порождает утопии всеобщего слияния.
Здесь же нет ничего ностальгического, утраченного, отдель-ного или
бессознательного. Все дано, все обратимо, и все приносится в жертву.
ПОЛИТИЧЕСКАЯ ЭКОНОМИЯ И СМЕРТЬ
<Мы умираем не потому, что умирать необходимо, а потому, что однажды, не так уж
давно, приучили себя к этой мысли>.
Ванегем
.
Ницше
В качестве универсального атрибута человеческого удела смерть существует лишь с
тех пор, как началась социальная дискри-минация мертвых. Институт смерти, равно
как и институты загроб-ной жизни и бессмертия, суть поздние завоевания
политического ра-ционализма жреческих каст и церквей; именно на управлении этой
воображаемой сферой смерти они и строят свою власть. А исчезнове-ние загробной
жизни в ее религиозном понимании - это еще более позднее завоевание
государственного политического рационализма Когда загробное послежитие
ликвидируется прогрессом <материали-стического> разума, то это просто значит,
что оно перешло в жизнь как таковую; и именно на управлении жизнью как
объективным послежитием строит свою власть государство. Государство сильнее
церкви: вместе со своей абстрактной властью оно вырастает не на воображаемом
потустороннего мира, а на воображаемом земной жиз-ни. Опорой ему служит
секуляризованная смерть, трансцендентность социального, и сила его исходит из
этой воплощаемой им смертельной абстракции. Как медицина заведует трупом, так и
государство заведу-ет мертвым телом социума.
261
Церковь как институт изначально образовалась при разделении жизни загробной и
земной, земного мира и Царства Небесного. За их разделенностью она ревниво
следит, ибо стоит исчезнуть дистанции между ними, как придет конец и ее власти.
Церковь живет отсрочен-ной вечностью (так же как государство - отсроченным
обществен-ным состоянием, а революционные партии - отсроченной революци-ей: все
они живут смертью), причем утвердить эту идею ей было не-легко. Все раннее
христианство, а позднее и христианство народное, мессианско-еретическое, жило
надеждой на второе пришествие Хрис-та, императивом немедленного осуществления
Царства Божьего (ср. Мюльман, <Революционные мессианизмы>). Первоначально толпы
христиан не верили в посмертный рай или ад; по их воззрениям пред-полагалось
разрешить смерть коллективной волей к немедленной веч-ности. Того же принципа
придерживались и великие манихейские ереси, грозившие самым устоям церкви: ведь
они толковали земной мир как агонистическую двойственность - уже на этом свете -
доброго и злого начал; они низводили ад на землю, что было столь же безбожно,
как и низводить на нее рай. За то, что они снимали с рая и ада глазурь неземного
бытия, их жестоко подавляли, как подавляли впоследствии и
еретиков-спиритуалистов в духе Франциска Ассизс-кого и Иоахима Флорского, чья
доведенная до радикальных выводов любовь к ближнему была равнозначна
установлению всеобщего братства уже на земле, минуя Страшный суд. Так и катары
слишком уж стремились к осуществленному совершенству, неразличимости духа и
тела, имманентному спасению через коллективную веру - а это зна-чило насмешку
над смертельной властью церквей. На протяжении всей своей истории церкви
приходилось ломать первоначальную религиоз-ную общину, потому что та имела
тенденцию спасаться собственными силами, черпая энергию спасения из
пронизывающих ее взаимно-интен-сивных отношений. Вопреки абстрактной
универсальности Бога и церк-ви эти секты и общины практиковали <самоуправление>
спасением, зак-лючавшееся в символическом превознесении группы и порой
выливав-шееся в головокружительную тягу к смерти. Церковь возможна только при
условии непрестанной ликвидации такого символического импера-тива; и при том же
самом условии возможно и государство. Здесь-то и выходит на сцену политическая
экономия.
В борьбе с ослеплением общинно-земного спасения церковь на-саждает политическую
экономию индивидуального спасения. Снача-ла - через веру (которая, однако,
становится личным отношением души к Богу, а не возбужденно-общинным
переживанием), а затем - через накопление деяний и заслуг, то есть через
экономию в буквальном смысле слова, включая итоговый подсчет и эквивалентные
уравнения.
262
Именно тогда - как всегда, при возникновении процесса накопле-ния1 - на
горизонте жизни по-настоящему появляется смерть. Именно тогда Царство становится
по-настоящему посмертным, и перед лицом смерти каждый оказывается одинок.
Христианство сохраняет в себе завораживающую силу страдания, одиночества и
смерти именно благо-даря своей универсальности, предполагающей разрушение
архаических общий. При законченной форме как религиозной, так и экономической
универсальности (капитал) каждый оказывается одинок.
Такой современный образ смерти получил обобщенное выраже-ние в XVI веке -
благодаря Контрреформации, обсессивным кладби-щенским игрищам барокко, а
особенно благодаря протестантизму, ко-торый своей индивидуализацией
человеческого сознания перед лицом Бога, психической дезинвестицией коллективных
церемониалов дал новый толчок индивидуальному страху смерти. Из него же выросла
и грандиозная попытка современной эпохи обуздать смерть - этика накопления и
материального производства, то самоосвящение через инвестицию, труд и прибыль,
которое обычно называют <духом капи-тализма> (Макс Вебер, <Протестантская
этика>); из этого механизма спасения мало-помалу выветрилась внутримирская
аскеза, уступив место мирскому производственному накопительству, но цель
осталась прежней - защита от смерти.
В средние века, до поворотного XVI столетия, представление и изображение смерти
оставались фольклорно-веселыми. Смерть коллективно инсценировалась, она еще не
была запрятана в индивиду-альном сознании (а позднее и в бессознательном). Даже
и в XVI веке смерть еще питала собой грандиозный мессианско-эгалитарный
празд-ник - Пляску Смерти: короли, епископы, князья, бюргеры, вилла-ны - все
становились равны перед лицом смерти, бросая вызов нера-венству рода, богатства
и власти. То было последнее появление Смерти как наступательного мифа, как
коллективного слова. В даль-нейшем, как известно, идея смерти сделалась
<правой>, индивидуаль-но-трагической идеей2, <реакционной> по отношению к
социально-бунтарским и революционным движениям.
1 Накопительный характер науки тоже обусловлен ее связью со смертью: наука
нагромождает мертвое на мертвое.
2 Впрочем, раньше существовала и другая, индивидуально-пессимистичес-кая идея
смерти - аристократическая и дохристианская мысль стоиков, также связанная с
представлением о личном одиночестве в смерти и возникшая в куль-туре, чьи
коллективные мифы рушились. Тс же акценты возникают вновь у Монтеня и Паскаля -
в гуманистической резиньяции провинциального помещика и без-надежной
христианской вере янсениста из судейского сословия (крупной буржуа-зии,
возведенной в дворянское звание). Но у них уже начинается современная
интериоризация страха смерти.
263
Смерть в пашем понимании по-настоящему появилась на свет в XVI веке. Она
рассталась с косой и часами, со всадниками Апокалип-сиса и с
гротескно-кладбищенскими играми средневековья. Все это еще было связано с
фольклором и праздником, таким способом смерть еще включалась в обмен - конечно,
не с такой <символичес-кой эффективностью>, как у первобытных людей, по хотя бы
как кол-лективный фантазм на фронтоне соборов или в играх, разделяемых с силами
ада. Можно даже сказать, что пока есть ад, есть и удоволь-ствие. Его
исчезновение из воображаемого - просто знак его психо-логической интериоризации,
когда смерть из скелета с косой превра-щается в страх смерти. На почве такого
психологического ада растут теперь новые поколения священников и колдунов, более
изощренные и более <научные>.
С распадом традиционных христианских и феодальных общин под влиянием буржуазного
Разума и нарождающейся системы поли-тической экономии смерть перестает с кем бы
то ни было разделять-ся. С ней происходит то же, что с материальными благами,
которые циркулируют все меньше и меньше, как при прежней системе обмена, между
неразделимо связанными партнерами (участники обмена - это всегда так или иначе
община или клан) и все больше и больше - под знаком всеобщего эквивалента. При
капиталистическом способе обмена каждый одинок перед лицом всеобщего
эквивалента. Точно так же каждый оказывается одинок и перед лицом смерти - и это
не случайное совпадение. Ибо всеобщая эквивалентность - это и есть смерть.
С этого момента основным рациональным двигателем полити-ческой экономии
становится навязчивый страх смерти и стремление отменить ее путем накопления.
Путем накопления ценностей, и преж-де всего времени как ценности, когда смерть