Издание осуществлено в рамках программы «Пушкин» при поддержке Министерства Иностранных Дел Франции и Посольства Франции в России Данное издание выпущено в рамках программы

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   30   31   32   33   34   35   36   37   ...   52


Подобную инсценировку легче всего сравнить с теми формами выражения, что напоминают письмо внутри речи, — с живописью или ваянием означающих, вписывающими в совместное пространство та­кие элементы, которые речевая цепочка должна подавлять. Фрейд противопоставляет их поэзии, которая «может пользоваться звуча­щим словом (Rede)». Но разве не может использовать речь и сновиде­ние? «В сновидении мы видим, но не слышим», было сказано в «На­броске». Но по правде, Фрейд, как позднее Арто, имел в виду не столько отсутствие, сколько подчинение речи на сцене сновидения. В таком случае речевой дискурс вовсе не исчезает, но меняются его фун­кция и достоинство. Он размещается, окружается, загружается (во всех смыслах), составляется. Он вставляется в сновидение наподобие над­писей в комиксах, этого пикто-иероглифического сочетания, где фо­нетический текст уже не властитель повествования, а лишь придаток: «До того как живопись пришла к пониманию действительных для нее законов выражения... на древних картинах изо рта нарисованных пер­сонажей свешивались ленты с запечатленными в письменах (als Schrift) речами, которые художник отчаялся передать в изображении» (р. 317).


Общее письмо сновидения выходит за рамки фонетического пись­ма и возвращает речь на ее место. Как в иероглифике или ребусах, голос сбрасывается со счета. С самого начала главы «Работа сновиде­ния» Фрейд не оставляет нам никаких сомнений на этот счет, хотя он и пользуется еще понятием перевода, на которое чуть позже навлечет наше подозрение. «Мысли и содержание сновидения [скрытое и яв­ное] предстают перед нами, как две инсценировки одного и того же содержания на двух различных языках, или, вернее говоря, содержа­ние сновидения представляется нам переносом (Übertragung) его мыс­лей на другой язык, знаки и синтаксис которого мы должны изучить путем сравнения оригинала и этого перевода. Мысли сновидения по­нятны нам без дальнейших пояснений, как только мы их узнаем. Со­держание же составлено как бы иероглифами (Bilderschrift), отдель­ные знаки которых должны быть переведены на язык мыслей». Bilderschrift: не письменный образ, но образное письмо, образ, кото­рый дается не для простого, сознательного, наличного восприятия самой вещи — если таковая существует, — но для прочтения. «Мы, несомненно, впадем в заблуждение, если захотим читать эти знаки по их изобразительному значению, а не по их значащей соотнесенности (Zeichenbeziehung)... Такой загадочной картиной (Bilderrätsel) являет-


[277]


ся и сновидение, и наши предшественники в области толкования пос­леднего впадали в ошибку, рассматривая этот ребус в виде компози­ции рисовальщика». Итак, образное содержание действительно явля­ется письмом, означающей цепочкой в сценической форме. В этом смысле оно, конечно, итожит дискурс, оно экономит речь. Это хоро­шо показывает вся глава о постановочной изобразительности (Darstellbarkeit). Но обратное экономическое преобразование, тоталь­ное возвращение в дискурс, в принципе невозможно или крайне огра­ничено. Это прежде всего объясняется тем, что слова также — и «пер­вично» — являются вещами. Так, в сновидении они берутся назад, «отлавливаются» первичным процессом. Недостаточно поэтому про­сто сказать, что в сновидении слова сгущаются в «вещи»; и что, на­оборот, несловесные означающие допускают до известной степени истолкование в плоскости словесных представлений. Необходимо признать, что слова, поскольку они притягиваются, завлекаются в сновидение, к фиктивному пределу первичного процесса, выказыва­ют тенденцию к превращению в чистые и простые вещи. Предел не менее фиктивный. Так что и чистые слова, и чистые вещи, как и сама идея первичного процесса, а следовательно и вторичного процесса, — все это «теоретические фикции». Промежутки в «сновидении» и «бодр­ствовании» по существу не различаются в том, что касается природы языка. «Слова часто трактуются сновидением как вещи и таким обра­зом подвергаются такой же обработке, что и вещные представления»*. В формальной регресии сновидения пространственное развертывание инсценировки не застигает слова врасплох. Формальная регрессия вообще не имела бы успеха, если бы слово не было извечно прорезано в своем теле меткой собственной записи или сценической способнос­ти, своей Darstellbarkeit и всеми формами своего разнесения. Его раз­несение только и могло, что вытесниться так называемой живой, или бдительной речью, сознанием, логикой, историей языка и т. д. Опространствливание не застигает врасплох время речи или идеальность


* «Метапсихологическое дополнение к учению о сновидениях» (1916, G.W., ii/iii, р. 419) содержит важное развитие темы формальной регрессии, которая, как говори­лось в «Traumdeutung», приводит к тому, что «примитивные методы выражения и по­становки замещают собой привычные нам». Фрейд прежде всего подчеркивает роль, играемую здесь словесным представлением: «Примечательно, сколь мало работа сно­видения держится за словесные представления; она всегда готова заменять одно слово другим, пока не находит выражение, наиболее подходящее для пластической поста­новки». За этим отрывком следует сравнение, с точки зрения представлений слов и вещей, языка сновидца с языком шизофреника. Оно заслуживает более подробного комментария. Возможно, мы бы смогли в результате констатировать (против Фрей­да?), что строгая детерминация аномалии здесь невозможна. О роли словесного пред­ставления в предсознательном и вторичности в таком случае зрительных элементов см. «Я и Оно», гл. 2.


[278]


смысла, не постигает их, словно несчастный случай. Овременение пред­полагает возможность символики, и всякий символический синтез, даже до того как выпасть во «внешнее» для него пространство, чреват разнесением как различением. Вот почему чистая фоническая цепоч­ка в той мере, в какой она подразумевает различения, и сама не явля­ется чистой непрерывностью или чистой текучестью времени. Разли­чение есть сочлечение пространства и времени. Фоническая цепочка или цепочка фонетического письма всегда наперед растянуты этим минимумом сущностного разнесения, за который могут затем заце­питься работа сновидения и вообще любая формальная регрессия. Здесь идет речь не об отрицании времени, остановке времени в каком-то настоящем или какой-то одновременности, а о другой структуре, другом расслоении времени. Здесь опять-таки сравнение с письмом — на сей раз с фонетическим — проливает свет столь же на сновидение, как и на письмо: «Оно [сновидение] передает логическую связь в форме одновременности; оно поступает при этом почти как художник, соби­рающий на картине, изображающей Афинскую школу или Парнас, всех философов или поэтов, которые никогда, конечно, не находи­лись вместе ни в зале, ни на горной вершине... Сновидение следует точно такому же способу инсценировки. Всякий раз когда оно пока­зывает два элемента друг подле друга, это гарантирует наличие осо­бенно тесной связи между соответствующими им элементами в мыс­лях сновидения. Это все равно как в нашей системе письма: аб означа­ет, что обе буквы должны быть произнесены в один слог, а и б через пробел наводят на мысль, что а — последняя буква одного слова, и б — первая буква другого» (р. 319).


Модель иероглифического письма еще ярче и нагляднее собирает — хотя с этим встречаешься вообще в любом письме — все разнообразие модусов и функций знака в сновидении. Всякий знак — словесный или же нет — может использоваться на разных уровнях, в конфигурациях и функциях, которые не предписаны его «сущностью», по рождаются из игры различения. Подытоживая все эти возможности, Фрейд заключа­ет: «Несмотря на эту многогранность, можно все же сказать, что инсце­нировка работы сновидения, вовсе не имеющая в виду быть доступной для понимания, представляет для переводчика не большие трудности, чем, скажем, древние иероглифы для их читателей» (р. 346—347).


Более двадцати лет отделяет первое издание «Traumdeutung» от «Заметки о волшебном блокноте». Если мы продолжим прослеживать две серии метафор — тех, что касаются непсихической системы психи­ческого, и тех, что затрагивают само психическое, — что мы увидим?


С одной стороны, теоретическая значимость психографической метафоры будет становиться все более взвешенной. Ей в некотором смысле посвящается вопрос метода. Психоанализу открываются гла-


[279]


за на то, что он призван отказаться от сотрудничества с лингвисти­кой, находящейся под властью старого фонологизма и переориенти­роваться на грядущую графематику. Фрейд буквально советует это в одном тексте 1913 года*, и здесь не требуется никаких дополнений, толкований, переосмыслений. Интерес психоанализа к лингвистике предполагает «выход за пределы привычного смысла слова язык». «Под словом язык здесь следует понимать не только выражение мыс­ли в словах, но также язык жестов и вообще любой другой способ выражения психической деятельности, например, письмо». Напомнив об архаичности онирического выражения, допускающего противоре­чие** и отдающего предпочтение зрительности, Фрейд уточняет: «Нам представляется более правильным сравнивать сновидение скорее с системой письма, чем с языком. На самом деле толкование сновиде­ния совершенно аналогично расшифровке какой-нибудь древней пик­тографической письменности, вроде египетских иероглифов. В обоих случаях имеются такие элементы, которые не предназначены для тол­кования (или же прочтения), но задуманы с одной только целью — служить в качестве "детерминативов", то есть устанавливать прибли­зительное значение какого-либо другого элемента. Многозначность различных элементов сновидения находит параллель в этих древних системах письма... Если эта концепция способа представления в сно­видении до сих пор не находила себе последователей, причиной тому, как несложно понять, нужно признать факт, что психоаналитики со­вершенно не знакомы с подходами и знаниями, которые бы использо­вал филолог, приступая к проблеме подобной той, что представляют сновидения» (р. 404—405).


С другой стороны, в тот же год, в статье «Бессознательное», уже проблематика самого аппарата начинает переосмысливаться в пись­менных понятиях — не в плане топологии следов без письма, как в «Наброске», но и не в плоскости функционирования оптических ме­ханизмов, как в «Traumdeutung». Спор между функциональной и то­пической гипотезами касается мест записи (Niederschrift): «Когда пси­хический акт (ограничимся здесь актом типа представления [ Vorstellung:


* «Das Interesse an der Psychoanalyse», G. W., viii, p. 390. Вторая часть этого текста. посвященная «непсихологическим наукам», в самую первую очередь затрагивает на­уку о языке (р. 493), а уже затем философию, биологию, историю, социологию, педаго­гику.


** Как известно, в заметке «Uber den Gegensinn der Urworte» (1910) Фрейд, вслед за Абелем и с использованием изрядного количества примеров из иероглифического пись­ма, стремится доказать, что противоречивый, неопределенный смысл первобытных слов мог получать определенность, различенность, функциональную обусловленность только благодаря жесту и письму (С. W., viii, p. 214). Об этом тексте и гипотезе Абеля см. Э.Бенвеннст, «Проблемы общей лингвистики», гл. vu.


[280]


курсив наш]) преобразуется из системы Бсз. в систему Сз. (или Псз.), должны ли мы предполагать, что с этим преобразованием связана све­жая запись, своего рода вторичная регистрация, интересующего нас представления, которая тем самым размещается в повой психической локальности, причем наряду с нею продолжает существовать и перво­начальная бессознательная запись? Или мы должны, скорее, полагать, что преобразование состоит в перемене состояния представления, име­ющей место на том же материале и в той же локальности?» (G.W., х, р. 272—273). Следующее за этим обсуждение здесь пас напрямую не интересует. Напомним только, что экономическая гипотеза π слож­ное понятие противонагрузки (Gegenbesetzung: «уникальный механизм изначального вытеснения», р. 280), которые Фрейд вводит, отказав­шись дать окончательный ответ на поставленный вопрос, не устраня­ют топического различия двух записей*. И отметим еще, что понятие записи по-прежнему остается простым графическим элементом неко­торого аппарата, который сам по себе не пишущая машин(к)а. Разли­чие между системой и психическим по-прежнему в действии: графика припасена для описания психического содержания или элемента ма­шины. Можно подумать, что машина эта подчинена другому принци­пу организации, другому назначению, нежели письмо. Не зря ведь красной нитью статьи «Бессознательное», ее образцом, мы это уже подчеркивали, служит судьба представления, следующего за первой записью. Если же речь зайдет об описании восприятия, аппарата из­начальной записи или регистрации, то этот «аппарат восприятия» не сможет уже быть чем-либо иным, как машиной письма. «Заметка о волшебном блокноте» двенадцатью годами позже опишет аппарат восприятия и исток памяти. Две серии метафор, так долго бывшие разомкнутыми и разобщенными, соединятся.


Фрейдовский кусок воска и три аналогии письма

В этом тексте на шести страницах поэтапно показывается анало­гия между особым аппаратом письма и аппаратом восприятия. На каждом из трех этапов описание обретает все большую строгость, углубленность и дифференцированность.


Как это и всегда делалось, начиная во всяком случае с Платона, Фрейд в первую очередь видит в письме служащее памяти техничес­кое средство, чисто внешнюю, вспомогательную технику психической памяти, но не саму память: скорее ΰπόμνησις, чем μνήμη, как сказано в «Федре». Но у него, что у Платона было невозможно, психика собра-


* Р. 288. Это уже цитировавшееся выше место, где различаются мнезический след и «память».


[281]


на в аппарат, и текст легче представить в качестве извлеченной и «ма­териализованной» части этого аппарата. Вот первая аналогия: «Если я не доверяю своей памяти — как известно, особенно этим отличаются невротики, но и нормальные люди имеют все основания испытывать такое же недоверие, — то могу дополнить и подстраховать (ergänzen und versichern) ее работу, сделав письменную заметку (schriftliche Anzeichnung). В таком случае поверхность, принимающая этот след, записная книжка или листок бумаги, становится, если так можно вы­разиться, материализованной частицей (ein materialisiertes Stück) мнезического аппарата (des Erinnerungsapparates), который я в остальном ношу в себе невидимым. Мне только и нужно, что припомнить место, где сохраняется эта "память", и тогда я в какое угодно время смогу "воспроизвести" ее с уверенностью, что она осталась неизменной и избегла таким образом всевозможных искажений, каковые могла бы претерпеть в моей настоящей памяти» (G.W., xiv, p. 3).


Темой Фрейда является здесь не отсутствие памяти или изначаль­ная и вполне нормальная конечность мнезической способности; и уж тем более не структура овременения, основывающая эту конечность, или существенные взаимосвязи этой структуры с возможностью цен­зуры и вытеснения; здесь также не обсуждается ни возможность и необходимость Ergänzung'a, этого гипомнезического восполнения, ко­торое психическое должно проецировать «в мир»; ни то, какие требо­вания предъявляются к природе психического, чтобы эта восполнительность была возможна. Сначала речь идет только о рассмотрении условий, предоставляемых этой операции восполнения обычными писчими поверхностями. Каковые не отвечают выдвигавшемуся со времен «Наброска» двойному требованию: бесконечная сохранность плюс беспредельная емкость. Листок бумаги сохраняет бесконечно, но быстро насыщается. Грифельная доска, которой всегда можно, сте­рев отпечатки, вернуть девственную чистоту, не сохраняет тем самым следов. Все классические писчие поверхности предоставляют только одно из двух преимуществ, которое всегда сопряжено с дополнитель­ным неудобством. Такова res extensa, такова умозрительная поверх­ность классических письменных аппаратов. В процессах, которыми они замещают нашу память, «беспредельная способность восприятия и удержание продолжительных следов, как видно, взаимоисключаются». Их протяженность принадлежит к классической геометрии и пред­стает здесь умозрению как чистая внешность без внутреннего отно­шения к самой себе. Должно быть найдено другое пространство пись­ма, которого письмо всегда для себя и требовало.


Вспомогательные аппараты (Hilfsapparate), которые, по замеча­нию Фрейда, всегда строились по модели восполняемого органа (на­пример, очки, фотокамера, слуховые трубки) представляются поэто-


[282]


му особенно несовершенным средством, когда речь заходит о нашей памяти. Это замечание, возможно, выставляет в еще более подозри­тельном свете прежнюю апелляцию к оптическим аппаратам. Фрейд тем не менее напоминает, что высказываемое здесь противоречивое требование было признано им еще в 1900 году. Он мог бы назвать и 1895-й. «Еще в "Traumdeutung" (1900) я высказал предположение, что эта необычайная способность должна быть распределена между дву­мя различными системами (или органами психического аппарата). По этой гипотезе, мы обладаем системой В.-Сз., которая принимает вос­приятия, но не удерживает никаких продолжительных следов их, так что на каждое новое восприятие может реагировать подобно неиспи­санному, девственно чистому листку; продолжительные следы воспри­нятых возбуждений имеют место в расположенных за нею "мнезических системах". Позднее ("По ту сторону принципа удовольствия", 1920) я дополнительно заметил, что необъяснимый феномен сознания воз­никает в системе восприятия вместо продолжительных следов»*.


Двойная система, заключенная в одном дифференцированном ап­парате, всегда готовая невинность и бесконечная удержанность сле­дов — вот что удалось, наконец, примирить этому «маленькому при­способлению», которое «выбросили не так давно на рынок под име­нем волшебного блокнота» и которое «обещает оказаться эффективнее листа бумаги или грифельной доски». Вид у пего скромный, «но если присмотреться поближе, то в устройстве его обнаружится удивитель­ное сходство с предложенной мной структурой нашего аппарата вос­приятия». Он предоставляет оба преимущества: «всегда доступную приемную поверхность и продолжительные следы воспринятых запи­сей». Вот его описание: «Волшебный блокнот — плитка из темно-ко­ричневой смолы либо воска, обшитая бумагой; поверх выложен тон­кий прозрачный лист, прикрепленный к плитке верхним краем, тогда как нижний оставлен болтаться. Прозрачный лист и есть самая инте­ресная часть этого маленького приспособления. Он сам состоит из двух слоев, которые можно отделить друг от друга, кроме закрепленных краев. Верхний слой — прозрачная целлулоидная пластинка, нижний сделан из тонкой, просвечивающей вощеной бумаги. Когда аппарат не используется, нижняя поверхность вощеной бумаги слегка прили­пает к верхней поверхности восковой таблички. Чтобы применить аппарат, следует писать по целлулоидному верху листа, накрываю­щего восковую плитку. Для этого не нужны ни карандаш, ни мел, по­скольку письмо здесь не зависит от приложения постороннего мате­риала к приемной поверхности. Тут мы имеем возврат к древнему спо­собу письма по глиняным или восковым табличкам: заостренным


* Р. 4—5. См. гл. iv «По ту сторону принципа удовольствия».


[283]


стилем царапают поверхность, остающиеся углубления и составляют "документ". В волшебном блокноте эти царапины наносятся не на­прямую, а через посредующую поверхность чехольного листа. В точ­ках, которых касаются стилем, он надавливает сквозь нижнюю по­верхность вощеной бумаги на восковую плитку, и остающиеся бороз­ды проявляются затем в виде темных письмен на обычно гладкой, серовато-белой целлулоидной поверхности. Если захочется уничто­жить запись, достаточно легким движением приподнять над воско­вой табличкой двойной чехольный лист, ухватив его незакрепленный нижний край*. Тесный контакт между вощеной бумагой и восковой плиткой в исцарапанных местах, от которого зависит видимость за­писей, таким образом прерывается и уже не восстанавливается, когда обе поверхности опять приходят в соприкосновение. Волшебный блок­нот снова девственно чист и готов принять новые записи» (р. 5—6).


Заметим, что глубина волшебного блокнота — это разом бездон­ная глубина, бесконечная отсылка, и совершенно поверхностная на­ружность: наслоение поверхностей, чья соотнесенность с собой, нут­ро, есть лишь импликация какой-то другой, столь же выставленной наружу поверхности. Он объединяет две составляющие нас эмпири­ческие достоверности: достоверность бесконечной глубины в импли­кации смысла, в беспредельном обволакивании актуальности, и од­новременно достоверность пленочной сущности бытия, абсолютного отсутствия всякой подоплеки.


Пренебрегая «легкими несовершенствами» приспособления, инте­ресуясь лишь аналогией, Фрейд настойчиво отмечает по сути защит­ный характер целлулоидного листа. Без него тонкая вощеная бумага была бы исцарапана или порвана. Нет письма, которое не ставило бы защиты, в защиту против самого себя, против письма, от которого исходит угроза и самому «субъекту», как только он дает себя напи­сать: выставляется. «Целлулоидный лист, таким образом, служит для вощеной бумаги защитной оболочкой». Он укрывает ее от «угрожаю­щих воздействий извне». «Должен здесь напомнить, что в "По ту сто­рону принципа удовольствия"** я показал, что наш психический ап­парат состоит из двух слоев, защитного внешнего щита, в чью задачу входит ослаблять поступающие извне возбуждения, и расположенной позади него поверхности восприятия раздражений, а именно системы В.-Сз.»(р. 6).


Но все это касается пока только восприимчивости или восприя-


* Standard Edition отмечает здесь легкое несоответствие во фрейдовском описании. «На принципе это не отражается». Мы склоняемся к мысли, что и в других местах Фрейд подправляет свое техническое описание в угоду аналогии. ** В той же четвертой главе «По ту сторону».


[284]


тия, самого поверхностного открытия поверхности росчерку царапи­ны. В плоскости этого extensio нет еще никакого письма. Необходимо учесть письмо как след, переживающий настоящее этой царапины, эту точечность, эту στιγμή. «Такая аналогия, — продолжает Фрейд, — не имела бы особой ценности, если бы нельзя было развить ее дальше». И вот вторая аналогия. «Если приподнять над восковой плиткой весь чехольный лист — целлулоид и вощеную бумагу, — записи стираются и потом, как я уже отметил, не восстанавливаются. Поверхность вол­шебного блокнота снова девственно чиста и готова принять новую порцию. Но легко убедиться, что продолжительный след написанно­го сохраняется на самой восковой табличке и поддается прочтению при подходящем освещении». Этой двойной системой удовлетворя­ются противоречивые требования, и «именно таким способом, соглас­но только что упомянутой мной гипотезе, наш психический аппарат осуществляет свою функцию восприятия. Воспринимающий раздра­жения слой — система В.-Сз. — не образует никаких продолжитель­ных следов; закладка воспоминания происходит в других, восполня­ющих В.-Сз. системах». Письмо восполняет восприятие еще прежде, чем то само себя обнаружит. «Память» или письмо — открытие само­го этого обнаружения. «Воспринятое» поддается прочтению только в прошлом, под восприятием и после него.