Конкурс Александра вощинина. Силуэты далёкого прошлого

Вид материалаКонкурс
Глава 5. Зима – весна 1942 года. Тяжёлая и весёлая жизнь в Саратове
Глава 6. Весна – лето 1942 года. Прифронтовой Саратов
Подобный материал:
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   15
Глава 4.
Зима 1941–1942 годов.
Надя


В январе 1942 года начались занятия в ледяных аудиториях с периодическими отключениями воды и света.

Перечень изучаемых на третьем курсе предметов постоянно дополнялся новыми дисциплинами: дегазация ОВ36, устройство газоубежищ, синтез ОВ, анализ ОВ. Мы изучали «тракторное дело» с 7 часов утра до начала лекций. Нас стали готовить к работе на тракторе для отправки весной на сельхозработы в качестве «квалифицированных специалистов».

Чтобы не опоздать на «тракторное дело», нужно встать в 5 часов утра, выйти из дома не позже 6 часов, бежать, утопая в снегу, в кромешной тьме, к трамвайной остановке «на кольце» и напрасно искать нужный трамвай среди длинной цепи пустых вагонов без номеров. Во время войны в Саратове составы трамваев стали ходить «задом наперёд», то есть моторный вагон толкал перед собой два-три прицепных вагона, и по какому маршруту пойдёт состав, не ведали даже кондуктора. Такой способ передвижения составов, говорили, экономит расход электроэнергии: толкать легче, чем везти. Весной этот метод стали использовать на Волге: появились спаренные баржи, их сзади толкал буксир.

Вскочив в отправляющийся от конечной остановки состав, только в пути пассажиры узнавали, куда пойдёт трамвай, и за двадцатикопеечный билет отдавали бумажный рубль. Сдачу никто не требовал, все знали об исчезновении металлических денег из оборота, так как многие люди по старинке считали, что в «беленьких монетках» содержится серебро и они не обесценятся. Серебра в новых советских деньгах не было. Их изготавливали из сплава меди и никеля.

Успев до звонка занять места в аудитории имени Ленина, мы начинали греть своим дыханием воздух в помещении, растапливать замёрзшие чернила в «вечных» ручках и восстанавливать кровообращение в застывших на холоде пальцах.

Преподаватель без остановки «гнал» материал, перечислял названия деталей, узлов, что-то показывал на таблицах и схемах. Но в полутёмной аудитории мы ничего не могли рассмотреть, не успевали записывать, а преподаватель торопился изложить теоретический, программный материал за очень ограниченное число часов, предшествующих практике.

Ни один экзамен никогда так не пугал нас, как экзамен по «тракторному делу», срок которого был не за горами.

И вдруг радость: девушек освобождают от экзамена. Получать специальность трактористов будут юноши. А юноши у нас – белобилетники, да и тех единицы. Остальные – на фронте. По всем ВУЗам Саратова можно было набрать бригаду трактористов. Шёпотом, со смехом рассказывали, что районные руководители наотрез отказались сажать городских девчат на машины. Трактора в хозяйствах остались старые, их мало, опрокидывать их в канавы, давить ими на улицах кур и собак ни к чему. Деревенские справятся сами, а вот от неквалифицированной помощи горожан не отказываются.

* * *

Из фундаментальных наук на третьем курсе мы изучали физическую и коллоидную химию.

Профессор Шлезингер читал лекции как-то бессистемно, отвлекаясь на ненужные, только путающие сравнения сложных научных законов с надуманными фактами повседневности. Так, желая облегчить нам понимание одного из положений теории вероятности, он начал подсчитывать вероятность перелома ног в гололёд на одном месте в одно и то же время. Чушь какая-то! А ведь мы изучали по математике теорию вероятности, правда, поверхностно.

* * *

О вражде Челинцева и Шлезингера слагались анекдоты. На моих глазах произошла комическая сцена.

Мы сидели в коридоре кафедры физической химии, грелись в лучах холодного зимнего солнца, слушали объяснения Шлезингера. Вдруг дверь открылась, вошёл Челинцев с лестницей-стремянкой в руках, подошёл к стене, на которой висели большие стенные часы, залез на лестницу, снял часы и пошёл к выходу. Он не замечал студентов, профессора. На все словесные «интеллигентные» протесты Шлезингера Челинцев ответил одним словом: «Вор!» и ушёл с «добычей» на свою кафедру. Часы, предмет споров, остались у «победителя».

Комизм этой сцены усиливался от внешнего несоответствия «противников». Громадный Челинцев и низенький, кругленький Шлезингер – персонажи, умело подобранные режиссёром для весёлого, лёгкого водевиля.

Физхимию в изложении Шлезингера я понимала с трудом, но это не мешало мне умело, сознательно работать в лаборатории и заслужить отличную оценку по практике, которой руководил Юрий Усов, сын будущего ректора СГУ.

* * *

Не удовлетворяло меня монотонное, скучное изложение основ коллоидной химии доцентом Шишкиным. Знание коллоидной химии чрезвычайно важно для будущего органика, а тут Шишкин, убивающий всякий интерес заурядной внешностью, занудными, но дельными лекциями.

С его лекций студенты сбегали почти поголовно, оставались единицы жертвующих собой ради знаний. Я не пропускала лекций, записывала их, добросовестно и с интересом работала в лаборатории. Но все мои старания не смягчили сердце женоненавистника Шишкина, и он не упустил возможности рассчитаться со мной на экзамене.

* * *

В январе 1942 года на первом с начала войны комсомольском собрании группы «Б» меня выбрали комсоргом группы. Рая Мещерякова, побывав со мной на окопах, изменила мнение о малоактивной, избалованной девочке и предложила мою кандидатуру:

– Непонятно, почему энергичная комсомолка до сих пор не участвует в общественной работе?

И меня единогласно утвердили комсоргом группы «Б», не обращая внимания на самоотвод, утвердили по принципу «лишь бы не меня!»

Первое полезное задание комитета комсомола новый комсорг выполнил в рекордно короткий срок.

Необходимо было собрать со всех комсомольцев соцобязательства к назначенному сроку. Это мероприятие всегда проходило «со скрипом», комсомольцы «тянули резину», отлынивали, сроки не выдерживались. Комсорги получали взыскания. Я решила избавить себя от этой волынки: дождавшись конца последней лекции, встала в проходе аудитории имени Ленина и заявила, что домой никто не уйдёт, пока не сдаст своё обязательство, написанное в обычной форме, но с дополнительным пунктом: вызовом «по желанию» на соцсоревнование товарища, завизированным его подписью.

У меня всегда была уверенность, что мои распоряжения будут выполнены в любых случаях, тем более что отвертеться от соцобязательства никому не удавалось. Эта уверенность влияла на людей, и они не протестовали, подчинялись мне.

Один из «бузотёров» попытался увильнуть, сославшись на отсутствие бумаги, но я подавила «бунт» в самом начале, показав заранее принесённую чистую тетрадь и ручку.

В комитете комсомола все поразились небывалой скорости сбора обязательств и спросили о методах моей работы с комсомольцами. Я просто ответила:

– Я – сказала, они – сделали.

Мой метод явно не понравился комсомольским вожакам.

* * *

В середине зимы мысли о Наде, о других знакомых и родственниках, находящихся в блокадном городе, буквально сверлили мой мозг. Во мраке полной безнадёжности вдруг мелькнул тоненький лучик надежды – «дорога жизни» через Ладогу. По радио, в газетах появились сообщения о движении автомашин по коварному льду озера, о военных и продовольственных грузах, доставленных в умирающий город, и о вывезенных на «большую землю» жителях Ленинграда. Наконец, в университете стало известно, что эвакуированные из Ленинграда сотрудники ЛГУ – профессорско-преподавательский состав, студенты – со дня на день ожидаются в Саратове.

К их прибытию стали готовить общежитие на Вольской, столовую со специальным питанием для дистрофиков, были привлечены врачи, многие студенты.

Я начала пропускать лекции, узнавать новости в ответственных комиссиях, собирать слухи о ленинградцах, но никто ничего конкретного не знал. Мне назвали только день и час, когда эшелон прибудет на Саратовский вокзал.

Я появилась у входа в вокзал заблаговременно, протиснулась сквозь толпу к дверям, но там стояли военные из комендатуры и пропускали внутрь только по спецпропускам.

Я, сориентировавшись, подошла к группе студентов с носилками, взялась за край носилок и проникла в зал, а потом вышла на перрон. И как раз вовремя: поезд ждали с минуты на минуту, но никто из встречающих не знал, сколько приедет ленинградцев, так как особенно ослабленных снимали в пути и помещали в местные больницы.

Паровоз медленно протащил вагоны мимо перрона – состав был очень длинный. Начальник поезда проинформировал встречающую комиссию о количестве людей, их состоянии, и началась выгрузка.

Надя не значилась в списках, её не было среди беспомощных больных, которых выносили на носилках, её не было среди историков, способных передвигаться самостоятельно. Мне отвечали:

– Как будто видели её в Кабоне, потом – нет.

Вдруг ко мне подошла девушка, вид которой вполне отвечал представлению о жителях блокадного Ленинграда: дистрофик с поседевшей прядью тёмных волос, выбившейся из-под платка, потерявший от цинги последние зубы. Она сказала, что хорошо знает Надю. Надя жива, ехала с другими историками в последнем вагоне. В Вологде их по ошибке подцепили к военному госпиталю и увезли в сторону Урала. Вагон разыскали, и они дня через два будут в Саратове.

Действительно, я скоро встретила Надю.

Глава 5.
Зима – весна 1942 года.
Тяжёлая и весёлая жизнь в Саратове


Надя поселилась у нас. Мама прониклась жалостью к «фефёле», притихла.

Надя, как все дистрофики, лежала, вставала только для того, чтобы пойти в столовую (на углу улицы им. Горького и проспекта Кирова), куда я почти всегда её провожала. Все улицы Саратова были покрыты скользким настом, снег с проезжих дорог, тротуаров сгребали к бордюрам. Его не убирали всю зиму, и высота сугробов местами достигала двух метров. Даже здоровые люди с трудом преодолевали завалы и ледяные поля, а больные не могли обойтись без посторонней помощи.

Подремав после обеда, Надя чуть слышно рассказывала о блокадной жизни, о случаях каннибализма, о бесполезных попытках побороть дистрофию трудом. Без эмоций она вспоминала о том, как трое суток пролежала рядом с мёртвой хозяйкой, желудок которой не переварил купленную на базаре лепёшку с опилками, и т.д.

Надя, борясь со вшами, ещё осенью выстригла клочьями волосы на голове. Поэтому без грязного детского капора она нигде не появлялась. Лохмотья, едва прикрывавшие тело, и стоптанную обувь Надя быстро заменила одеждой, которую выдавали ленинградцам по ордерам (американская помощь), и обрела нормальный вид.

По мере того, как Надя поправлялась, терпение мамы с такой же скоростью исчезало. Чуть ли не круглые сутки слышались возмущённые высказывания мамы в мой адрес: веду себя подло, не готовлюсь к экзаменам, трачу время неизвестно на кого и на что, превратила дом в ночлежку и т.д. Надя сначала молчала, а потом сказала мне:

– Не ссорься с мамой. Она не хочет, чтобы я жила у вас. Я уйду в общежитие.

И ушла!

На мою маму она никогда не обижалась, хотя всегда знала о презрительном отношении к себе, «уродине и фефёле».


* * *

Начались занятия в ЛГУ, и возобновились встречи Нади с «возлюбленным» профессором Мавродиным. Несмотря на дефицит свободного времени, мы постоянно встречались, ходили в театр, на лекции ленинградских профессоров для населения, которые проводились в зале горпарткабинета на Первомайской. Билеты стоили поразительно дёшево.

Мне посчастливилось слушать циклы лекций по истории и литературе. Лекции серьёзные, интересные, полезные. Их читали братья Гуковские37, Мавродин, Евгеньев-Максимов38. Надя, ленинградка-историк, достала билеты на цикл лекций по истории дипломатии академика Тарле, которые предназначались для избранной публики. В переполненном зрительном зале оперного театра яблоку негде было упасть. Впечатление от его лекций осталось у меня на всю жизнь. Все запретные темы, теории академик излагал открытым текстом, с комментариями, часто опровергая установленные понятия.

* * *

В первый день прибытия эвакуированных из Ленинграда я послала письмо в Хвалынск. Окончательно потерявшая разум, Любовь Михайловна ничего не хотела слышать о дочери. Подробно о состоянии Любови Михайловны я не рассказала Наде, но предупредила о крайней нервозности, отчаянии, охвативших её, подготовила Надю к встрече с матерью.

В Хвалынск Надя собиралась поехать в мае и обязательно со мной. Мы так и договорились. До мая было ещё далеко, а вот до зимней сессии (перенесённой на март) – близко.

Все зачёты и экзамены, кроме коллоидной химии, я досрочно сдала на «отлично».

На экзамене по коллоидной химии Шишкин «рассчитался» со мной. Причин для нелюбви ко мне у него не было. Он невзлюбил меня, видимо, просто потому, что «живёт на свете такая девочка».

За прекрасный ответ на экзамене он поставил мне «посредственно». Я просто не поверила своим глазам, как во сне вышла из кабинета и с зачёткой в руках почти наткнулась на Додонова. Яков Яковлевич сразу почуял недоброе, взял зачётку и удивлённо спросил:

– Вы действительно так плохо отвечали Шишкину?

– Нет, я коллоидную химию знаю не хуже других химий, отвечала очень хорошо. Почему получила «посредственно», не понимаю. Хотя бы «хорошо», но «посредственно»!

– Ждите меня в коридоре.

После этого Додонов с моей зачёткой вошёл в кабинет Шишкина, плотно притворив дверь. Я слышала громкие голоса, но разобрать слова мне не удавалось. Вскоре красный, злой Додонов вышел в коридор и велел мне договориться с преподавателем о пересдаче экзамена. В течение двух-трёх дней, которые у меня оставались до пересдачи коллоидной химии, я непрерывно зубрила программный и сверхпрог-раммный материал: так я ещё никогда не занималась. Сдавала экзамен вместе с группой «Б». Отвечала лучше некуда и получила «хорошо».

Меня не слишком обрадовала эта оценка, обида на Шишкина не исчезала. Успокаивало только то, что «посредственно» не портит мою зачётку и я не лишилась стипендии. Маму не смягчил благополучный исход экзамена у Шишкина, она твердила, что всё произошло из-за моей «возни с фефёлой», что я чего-то недоучила и т.д.

* * *

По рекомендации Нади мама пустила в отобранную вторую комнату двух студентов-историков и мать одного из них – Бориса. Райисполком не препятствовал расселению ленинградцев в частные дома по выбору. Почти два года они жили в нашей квартире, сдружились, нашли что-то общее. Скорее всего, мать Бориса была очень политичная, предусмотрительная женщина и не лезла на рожон. Не случайно Надя с каким-то мистическим ужасом, шёпотом сообщила мне, что мать Бори привезла из Ленинграда в Саратов целый мешок сухарей.

Коля Петровский – очень одарённый юноша, Борис и его мать ко мне не проявляли никакого интереса, как и я к ним. Маму это очень удивляло.

На кухню вселили старика-еврея с Украины. Он находился на грани полной прострации. Все его родные погибли от рук немецких оккупантов. Он чудом избежал их участи и с помощью русских военных добрался до Саратова. Однако талант снабженца-предпринимателя у него сохранился, он быстро справился с нищетой и одним из первых уехал обратно.

* * *

Кроме писем, мама стала «бомбить» папу телеграммами, в которых ради экономии текст состоял из двух слов: «Вышли двести». Папа изворачивался, занимал деньги у сослуживцев, выписывал аванс и обделял себя во всём.

Вскоре мама начала продавать на толкучке вещи, посуду, книги. Выручка от продажи старых вещей не помогала, и мама начала сдавать кровь. Донором она была все годы войны.

* * *

Зимой у меня появился обожатель – эвакуированный из Белоруссии Шацкин.

Этот молодой человек садился в аудитории ярусом выше, почти над моей головой, и на каждой лекции объяснялся мне в любви, уговаривал выйти за него замуж:

– У тебя появится всё, что захочешь. Сразу, как только дашь согласие, твою шею украсит толстая золотая цепь в три оборота – цепь моей бабушки.

Заткнуть рот ему было невозможно. Я просила девочек, которые два года сидели на втором ряду, не пускать Шацкина на свои места. С присущим Шацкину нахальством он выбрасывал их вещи куда-нибудь подальше и снова принимался «соблазнять» меня.

В Красном уголке общежития на Цыганской он предупредил ребят:

– Аля – моя девушка, не пытайтесь ухаживать за ней.

– Мы за ней не ухаживали, теперь будем! – хохотали ребята.

– Ничего вы не понимаете. Этой девушке цены нет.

О подобных «беседах» мне рассказали однокурсницы, живущие в общежитии. В ответ я послала Шацкина к чёрту так энергично, что чёрт внял моей просьбе, и Шацкин надолго исчез с моего горизонта.

Я встретилась с ним на улице. Он шествовал мне навстречу под руку с тоненькой, бледненькой девушкой. Оба они были разодеты по последней моде, очень дорого. Я шла под руку с мужем, но наша одежда не отличалась модным покроем и новизной. Шацкин окинул меня и моего спутника торжествующим презрительным взглядом, который говорил: «Эх ты, прогадала!»

Представив себя рядом с этим раздобревшим, разодетым боровом, я фыркнула и ничего не ответила мужу на его вопрос: «Почему ты смеёшься?»

Глава 6.
Весна – лето 1942 года.
Прифронтовой Саратов


С открытием навигации Надя и я поехали в Хвалынск на местном пароходе «Баранов». Это путешествие, продолжавшееся больше суток, было поистине «эпохальным».

Спустившись в трюм, где помещался четвёртый класс, мы оказались в душном, вонючем помещении. Чудом нам удалось занять узкую короткую скамейку в самом тёмном углу трюма. Мы радовались возможности сидеть не на заплёванном полу, не попадаться под ноги пассажирам, ночью по очереди дремать на скамейке и, главное, спокойно съесть драгоценную селёдку «по прозванию залом». Этой «спутницей» мы очень дорожили: ведь она была единственной пищей на сутки пути.

Устроившись на «плацкартном месте», мы с ужасом обнаружили отсутствие ножа в нашем скромном багаже. Никто из соседей не одолжил нож для препарирования селёдки, и мы, недолго думая, разодрали рыбину руками. От этого селёдка не стала хуже на вкус, мы ели её без хлеба, с жадностью, не испытывая тошноты.

В туалете без мыла кое-как сполоснули руки, терпеливо собирая в ладонь капли, вытекающие из крана со скоростью одна капля в минуту. Вдыхая запах селёдки, исходящий от наших рук, мы шутили, смеялись, даже развеселили наших угрюмых соседей, и они одолжили нам кружку для кипятка, бесперебойно циркулирующего в громадных баках на площадке около трапа.

По прибытии в Хвалынск Надя, не задерживаясь в городе, пешком ушла в Сосновую Мазу, к родителям. Мы не предполагали, что она задержится там на год, станет преподавать историю в школе. Зимой 1942–1943 годов Елатонцевы похоронили Любовь Михайловну. Надя весной вернулась в Саратов.

* * *

В Хвалынске я пробыла сутки и, возвратившись в Саратов, узнала от соседки Поляковой, что ко мне приходил какой-то военный. Себя он не назвал, сказал, что в Саратове проездом и зайти больше не сможет, впрочем, по его словам, «всё это неважно». После этого он ушёл.

Как ни старалась Полякова описать внешний вид незнакомца, я не могла представить, кто же приходил ко мне.

Возможно, это действительно неважно и нет никакой загадки, но нужно учесть, что время было особое, военное, когда все привычные связи между людьми нарушались и важные сведения передавались случайными людьми, людьми, по воле случая попадавшими в места проживания родных, знакомых их товарища, не знающих ничего о судьбе дорогого им человека.

Кто приходил ко мне весной 1942 года, я до сих пор не знаю.

* * *

В начале весны меня разыскивал в университете узбек, несчастный, изуродованный юноша, с которым я познакомилась в госпитале. Я и Нина Желдакова39 отрабатывали в челюстном госпитале практику по военной санитарии, предусмотренную программой военной кафедры университета.

В коридоре к нам подошёл молодой человек, узбек, уже выздоравливающий, и заговорил, неясно выговаривая слова чужого ему языка. Переломанные кости челюстей и только что вставленные зубы не способствовали пониманию его речи, но мы догадались о тоске, мучающей его, о страхе за мать, не знающей ничего о его увечье. Нина и я постарались успокоить его: он остался жив, он молод, инвалидность не помешает ему жить, учиться, работать, а для матери всегда будет любимым сыном. Узбек был благодарен за чуткое отношение к нему и, уезжая на Родину, пришёл проститься с нами в университет. Это было легко сделать: госпиталь, университет и вокзал находились в одном районе. Домашнего адреса, ни моего, ни Нины, он не знал. Мы больше никогда не встретились.

* * *

В госпитале нас прикрепили к операционной, где работы для неподготовленных почти не было: мы скатывали бинты после обработки их в автоклаве (экономия перевязочного материала), подавали медсёстрам при перевязках нужные им предметы, иногда перевязывали лёгкие заживающие раны.

Во всех госпиталях, независимо от их профиля, принимали в ту зиму обмороженных. В наше дежурство поступила новая партия раненых с сильными обморожениями. Многих раненых сразу же клали на операционные столы. Главный врач, приступая к операции, подозвал нас и спросил: «Крови не боитесь?» После ответа «Наверное, нет» врач приступил к работе. На столе лежал комок изуродованного человеческого тела, от которого шёл сильный гнилостный запах. У человека не было нижней челюсти, из кровавой ямы торчал язык, вместо ног виднелись куски сине-фиолетового мяса, легко удаляемые пинцетом. От этой «картины» ни мне, ни Нине не сделалось дурно, и врач похвалил нас за выдержку.

Я увидела то, что могло бы ожидать меня, останься я подыхать на окопах в Нечаевке. Точно так пострадал и мой папа по пути на фронт против Врангеля. Но мы выжили, судьба была благосклонна к нам.

* * *

Никакие личные переживания, события на фронтах и в городе не препятствовали началу весенней сессии. Все зачёты и экзамены я сдала в назначенные сроки и успешно: по трём экзаменам я получила «отлично», а по педагогике и методике преподавания химии – «хорошо».

Педагогику нам читал известный в Саратове лектор, педагог и методист профессор Каменоградский. Его блестящие, остроумные и серьёзные лекции имели успех у студентов. Я тоже увлекалась ими, но становиться педагогом по-прежнему не желала.

На экзамене я отвечала Каменоградскому очень хорошо, но он, внимательно изучив меня, видимо, решил, что из изнеженной, интеллигентной девушки никогда не получится настоящего советского педагога и у детей она не завоюет авторитет. Поэтому он поставил мне «хорошо». Я на Каменоградского – идейного коммуниста – не обиделась, я поняла причину, заставившую его снизить оценку за ответ. Каменоградский дал мне повод весело шутить, что сама судьба предостерегла меня от педагогического поприща, на котором ждут всевозможные беды.

* * *

Этой весной фронт приблизился к Саратову. С запада, видимо от Воронежа, в точно рассчитанное с немецкой пунктуальностью время над притихшим городом раздавались вой сирен, треск зениток, мелькали в небе лучи прожекторов, с окраин города слышались разрывы бомб.

Во дворах рыли щели. Для того чтобы оконные стёкла не выбивало взрывной волной, их заклеивали бумажными полосками, положенными крест-накрест. Бомбоубежища стали многолюдными. Ввели комендантский час, улицы патрулировались военными. По специальным пропускам разрешили въезд и выезд из города. Улицы еле-еле освещались сине-фиолетовыми лампами и были пусты. Нигде не светил «живой огонёк»: затемнение.

Во время воздушных тревог жильцы нашего дома выходили во двор и наблюдали за ночным военным небом. Страха никто не испытывал, в щели спускаться никто не хотел. Центр города не бомбили, его засыпало осколками от зенитных снарядов. Ещё тёплые, осколки были «на излёте» и не могли пробить крышу. Утром весь двор был усеян зазубренными кусками металла, некоторые были очень крупными.

В одну из первых военных ночей мы обнаружили, что с чердака соседнего дома в сторону Волги подаются световые сигналы. Николай, зять Поляковой, выбежал на улицу и сообщил об этом военному патрулю. Сигналы сразу же прекратились.

Видели мы, как захватывали лучами прожекторов немецкие самолёты и уводили их в сторону от центра города, а потом сбивали.

Много слухов ходило тогда по городу, многие из них были страшной правдой. Например, при бомбёжке шарикоподшипникового завода погибло много людей и заводу был нанесён значительный материальный ущерб. Были потоплены баржи с людьми около посёлка Князевка. На баржах собирались эвакуировать женщин и детей из опасной зоны, но не успели сделать этого засветло, а маскировка барж не помогла. Бомбили завод комбайнов, посёлок Юриш и другие посёлки на юго-западе от города.

Особенно «удачные» налёты объясняли диверсией, радовались, что железнодорожный мост через Волгу на Увеке оставался невредимым и по нему нескончаемой вереницей шли военные составы. Уцелела и наша соседка «СарГРЭС».

«Продежурив» несколько ночей на крыльце дома, я решила, что должна спать, сохранять голову свежей, способной что-то воспринимать на занятиях. «Чему быть – того не миновать» – и я стала спать ночью, не раздеваясь. Стук осколков по крыше дома не тревожил меня. Мама и другие женщины продолжали пережидать налёт во дворе и отсыпаться днём.

* * *

Летом 1942 года после окончания сессии нас не особенно «дёргали», изредка посылали в подсобное хозяйство на один день. Добраться туда можно было на трамвае, поработать на огороде, а вечером вернуться обратно в город и попасть домой ещё до комендантского часа.

Приходилось дежурить раз в неделю у телефона в ректорате, т.е. участвовать в охране университета (МПВО40). Нина Желдакова и я оказались под началом незнакомого студента-старшекурсника, который был переполнен важностью и явно презирал подчинённых ему девчонок. Он никогда не здоровался с нами, не разговаривал и, усевшись у телефона, начинал звонить какой-то девушке, имени которой он не знал. Возможность завести «телефонный роман» восхищала его. Он без конца повторял наивные фразы о «родственных душах, нашедших друг друга в волнах эфира» и прочую чепуху. Девушка, видимо, дежурила у аппарата одна, и ей было скучно, а может быть, она оказалась «родственной душой» нашему «начальнику»?

Я как-то сказала ему о возможных неприятностях из-за постоянно занятого телефона, но он так злобно зыркнул на меня, что мы больше не связывались с ним: отвечать придётся ему, «шишке на ровном месте», «начальнику»!

В наши дежурства не случилось ни одной аварийной ситуации, ни разу не зазвонил телефон. Я и Нина всеми ночами дремали на мягком диване в приёмной ректора. Утром приходили сотрудники, и мы ехали домой отсыпаться.

Нюся по-прежнему не привлекалась к общественным работам, жила в Саратове у своей тёти. Дома мы не встречались, хотя по-прежнему ходили в театры.

Тася поступила в автодорожный институт, показала себя активной комсомолкой, вскоре заняла высокий пост, работала за всех, успевала отлично учиться. Наконец, стала «сталинским стипендиатом» и «по велению сердца» вступила в ряды членов ВКПб в самые тревожные дни боёв под Сталинградом. Я, узнав об успехах Таси, пожелала ей про себя не превратиться в такую же карьеристку, как Пиркис.

* * *

В конце лета меня и ещё нескольких девушек с нашего курса отправили на уборку овощей в один из бывших немецких посёлков под Ахматом. От посёлка осталось здание школы, полное блох, колодец с хорошей, питьевой водой и громадный огород, на котором созревали овощи какого-то совхоза. Ухода за овощами не было, но всё же урожай получился неплохим, и нас прислали собирать морковь, лук, укроп. Картошку поторопились «убрать» до нас.

Перед сном мы обычно сидели на обрыве над Волгой, тихо переговаривались, вспоминали дом, город, войну. Однажды вечером одна из девочек спросила:

– Девчонки, послушайте, что это?

В наступившей тишине до нас донеслось грозное эхо войны. В этом гуле нельзя было различить отдельных выстрелов, разрывов бомб. Всё сливалось в сплошной пугающий рокот. Казалось, что звуки рождаются глубоко в недрах земли, а потом по воде разносятся на многие километры.

Так мы услышали голос Сталинграда.

Но мы не подумали о Сталинграде, испугались за свой Саратов, который этим летом неоднократно подвергался бомбёжкам. Мы не знали, что происходит на фронте и где он находится. Вокруг нас безлюдно. Женщины, которые раза два в неделю привозили нам немного продуктов, пустую тару и забирали ящики с овощами, не приехали в срок.

Вдруг мы окажемся отрезанными от своих? На этот раз о нас не забыли. Утром пришёл катер и отвёз нас в Саратов, где мы узнали о начавшейся великой битве за Сталинград.

* * *

Вспоминая о жизни в прифронтовом Саратове, нельзя обойти молчанием всеобщее увлечение театром, кино, концертами, танцами.

Кроме эвакуированных из Белоруссии, Украины отдельных артистов и коллективов, проезжавших через Саратов и дававших несколько концертов, в нашем городе шли представления МХАТа. Лучшие постановки театра, артисты, при упоминании имён которых замирало сердце, делили с нами все невзгоды прифронтовой жизни.

Билеты во все театры, консерваторию доставались с трудом, после стояния в очереди по ночам, в любую погоду. Несмотря на войну, люди по-прежнему жаждали «хлеба и зрелищ». Хлеб мы получали по карточкам в недостаточном количестве, простояв в очереди с чернильными номерами на руках несколько часов. Многие из-за отсутствия средств не могли докупать хлеб «с рук», на базаре. Билеты в кино, театр сохранили довоенную стоимость и были доступны.

Увлекаясь МХАТом, саратовцы не забывали свои родные театры.

О многом я уже писала, не буду повторяться, только замечу, что любовь к театру у многих девушек превратилась в манию. Например, Тася Канаева не пропускала ни одной постановки, если в ней был занят Борис Ливанов. Мало того, она умудрялась доставать билеты только на место №20 в первом ряду. Ливанов заметил свою поклонницу и, выходя на сцену, искал её глазами.

Тася торжествовала.

Кругом слышались песни, романсы из новых кинокартин. Их без конца передавали по радио, они звучали на концертах известных певцов, они «хрипели» с заигранных патефонных пластинок, их «мурлыкали» себе под нос.

С романсом «Саша» я познакомилась на верхней площадке аудитории им. Ленина во время какой-то лекции. Маня Коновалова затащила меня «на верхотуру», так как ей было необходимо поделиться своим восторгом от этой песни с кем-нибудь, а лучше – с человеком, ещё не слышавшим её. Без музыкального сопровождения, вполголоса, Маня пела прекрасно, с душой. До сих пор этот романс напоминает мне юность, Маню Коновалову41 и Изабеллу Юрьеву42.

В Саратов эвакуировалась заслуженная артистка БССР Станиславова с дочерью Галей. Галя оказалась моей однокурсницей, мы даже подружились с ней немного, сидели рядом на лекциях, ездили под Ахмат собирать овощи. Мы не откровенничали. На мой вопрос, не последует ли она примеру матери, Галя ответила, что ничего ещё не ясно. Вскоре наши пути разошлись. Через несколько лет она стала солисткой Саратовского оперного театра, заслуженной артисткой РСФСР. Мне хотелось встретиться с ней, но, не зная, какой меня ожидает приём, я не пошла на встречу.