Мадина Тлостанова Деколониальные гендерные эпистемологии москва

Вид материалаДокументы

Содержание


III. Три устные истории
3.1.Несколько жизней одной женщины
Подобный материал:
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   23







III. Три устные истории










Устные истории, которые читатель найдет в этом разделе, представляют три совершенно разных поколения советских и постсоветских (пост)колониальных женщин, но каждая из них нашла свой путь ре-экзистенции, если следовать термину колумбийского культуролога, активиста и художника Адольфо Альбана (Alban Achinte 2006), в обход и на пересечении нескольких моделей — раннего, зрелого и позднего советского ориентализма и мультикультурализма, мусульманской культуры, этнокультуры коренных народов, западной модерности и сегодняшнего внутреннего неоколониализма. Их истории и голоса по сути разбивают существующие схемы и гендерные таксономии, основанные на векторных и стадиальных временных схемах и заставляют задуматься над их релевантностью.




3.1.Несколько жизней одной женщины


Это история женщины, родившейся в 1932 году в Ташкенте, в 1964 переехавшей в Нальчик, выйдя замуж, а в 1994, после смерти мужа — в Москву к дочери. Мне кажется, что лейтмотивом этой истории может послужить тема миграции, обескорененности, чужести любому пространству и вместе с тем, способности пластично вживаться в него, чутко откликаясь на его позывные и резонируя в ответ. При этом она всегда сохраняет свою суть, некую сердцевину, основанную на достоинстве и не меняющуюся ни при каких сменах идентичности. Для меня она —парадигматический пример гендерного колониального трикстеризма и … более ранняя версия моего собственного «я». Несколько раз в жизни ей приходилось все начинать сначала, с чистого листа, меняя культуры, людей, специальности, в чем-то пересоздавая заново себя. Из востоковеда — индолога ей пришлось стать по необходимости преподавателем западной зарубежной литературы. Однако это преображение оказалось благотворным. Конечно, Индия отошла на задний план, но зато были «открыты» Европа и Америка. Это оценили по достоинству студенты, причем не только в нальчикской колониальной провинции, но и позднее в Москве. Мне всегда казалось, что она — настоящий человек мира, хотя и не во всем и не до конца реализованный в силу времени, той страны, в которой нам было суждено родиться. И во многом такой ее сделали книги, а не только непосредственно пережитый транс-культурный опыт.

Насколько я себя помню, я научилась очень рано читать, где-то лет в пять, и много читала. Поэтому у меня было довольно развитое воображение. Поэтому если даже мне и еще раньше читали какую-то сказку, то я потом уже, ложась спать, все это представляла в каких-то деталях, и додумывала этот сказочный мир иногда тем, что я сама как будто бы была участницей этих событий. Я не помню, кто научил меня читать, но все удивлялись, особенно дяди мои, потому что они почему-то ко мне испытывали симпатию, видимо, может быть, я была таким ребенком. И каждый из них, когда приходил, просил меня, ну-ка вот, напиши, как тебя зовут, как меня зовут. И я все это делала, сначала печатными буквами, ну, где-то лет в пять, я уже умела читать и пробовала писать. И поэтому у меня было все время непреодолимое желание еще какую-нибудь книжечку достать, а если еще и с иллюстрациями, то это был вообще праздник для меня, и я погружалась в эту книгу. Я не помню, чтобы я оголтело играла в какие-нибудь игры. Я ужасно любила качаться на качелях. И опять с этим было связано погружение в какой-то иной, сказочный, необычный мир. Потому что я на качелях качалась очень высоко, и еще, когда была одна, то я переворачивалась и смотрела на мир вверх ногами. И он тоже становился другим и мне хотелось потом в таком же состоянии выйти и походить. Но это конечно мне не удавалось. Я ударилась пару раз головой и прекратила эти опыты.

Такого уж гендерного принижения в семье я не видела, может быть, потому что у нас девочек-то было много. Так получилось, что у папиного старшего брата было пятеро детей и из них четверо девочек и один мальчик, а в нашей семье Тимур появился только в 1941 году, последний был мальчик, а до этого мама родила шесть девочек, двое из них умерло. И получалось как, я же третья в семье. Нет, отношения приниженного не было такого, потому что, не знаю, как-то одинаково любили детей в семье. Даже я скажу, что мальчики, например вот мой двоюродный брат, он был, по-видимому, слабый по характеру, ему доставалось, он попал в плохую компанию, в общем, в конце концов это закончилось тем, что он покончил с собой. Вот, а к девочкам хорошо относились. Но вот то, что я была немножечко не похожа на других в семье, я это ощущала, прямо с детства. И иногда это было плохо для меня, потому что я чувствовала одиночество.

Потом, когда я стала учиться в школе, я обратила внимание, но это было уже в классах, наверное, седьмом-восьмом, расовую неприязнь и пренебрежение. Особенно со стороны учительниц. Была такая учительница русского языка, ее фамилия была Оболенская, и когда она сказала в моем присутствии об одной из наших одноклассниц, «ты же из интеллигентной семьи, разве подходит тебе такое поведение?», это меня как-то очень задело. Потому что никто не считал, что я из интеллигентной семьи. Эта девочка была русская, конечно, красивая очень, но возможно, это собственно и не было осознанным расизмом, потому что нас в классе было всего три узбечки, нас было очень мало и надо было очень постараться, чтобы нас унизить. Потому что одна из наших была очень самостоятельная, имеющая собственное мнение, способная очень, она хорошо рисовала, я и третья была еще, она тоже была очень старательная, такая серенькая, но старательная, исполнительная, так что придраться к нам никак было нельзя. Я же закончила школу всего с двумя или тремя четверками. Но, конечно, по русскому языку, она бы удавилась, но никогда не поставила бы мне «пять». Я помню, например, как-то диктант я написала. Я, конечно, делала ошибки какие-то. Но в этот раз я настолько хорошо написала и была одна ошибка: «цветы» я написала как «иветы», то есть я вот крючочек этот не поставила в букве «ц». И она мне поставила «четыре». Хотя она конечно могла бы поставить хотя бы «пять с минусом». Это же была не ошибка, это же ясно, а описка.

В семь, не полных восемь лет я пошла в школу. Это был конец тридцатых – сороковые годы, когда я ходила в школу. И мы вообще изучали только русскую историю, Узбекистан не упоминался. И язык узбекский был только по желанию, факультативно. У нас была очень хорошая преподавательница узбекского языка. Она татарочка была. И время от времени мы к ней приходили. У нас даже уроков как таковых не было. Это все было для отмазки, ну может быть, за четверть мы с ней раза два встречались. Она спрашивала, ну что, будем писать диктант или что-то еще? И, в конце концов, как отчет, мы с ней писали что-то типа диктанта по узбекскому языку. Она нам подсказывала, потому что мы, конечно, не знали ни правил особых, ничего. Как правило, мы все знали узбекский язык лишь на бытовом уровне.

Дома мы разговаривали только по-русски. Дело в том, что мы жили в среде, где узбеков вообще не было. В нашем дворе мы были единственной узбекской семьей. Папа погиб на фронте, ног даже пока он был жив, он много работал, дома его почти не бывало. Он работал водителем у первого секретаря обкома и потом была в связи с этим тоже история, которая мне запомнилась. Я была маленькая еще, но помню, как папа ночью жег фотографии в большом тазу на веранде, фотографии, где он был на охоте с этим секретарем или еще с кем-то. Начинались аресты и было опасно. И нам ничего не говорили, конечно, не объясняли, чтобы были целее.

Мы росли все время в русифицированной среде. Кроме того, маме, поскольку мы все обращались к ней по-русски, ей тоже было легче с нами общаться по-русски. Хотя она пробовала говорить с нами по-узбекски. Во всяком случае, было так: мы понимали, но не говорили. И я считаю, что, в общем, это — большая беда. Если бы я хорошо говорила по-узбекски, наверное, мне легче было бы в Узбекистане жить. У меня самоощущение было бы, наверное, другим. Может быть, у меня не было бы чувства, что я не в своем доме. А у меня оно было. И, кстати сказать, я вообще-то прошла через многие такие размышления. Я помню, как я прочла, что национальная политика в Советском Союзе ведется к тому, чтобы все нации отказались от своих языков и общенациональным стал русский. И я размышляла, еще будучи ребенком, и с одной стороны мне казалось, что это вообще-то неправильно, что, наверное, это ущемляет народы, но с другой стороны, я эгоистично подумала, что мне-то будет легче. Потому что, оказываясь среди узбеков, которые говорят на своем родном языке так естественно, так свободно, так красиво, я переживала, я чувствовала себя ущербно, и до сих пор чувствую. На рынке иногда вот сейчас, в Москве, когда я обращаюсь к узбечкам, чтобы они получше мне отвесили винограду или чего-нибудь, мне так неудобно, что я уже не помню язык и я говорю с ошибками, с пятого на десятое. Ужасно.

Я считаю, что я конечно — ну, калека из-за вот той неправильной национальной политики. Не знаю я, наверное, здесь скорее, конечно, имперские вещи задействованы, да? Потому что в центре Ташкента узбеки не жили. Еще одна семья жила напротив нас, вот это я знаю, а так мы были окружены русскими. Никто, конечно, нам не запрещал говорить, это было бы глупо, но ребенку очень трудно понять, что ему нужно. Я, например, старалась разговаривать по-узбекски, и надо сказать, было время, когда я даже видела, что я разговаривала лучше, чем моя сестра Кима. Потому что она вообще совсем с пятого на десятое разговаривала. Уже потом, когда она вышла замуж и у нее свекровь была, и муж такой, и она в среду эту окуналась больше и ездили они в село, откуда он был родом, она как-то научилась, и Халима тоже научилась, тоже опять-таки через мужа. Это не был сознательный выбор, в том-то и дело, нас изуродовали, поместив в среду, оторванную от национальных корней.

В университете, конечно, соотношение было уже другое. Там представителей местной национальности было гораздо больше и, наоборот, даже, может быть, русских было меньшее число. Но здесь и преподаватели были в основном, конечно же, русские, но были и представители местной интеллигенции. Я не скажу, что я здесь ощущала какое-то давление, может быть, потому что я как-то сразу выделилась уровнем своего развития, знаний и скоро очень стала, как бы, примером. Я получала сталинскую стипендию. Они не могли при всем желании придраться, потому что я опережала в своем развитии даже этих девочек русских, которые тоже хорошо учились.

Почему я пошла учиться на факультет востоковедения? Я сама сделала выбор. Меня всегда привлекал Восток. И вот интересно, что я даже думала, вот где-то, в глубине души, что может быть это поможет мне приблизиться к своему народу. Вот эта боль и неудовлетворенность собою во мне живет, чуть ли не с пятилетнего возраста. Рано у меня очень появлялись такие вопросы: вот, например, Пасха, заходишь в хлебный магазин, а мы все маме помогали, мы все имели какие-то обязанности, и там продают куличи. А в то же время, когда например, праздник Курман Хаит или заканчивается Ураза, конечно, никаких в продаже лакомств, которые свойственны этим праздникам, никогда в жизни не было. Мы все это делали только дома. Но мы обязательно делали. Это была мамина заслуга. Даже смешно было. В этот день …у нас была пластинка, где был записан как бы такой вот, я даже не знаю, как это сказать, такие вот были трубы, длинные-длинные, «карнай» они назывались, и вот ими как бы возвещали об особых событиях в жизни города, раньше, еще в средневековые времена. Выходили и говорили: «Слушайте все! Слушайте и потом не говорите, что вы не слышали. В городе Ташкенте случились такие–то события …». И вот эти карнаи и еще оркестр национальных инструментов — была у мамы такая пластиночка, и она рано утром, приготовив что-то вкусное, вот эти все бугрсоки, хворост, еще что-то, она ставила эту пластинку и будила нас всех.

И мы соблюдали все, что положено, а положено на этот праздник обязательно надеть что-то новое, красивое и пойти поздравлять своих родственников старших. И мы шли поздравить нашу бабушку, а это было довольно далеко. Ну, где-то километров, я думаю, пять-шесть, не меньше. И причем тогда транспорт для нас был недоступен, дорого, да к тому же там одним транспортом не доедешь, надо было менять его и поэтому мы ходили пешком. И вот дорога к бабушке у меня делилась на несколько частей. Было здание такое, оно еще имперское, конечно, было, такой особой постройки, двухэтажное, а на крыльце его красивом, было две фигуры льва. И когда мы приближались, я убыстряла шаг, бежала и садилась верхом на этого льва. И потом дожидалась, когда мама с остальными подойдет. И это было, с одной стороны, вроде бы и передышка для меня, а с другой стороны какое-то такое ощущение, я у себя в мозгу отмечала — так, значит вроде бы большая часть пути уже пройдена и уже осталось немного и надо потерпеть и я тогда дойду. И там я смогу отдохнуть. У меня вообще ноги с детства больные были и иногда тяжело было ходить так долго, не всегда обувь была удобная, потому что я донашивала, конечно. И поэтому вот два-три таких момента, как бы разделяющих этот довольно тяжелый путь к бабушке, у меня были. И мы приходили туда. И тем более бабушка, конечно, в этот день тоже рано вставала, пекла лепешки своими собственными руками из хорошей белой муки, это было как праздник. Обязательно были вкусные сухофрукты, орешки какие-то, миндаль, фисташки на столе. И она нас угощала. Если в пору попадали, то кукуруза была тоже испеченная в тондыре.

А потом в один из этих дней, потому что празднуется этот праздник три дня, мы иногда еще ходили к бабушкиному дяде, а он жил вообще очень далеко, можно сказать, на окраине Ташкента, потому что у него был огромный виноградник. По-видимому, раньше он у него был еще больше. Раскулачить его конечно раскулачили, но все таки у него виноградник остался. Он был седой, с длинной-длинной бородой и просто замечательный, сама доброта. Как он старался нас угостить и потом еще с собой обязательно давал целое ведро винограда. И главное, интересно, когда ты видишь виноград кругом — вот тебе черный, вот тебе белый, вот тебе такой-то, вот ты и наедаешься им. И вот арык тут же бежит, и мы срывали и мыли просто прямо тут же виноград, а вода в арыке прозрачная и мы могли даже наевшись винограда, еще и воды этой попить не кипяченной и ничего с нами не было. А главное, когда мы уже уходили, мы еще не успевали прийти домой, а по дороге уже маме говорили, можно я возьму винограда и поем. Она говорила, «что же вы там не ели, дурачки». В эти праздники мы ходили в гости.

Не скажу что я в юношеские годы испытывала какое-то давление расовое, потому что я уже тогда вставала на дыбы. И они меня не трогали. Вот как я получала паспорт. Когда я пришла в шестнадцать лет в отделение милиции, и взяла анкету, я там написала свою фамилию, имя и отчество. Там сидел мужчина, он спросил меня: «Чего это ты себе отчество записала?» Я говорю, «а там стоит вопрос, вот я и записала». «Ага, а откуда это у узбеков отчество взялось? Хочешь отчество иметь, я тебя русской запишу». Я говорю, «нет, не хочу». А он спрашивает: «А почему?» Я говорю, «потому что у меня мама и папа узбеки, я тоже буду узбечкой». «Тогда, — говорит он, — я тебе отчество зачеркиваю». И вот с шестнадцати лет примерно до двадцати пяти я имела паспорт, в котором не было отчества. Да нет, может быть даже и позже. По-моему, я даже кандидатский диплом получала и у меня отчества не было.

Вот это я не знаю, было ли это результатом специальной кампании. Я сама лично посчитала тогда, что мне просто не повезло, что попался такой вот отвратительный тип. Но могла конечно быть и какая-то кампания. Они вполне могли хотеть иметь больше людей с узбекскими именами, но пишущихся русскими, как это и сейчас происходит. Вот как мы читали недавно о монголах, которые дома восхищались Чингиз-Ханом, потому что это самый мудрый и знаменитый полководец, который очень много сделал, стоило ему издать какой-то указ, у него была такая система коммуникации, что через две недели об этом знали на самых окраинах империи. Но русско-советское влияние, конечно, очень принизило им чувство национального достоинства. Вот меня тоже все время волновали эти вопросы. Национальное достоинство узбеков, почему оно так вот принижается. Меня ужасно коробила неправда, которую я видела, наблюдала, слышала. Говорили, что Узбекистан был отсталым раньше, а почему отсталым? Ведь я слышала, например, как один из моих дядей читал наизусть восточную поэзию, он прекрасно ее знал, хотя у него не было, например, высшего образования советского, но он учился в духовной семинарии. И там это изучалось, а мы не изучали. Для меня, например, история Узбекистана и до сих пор остается как бы той, которую преподносила официальная историография, а она-то была подделана же. Я даже попросила привезти мне уже теперь изданную историю, на узбекском языке, а там они сейчас еще перешли на латиницу, я не смогла прочесть, у меня голова разболелась. И даже те, кто вырос в узбекской среде, им трудно читать иногда. Вот, как в Индии было, когда отказались от урду, то они уже хинди санскрититизировали настолько, что потом сами уже не понимали. Без словаря же не могли читать. Это был национализм на пике, он дает такие вещи.

В нашей семье было так: когда я уехала в аспирантуру, я помню, один дядя приехал в Москву. Казалось бы, что ему до меня, но он нашел меня в общежитии он сидел у меня и смотрел как я живу, с кем я общаюсь, это им было интересно. И если иметь в виду, что папа к тому времени погиб уже несколько десятилетий назад, это все таки, я считаю, благородство.

Какова роль религии в нашей семье? Честно говоря, бабушка, читала намаз и никто ей не запрещал. Я думаю, что такого уж сильного давления не было. Конечно те, кто хотел показать свою правоверность и преданность этой элите русской, конечно, они вели себя соответственно. Например, дядя Малик, однажды, увидев, что бабушка купила себе новую паранджу, а она носила паранджу, взял и разрезал ее на кусочки. Она купила очень красивую паранджу. Вообще, бабушка была что-то. Она была такая женщина с характером, и красивая, очень красивая. Она же родила шестерых мальчиков и одну девочку, наконец, последнюю, но та почему-то умерла в восемнадцатилетнем возрасте. Ну а женщины, которые рожают много сыновей, их статус как бы поднимается в обществе. Бабушка была такая небольшая, хрупкая, она соблюдала все, что положено по мусульманским обычаям. Она вышла замуж за Каюма, дедушку звали Каюм. Фактически в Узбекистане принадлежность к одному роду передается не через фамилию, а через другие вещи, и может быть, в нашем роду это даже должно было идти через приставку «абду». Я должна была бы быть Набиевой, а мой папа должен был быть Каюмовым. Но дядя Малик сказал, давайте не будем все в разнобой, а все Каюмовыми запишемся, и бабушку тоже записал. А она с юмором была, мы с ней ладили очень хорошо, любила она меня. И она мне говорила, ты представляешь, он меня записал на фамилию моего мужа. Как будто бы муж — мой отец. Она-то Каюмовой не должна была быть. А она была первой Каюмовой и от нее все и пошло. И она надевала паранджу, когда к нам приходила. И никто паранджу с нее не сдирал и никто на нее пальцами не показывал. Может, русские и хотели бы, но им не позволяли, конечно. Чаще всего, эти конфликты происходили, например, в трамвае или в магазине, где были русские определенного социального статуса. Какой-нибудь старик — узбек едва забирался вагон и протягивал деньги кондукторше. Он не мог сказать, какой билет ему нужно, а раньше в зависимости от того, куда ты едешь, такой и билет покупался. Он говорит по-своему, «Бешагоч», допустим, а это для нее ничего не значит. Ей нужно, чтобы он сказал, до какого-нибудь «проспекта Буденного». И она начинает кричать на него: «Тридцать лет советской власти, а ты, баран, ни слова по-русски не знаешь. Вроде бы, советская власть — это манна небесная и русский язык — это ему как бы язык божественный, который приведет его в рай. Это меня бесило и до сих пор я вижу этих теток с губами, намазанными оранжевой или ярко красной помадой, вульгарных, в коротких юбках, с этими брюхами отросшими, с грязными ногтями, которые орали на старика с белоснежной бородой и с такой красивой осанкой. Я убить готова была их. Но опять, мое не очень хорошее знание узбекского языка мешало мне иногда вступиться. Иначе я подошла бы и сказала старику, «Извините, что вам приходится сталкиваться с таким вот». А здесь, во мне страх сидел, что я окажусь в смешном положении. Вот эта ущербность моя, она во многом из-за того, что…но я сама себя ругаю. А вот возможности изучить язык как следует, не было. Потому что сначала я училась, и для того, чтобы не быть хуже вот этих вот, с которыми меня хотели сравнивать, я очень много всегда работала, нормально, чтобы быть лучше других. А потом я работала в трех-четырех местах.

Я приехала в Москву в 1960 году. Конечно, я приехала сюда в надежде, ну как бы, мне нужно было утвердиться. Потому что в Ташкенте, на кафедре я не чувствовала себя уверенно. Было засилье, конечно, российское. Ко мне относились настороженно, без особой симпатии, но не явно, не явно. Я помню как накануне отъезда, может быть, за год до этого у меня был день рождения. И члены кафедры сказали, «ну что, не отметишь что ли, ты же теперь уже зарабатываешь деньги». И я тогда решила, ну ладно, я приглашу их и покажу, как надо. И вот я пригласила всю кафедру и они пришли с женами, с мужьями и потом они мне говорили, что просто были поражены, как радушно я встречала всех с улыбкой, всем было одинаково хорошо. А там был у нас заведующий кафедрой — русский, и, конечно же, он был вроде неплохой человек, но глупый уж очень и это очень плохо, когда заведующий кафедрой глупый. Все болтовня, все болтовня. Нет никакого чувства ответственности ни за что, поэтому ты все время чувствуешь, что ты делаешь что-то, а это все остается впустую, никем не отмеченное, никем не понятое. Никем не признанное. Это очень тяжело. И три, нет даже четыре преподавателя были русские и один только узбек, но женился тоже на русской, и одна была еврейка. И вот они как раз, эти евреи и русские почему то думали, что я буду их разделять или что-то, но если мы в дом тем более пригласили, накрыли стол мы очень хороший и, в общем, впервые как бы человек не делил людей на первосортных и второсортных, а пригласил всю кафедру и попытался сделать так, чтобы это было всеобщим праздником. Они просто поразились. Вот эту вазочку они мне подарили, вот там она стоит (показывает на вазочку — М.Т.). С 1958, что ли, года. Но так получилось, что этот бедный узбек, уже женатый на своей студентке, она сама его на себе женила, он в меня влюбился. Мы еще с ним писали учебник вместе и вот он тогда, бедный, и влюбился. Остальные члены кафедры знали меня как студентку, поэтому они считали, что они выше меня по определению. Кроме того, они видели, что, в общем-то, я, может быть, знаю язык лучше, потому что это несомненно, что человек, знающий один восточный язык, даже не очень хорошо, ему гораздо легче изучить второй. Они это видели и чувствовали и бесились и как-то, в общем, боялись меня.

И поэтому, когда я уехала в аспирантуру, я в определенной мере бежала оттуда. Потому что мне хотелось изменить свое состояние, статус свой. А в Москве — Е.П. Челышев, надо сказать, он приезжал в Ташкент и знал меня по Ташкенту. В Ташкенте проходил Всемирный Съезд народов Азии и Африки и я там работала переводчиком. И он тогда часто со мной разговаривал и поэтому был довольно мил, когда я приехала. Он вступительные экзамены у меня принимал и все экзамены я сдала на «отлично» и потом тоже представил меня хорошо, сказал, что «она такая умница, и вы видите сами, что красавица». Конечно, это вызвало опять бурю всяких пересудов. Поскольку он отличался любвеобильностью, все стали гадать, есть ли между нами что-то или нет. Тем более что на третий или четвертый день моего пребывания в Москве, еще даже не получив окончательно места в общежитии, я по поручению Челышева, пошла в библиотеку, в Ленинку — надо было проверить какие то библиографические сведения. И я, сидя в каком-то закрытом специализированном библиографическом зале, вдруг почувствовала страшную боль в боку а потом и тошноту и, в конце концов, вызвали скорую помощь, у меня определили аппендицит и увезли меня прямо из библиотеки в больницу. Из больницы мне удалось попросить, чтобы позвонили и сказали, что я в больнице а мне срочно надо было этот материал отдавать и что если они хотят, чтобы я его срочно отдала, а я его почти сделала, то пусть кого-нибудь пришлют в Градскую больницу, Первую Градскую. И вот когда он поручил прийти ко мне одну из своих лаборанток, он ей дал двадцать пять рублей, по тем временам это были очень большие деньги, чтобы она мне купила фруктов. И завертелся вопрос, любовница она или не любовница Челышева. Конечно, такие пренебрежительные замечания были, что я поступила туда, потому что Челышева знала и, скорее всего, у нас что-то есть. Но вроде бы я никогда не выглядела дурой, потому что я старалась, если мы обсуждали какую то тему, вникнуть в нее и потом, как никак, но все-таки вовремя защитилась, а это очень редкое явление и тогда и теперь. Я за месяц до окончания срока аспирантуры уже защитилась и вернулась в Ташкент как раз к тому времени, когда срок истекал. Ну были такие, как Лида Стрижевская, которая, когда на защите читали мою анкету и там все сведения обо мне приводили, заявила, «это ж надо, а я думала, ты – выдвиженка. Оказывается, у тебя диплом с отличием и так далее». А я говорю, «а почему надо было обязательно дурно думать?» «Не знаю, не знаю, но все привыкли, что сюда присылают всяких дураков — выдвиженок». Вот это было. Я так думаю, что они не могли ко мне подойти и уесть меня. Все равно, я держалась на таком уровне, что они боялись обо мне что-то говорить. Только сплетни были за спиной. И вот надо сказать, что я благодарна Наташе Пригариной. Она всегда ко мне очень хорошо относилась. Мы, конечно, с ней не делились личным, но, во всяком случае, она никогда не проходила мимо. Всегда подойдет и спросит: «Как у тебя дела? Что читаешь? Что интересного? Ой, сходи в театр вот на такой спектакль. Это стоит». Я Наташу всегда очень любила за это. Она во мне все же видела человека, с которым можно поговорить и это для меня было важно, потому что все равно, какой то комплекс провинциалки у меня, конечно, был, это мне давали понять, нет-нет, да такими изощренными способами. Но потом уже, когда уже поближе познакомились с Лешей Сухочевым, он тоже в меня влюблен был и поэтому как-то всегда на защиту вставал. Там был такой еще один Глебов, он тоже, когда я вышла замуж, говорил, ну кого вы там осчастливили, расскажите нам хоть, потому что здесь мы знаем, что очень много было тех, которые готовы были ради вас на все? Ко мне как-то в этом плане относились хорошо и надо сказать, обстановка была совсем другая, не такая как сейчас. И нет, они не унижали меня, потому что я была нерусская. Мужчины сейчас стали мельче, а те смотрели на меня как на совершенство и говорили всегда, что я — восточная женщина, поэтому и совершенство. Наверное, для этого надо быть востоковедом. Вот все-таки, какая-то струна должна быть другая. В этом отношении мне было лучше.

Потом я в Ташкент вернулась, я все же посчитала, что раз я была в целевой аспирантуре, тем более что у мужа еще не истекал срок, у него еще полгода было, я ему говорю, я поеду и сделаю вид, что я выполняю свой долг, а потом уже уволюсь. Как меня ужасно встретили. Взяли на работу только на полставки, смотрели на меня зверем, потому что боялись, что я стану заведующей. Они все были без степени, кроме заведующего, но он уже был в маразме и, кроме того, он получил степень из-за того что, работая в Институте военных переводчиков, составил словарь урду-русского языка. Но это же не научная работа, фактически, ему по приказу присвоили звание. И они испугались. И я тогда сразу уволилась. Тем более, я беременная была, а там я родила девочку и она во время родов умерла. И у меня было такое ощущение горькое, что я уже хотела уехать. Опять обрезать что-то, начать новую жизнь.

Хотелось ли мне когда-то вернуться? Нет, казалось, что очень много горя, отрицательных эмоций. И чаще всего мне хотелось вообще уехать в другое государство, в другой мир. Иногда даже я жалела и думала, может быть, мне надо было в Индию уехать, когда мне предлагал индиец. Он меня очень любил. Вот как-то были некоторые упущенные моменты. А в Нальчике, конечно, я испытывала в первое время жуткий расизм, вторичный, как ты говоришь, со стороны этих кабардинцев. Как они из себя изображали! Во-первых, они же в большинстве малограмотные, они почему-то все думали, что если человек не кабардинец, значит, он уже не мусульманин. Что они носители ислама! Они говорили мне: «Как там у вас, царство ей небесное? Ты же, наверное, не знаешь наши мусульманские обычаи? Откуда тебе это знать, откуда тебе это понять?» Потом, очень бестактные были вещи: «Это же надо, какая-то узбечка, а на человека похожа». Даже до такого уровня доходило. Ну а у меня опять проблема — резко меняю специальность и не хочу быть средненькой — и ночами работаю, и днями читаю, а здесь еще дикий произвол со стороны свекрови. Всю абсолютно работу тяжелую она на меня взваливает. Да еще и массу времени просто зря теряешь, потому что надо выслушивать ее жалобы, маразм и прочее. И, в общем-то, тридцать лет я отдала этому городу и мне было горько, что так вот поступили со мной — вроде бы, как мусор, взяли и выбросили сразу. И вроде забыли. Даже пусть какая-то часть людей и помнит, и благодарна за то, что они от меня что-то получили, меня это радует. Взять хотя бы моих студентов бывших, я же это из них не тяну, они же сами об этом говорят.

У нас в семье так получилось, что мы были всегда немного не похожи на наших двоюродных сестер. Те, конечно, были гораздо более обеспечены материально. Отец их все же жив был. Но мы все своим горбом всего достигали. И сейчас разница между нами очень ощущается. Потому что у нас нет пристрастия болтать, осуждать кого-то, сплетнями заниматься. Потому что своих проблем много. И кроме того, любой из наших скажет: я лучше что-нибудь почитаю, я лучше фильм посмотрю, чем будет обсуждать соседей или родственников. И вот этим мы тоже, к сожалению, отличаемся. Не к сожалению, а к радости, конечно, но к сожалению для народа, которому все это свойственно.

Почему мы все получили высшее образование, все мои сестры и братья? А у нас даже не было альтернативы, мы даже не считали, что может быть по-другому. И наша мама, кстати, сказать. Она всегда говорила: «Главное — учеба. Ты сделала уроки? А чего ты сидишь, ну-ка садись работать сейчас же». Еще когда мы были маленькие, она все проверяла. И Тимура тоже она долго проверяла, а потом уже говорит, «я уже не могу, я уже не понимаю». А мы говорили: «Мам, ну мы же можем это сделать!» Очень переживала она, что у него шло с трудом, ну мальчишки же все более ленивые и хуже учатся. И она ужасно переживала, что он закончил техникум, а высшего образования не было. Потому что он прокатился пару раз во ВГИК, и пока дядя Малик не позвонил и не договорился, его не брали. Потом, он сказал, его уже туда на руках занесли. И закончил он этот ВГИК и у него тоже высшее образование. И я тогда маме говорю, ну все, успокоилась?

Мы всегда жили материально, конечно, очень скромно, но все, что для учебы надо, мама всегда старалась сделать, так чтобы у нас было. Она, бедная, шила, вязала, стирала на соседей и убирала в доме — у нас там была такая семья замминистра. Но они были хорошие. У них дети уже были взрослые, уже вырос сын давным-давно, а Тимур был такой хорошенький в детстве и они его забирали, потому что им было скучно. И он у них вырос. Ну и потом у нас не было таких возможностей, а она, например, откроет ему какую-нибудь книгу и там, допустим, яблоко нарисовано, и говорит ему: «Хочешь яблоко?» А он: «Хочу». А она ему: «А ты постучи и скажи, «книжка-книжка, дай мне яблоко!» Он так сделает, а она, раз, и подсунет ему яблочко. И он потом уже дома повторял. Возьмет книжку и говорит: «Книжка-книжка, дай виноград». А винограда-то у нас не было. «Вот, тетя Лиза мне всегда дает». Лет, наверное, до пяти она всегда его вот так забирала. И он все время у них рос, а мы были рады, что он хоть нормально питается.

Не знаю, мы как-то нормально жили, я просто иногда о старшей сестре Розе думаю, если бы она была чуть-чуть более тонкая было бы, может быть, получше. Ну как-то объединила бы она нас, а мы не были дружны. Вот это я не знаю, почему так получилось. Может быть, мы были очень разные. Но все равно, если бы у меня, например, было два ребенка, я бы обязательно сделала так, чтобы они были близки между собой. Я считала, что это очень большой недостаток. И уже вот с Халимой, с Тимуром, я пыталась. С младшими. Не в таком назидательном тоне, как Роза это делала. А если я видела, что Халима что-то не то говорит или ставит себя в неловкое положение, я ей тихонечко говорила. Я помню даже такой случай, кто-то говорил о музыке и она сказала, «Да, Давид Ойстрах уже обогнал своего учителя такого-то». Я повернулась и говорю, «а ты-то что в музыке понимаешь? Вот пусть они обсуждают, они музыкой занимаются, а ты лучше не лезь». Потихоньку так, хотя я помню, она расстроилась, у нее из глаз вроде бы слезы брызнули. Но может быть, потом подумала и поняла, что я права. Бывали случаи, когда она как-то грубовато себя вела и я ей говорила, ну что ты как уличная девчонка. А с Тимуром как-то больше мы были близки, иногда и денег ему подбрасывала. Уже когда я работала. Я понимала, как хочется иногда пойти и купить себе мороженного или чего-то. В семье, конечно, когда мы уже подросли и выросли даже, тогда наверное взаимопонимания стало больше. Может быть, чуточку была и зависть. Я помню, как Кима, она вообще хозяйственная была очень, такая домашняя, и любила готовить и все такое, а я все с книгами, все с книгами. И она злилась. Помню, как она мыла полы, а я пришла, мне надо было переодеться и куда-то уйти. И она разозлилась: «Красавица! Опять оделась и пошла куда-то». Ну она, может, немножко завидовала, ведь я, конечно, была симпатичнее ее. Потом я ей говорила, давай составим очередность, будем по очереди это делать. Я не возражаю. Я старалась быть справедливой. Потом вот, мне кажется, уже мой характер они поняли, но именно потом, что я никому зла не хотела и что я отнюдь не выпендривалась. Особенно Кима. Мы виделись чаще и она уже говорила, «я же знаю, какое у тебя сердце, какой у тебя характер, ты будешь переживать». Но то, что я могу сильно переживать по поводу того, что случилось в Ташкенте и случилось не со мной, а с кем-то, это она потом позднее поняла. И когда я звонила тоже, она сразу говорила, «не нервничай, не нервничай, у нас все в порядке». Ну, это тоже вот хорошо, что так.

Какие ценности были важны в нашей семье и что было для нас, девочек главным? Нет, не семья и не дом, конечно. Я думаю, что все таки, здесь сказалось то, что мы много читали, какой-то культ был знаний и, в то же время, какая то человечность и чувство ответственности за то, что ты — человек и ты должен сделать все и если ты взялся за какое-то дело, ты должен его сделать хорошо, и порядочность, она в крови в нашей семье.

Как так получилось, что мы были такие, наше поколение, а наши дети не всегда. Вот, например, моя племянница Малика, не работает, просто воспитывает детей и по дому. Меня это очень удивляет. Тем более что когда она училась в школе, ее мать всегда говорила, что она одна из лучших. Более того, говорила, что учителя всегда о Малике отзывались, что вроде так не заметно, но она лидер. Вот ты сейчас задаешь мне вопросы, и я подумала, что все это наше особое отношение к учебе, к карьере — все это от мамы и это, в сущности, не типично. Может быть, в моей племяннице говорит слишком сильная кровь отца.

Другая моя сестра Халима с семьей жила в маленьком городке Намангане и там ее дочка выросла, но она совсем другая. Она успешна в работе, хочет чего-то добиться, больше того, когда присылают сватов, она говорит, еще чего не хватало, я выйду замуж только за того, за кого захочу, а просто так мне не надо. И вот Халима говорит про нее и смеется: «ждет принца на белом коне!» Причем сейчас она добилась, она там уже начальник какой-то и сам решает, что ей делать! Вот это все в нашей семье, конечно. Я так думаю, что за все это мы должны благодарить маму. Она была очень порядочным человеком. Вот во дворе нашем, полном русских и евреев, они ей давали в долг, верили. И вот ей плохо с сердцем, и она зовет нас и говорит: «Дети, если со мной что случиться, я тете Иде должна семьсот рублей. Вы должны вернуть, это стыдно быть с долгами». Я помню это. И эта тетя Ида вообще была из Западной Белоруссии, из Гомеля, такая еврейка, она была феминистка, мужчин презирала и дочери даже помешала выйти замуж, сама-то она вышла, причем муж у нее был маленький, по грудь ей всего, а она была статная, красивая очень женщина. Когда я окончила университет, она меня позвала и говорит: «ты теперь платежеспособна, и поэтому если тебе понадобятся деньги, ты можешь просить у меня, я тебе дам». Я была ей благодарна, потому что она смотрела трезво. А почему она должна давать в долг человеку, которому она не очень доверяет. Она называла маму «мадам Каюмова». И это мне так смешно было. И я как-то спросила ее, почему она это делает. Все остальные на русский лад называли маму «Маруся», ну они же все русские были. А тетя Ида и ее дочка Фея, когда мама умерла, так вот они сказали: «Она была очень высокой культуры человек. Это не важно, что она была не образована, и как будто бы простая женщина. Она была очень добрая, очень честная, очень порядочная и, Фея прибавила, вот почему сердце у нее так износилось». А мне она прямо сказала: «Не плачь, потому что сердце у нее уже стало прямо как мешочек, оно уже не могло работать и гонять кровь. Ей было уже трудно жить». Так что я так думаю, что, может быть, вот наша семья, она в какой-то мере не традиционна для Узбекистана. Вот если взять, например, наших двоюродных сестер, я обратила внимание, когда Саид пригласил на день рождения, они пришли. Так дочери моих двоюродных сестер подошли, сухо поздоровались и ушли, а потом так получилось, что наша Гулька, Бахадыра сестра, привела какого-то мужчину, за которого собиралась выйти замуж. И этот мужчина оказался за столом с моими двоюродными племянницами. И они там нам всем мыли кости и всех нас обсуждали. И он все это рассказал. Причем Шохидке. А она говорит: «Так, вот с этого места поподробнее, что они говорили». Она все разузнала (смеется), но она молодец. Потому что она все это послушала и говорит: «Да ну их к черту!» Вот у них конечно выгодные браки — это норма. И они говорят: «Ой, Хамида такая счастливая, у нее муж хорошо зарабатывает». Ну, это же еще не признак счастья. Это же отвратительно, смотреть только на богатство. Конечно, в узбекской среде это тоже есть. К сожалению, мне иногда больно и стыдно за свой народ. Я переживаю. Я наблюдаю даже за этими дворниками (узбеками) в Москве. Я разговариваю с женщиной, а мужчины, они проходят, но они очень уважительно ко мне относятся, они обязательно здороваются, но скромно, как бы не глядя. И если я какой-то вопрос задам, они откликаются, а так они держатся в сторонке. И мне это нравится, какое-то в них есть воспитание, чувство меры, это в жизни вообще очень много значит, мера. Человек должен чувствовать, где надо сказать, где надо промолчать, где можно возразить, а где можно сделать вид, что ты не понял, и лучше вообще, так сказать, не останавливаться на этом. Вот чувство меры. Я считаю, что это приходит с возрастом и с опытом жизненным. Но если ты этим будешь обладать, то тебе немножко будет легче в жизни, потому что ты не будешь реагировать на все вещи. Когда ты не акцентируешь внимание, оно вроде бы и прошло. Ты потом почувствуешь. И вот это в них есть. И мне нравится. В народе вообще это есть, но, к сожалению, не у всех. И вот хвастовство и спесивость, они тоже, к сожалению, есть. И почему это, я не знаю. Наверное, родители хотят, чтобы дети ни в чем не нуждались и поэтому так получается.