Михаил бойков люди советской тюрьмы

Вид материалаДокументы

Содержание


3. "Сын Швейка"
5. Заграничная командировка
6. Письма из Америки
8. "Три греческих мушкетера"
Подобный материал:
1   ...   22   23   24   25   26   27   28   29   ...   35
их вожаками и спрашивал:

—Скоро-ли начнется всеобщее восстание против советской власти? Ему ответили:

—Скоро только котята рождаются. Не торопись, однако, паря. И добавили:

—Слыхать, что на Украине народ, однако, бун­тует.

Валентин поехал на Украину; встретился там с те­ми, которые сохранились от времен кровавых восстаний крестьян против колхозов. Однако, слова украинцев на­помнили ему то, что он уже слышал в тайге, а один из недобитых энкаведистами партизан коротко и грубо оборвал его вопросы:

—Не лезь поперед батька в пекло...

В Киеве Валентин услышал, что, будто бы, на Кав­казе идет "малая война" горцев против большевиков и устремился туда. Слухи об этом хотя и подтвердились, не сильно устарели. Война абреков уже закончилась за­ключением мирного договора с представителями совет­ской власти в горах. В одном из горных аулов старый абрек сказал Валентину:

—Красные дети шайтана и свиньи вчера клялись быть мирными и не трогать горцев, а сегодня плюют на этот мир. Мы еще будем воевать с ними.

—Когда?— спросил юноша. Старик развел руками.

—Это знает один Аллах. Может быть, пух на под­бородке твоем станет седою бородой, прежде чем шаш­ка правоверных выкупается в крови коммунистов...

Более двух лет скитался Валентин Изосимов по стране, стонущей под игом коммунистов и постепенно его охватывали отчаяние и невыносимо-гнетущая тос­ка. Рушилась последняя надежда, которой он жил. Он хотел бороться, а ему советовали запастись терпением и ждать до седых волос. Родина, куда так стремился юноша, освобождения которой так желал, окружила •его пустотой, всеобщим страхом и неопределенным ожиданием какого-то лучшего будущего. Он не выдер­жал этого и сдался. Пошел в Северо-кавказское уп­равление НКВД, рассказал о себе все и попросил, чтобы его расстреляли. Там очень обрадовались "белобандиту с той стороны":

—Вот хорошо, что вы сами пришли. Ведь мы вас давно ищем.

Главный из энкаведистов,— начальник управления Булах, —пожав плечами, заметил при этом:

—А все-таки, какой дурак!

**

Смертники нашей камеры были приблизительно та­кого же мнения о Валентине Изосимове, как и Булах. Нам его история казалась невероятной и очень глупой.

—За каким чортом притащились вы сюда, в этот ад? Что вам понадобилось тут? Ради чего сделали та­кую непроходимую глупость?— спрашивали его.

—Я так рвался на родину. Так мечтал о ней, о Рос­сии,— отвечал он.

—Вот и дорвался до камеры подрасстрельных... Его рассказы о жизни в Манчжурии, Китае и Япо­нии вызывают у нас восклицания зависти и восхищения:

—Вот это жизнь! Нам бы так пожить. Хоть один денек.

По его красивому, еще не испорченному тюрьмой лицу проходит тень совсем не юношеской скорби. Та­кая же скорбь смотрит из глубины его голубых, лишь слегка тронутых тюремной мутью глаз.

—Ах, господа, все это не то,— произносит он печаль­но. —За границей все чужое, бездушное и часто нам враждебное.

—Значит, тут вы нашли родное?

—Да. Здесь моя Родина. Хотя и не такая, какою я представлял ее в мечтах.

—Такая, что советские граждане готовы бежать от те на край света.

—Вы говорите это потому, что не жили вдали от Родины и не знаете, какой страшный, терзающий сердце; и душу зверь, тоска о ней.

Смертники пожимают плечами...

Много позднее я понял этого русского юношу, ис­пытав на чужбине тоску о родине.

Валентина Изосимова требовали в Москву для окон­чания следствия по его "делу". Булах изо всех сил ста­рался воспрепятствовать этому и, закончив следствие, расстрелять в Ставрополе редкого для Северо-кавказ­ского управления НКВД "настоящего белогвардейца и шпиона с той стороны".

В конце концов старания Булаха увенчались че­кистским успехом.

3. "Сын Швейка"

Чех Томаш Кумарек, подобно Валентину Изосимову, тоже рвался на родину. Только его мечты и стремления были несколько иного сорта. Он мечтал попасть в "отечество трудящихся всего мира", в заманчивый для многих простаков за границей "советский рай".

Путь Томаша Кумарека в этот "рай" лежал через одну пражскую пивную. Его любимым занятием были разговоры с приятелями за кружкой пива, которое он считал лучшим в мире напитком. А самое лучшее праж­ское пиво подавалось , — по 'его мнению, — в пивной пана Прохаски, что возле обувной фабрики Батя, на ко­торой Томаш работал заготовщиком. Разговоры в пив­ной были разные, но чаще всего о политике. В разгово­рах и спорах всегда побеждали "красные", умело поль­зуясь аргументами, почерпнутыми ими из советской пропаганды. С каждым вечером эти аргументы казались Томашу все более неопровержимыми и привлекательны­ми. "Красные" рассказывали о Советском Союзе так много хорошего и так красиво, что заготовщик начал считать эту страну действительно раем на земле. А ко­му же не хочется попасть в рай? Захотелось этого и То­машу.

Единственное сомнение вызывал у него только "пивной вопрос". До встречи с "красными" Томаш был твердо убежден, что лучшее в мире пиво делается в Пра­ге, а продается в пивной пана Прохаски. Однако, за не­сколько вечеров "красным" удалось доказать заготов­щику иное:

—В Москве пиво не хуже. Туда из, Праги недавно поехали лучшие пивовары и владельцы самых извест­ных пивных.

К этому сообщению было еще добавлено и весьма заманчивое обещание:

—Если тебе посчастливится попасть в Москву, то там ты уже не будешь работать простым заготовщиком. Там тебе дадут в собственность обувную фабрику, отобранную у русских капиталистов. Ведь еще покойный Ленин сказал: "Фабрики — рабочим". А Сталин поклял­ся выполнить все, сказанное Лениным...

И чешский заготовщик, отбросив сомнения, возмеч­тал о Москве всерьез. Его попытки поехать туда ле­гально кончились неудачей. Те, от кого это зависело, отказывая ему в визе, заявляли:

—Вы, товарищ, должны бороться за дело пролета­риата здесь, в Чехии. Только этим вы завоюете почетное право быть гражданином отечества всех трудящихся.

Бороться в Праге Томаш не имел никакого желания. Несколько раз он видел столкновения коммунистов с полицией, и они ему не нравились. После недолгого раз­думья он бросил работу на фабрике капиталиста Батя, купил без труда туристскую визу в Польшу и, забрав с собой все свои денежные сбережения, направился оттуда в советский "рай". С польскими пограничниками ему повезло; они его не заметили. Поздней ночью он пере­шел границу и на рассвете, наконец-то, увидел тех, к ко­му так стремился: военных в зеленых фуражках со звез­дочками, возле советской пограничной заставы.

Бывший чешский заготовщик заплакал от радо­сти и, широко расставив руки, бросился к "братьям по классу", намереваясь заключить их в свои "пролетар­ские объятия". Однако, пограничники от объятий укло­нились и, вытаскивая наганы, заорали:

—Стой, гад! Руки вверх, пся крев! Он не понял. Тогда они объяснили свое приказа­ние жестами, подкрепив их избранной международной руганью. Остолбеневший Томаш замер с поднятыми над головой руками. Его обыскали и отвели к началь­нику заставы.

На первом же допросе чех был обвинен в шпиона­же и жестоко избит. А затем началось его "путешест­вие" по советским тюрьмам, продолжающееся уже 12 лет.

Заключенный Томаш Кумарек известен во многих тюрьмах СССР. Известен не столько своим бесконечным следственным "делом", сколько чрезвычайно яр­кой внешностью и некоторыми особенностями харак­тера. Он почти точная копия "бравого солдата Швей­ка", похождениями которого зачитывались советские граждане и которому они аплодировали в драмати­ческих театрах на спектаклях пьесы, написанной по книге Ярослава Гашека.

В первые же дни заключения кто-то из сокамерни­ков прозвал Томаша "сыном бравого солдата Швей­ка". С тех пор эта кличка, вместе с ним, гуляет по тю­ремным камерам. Многие арестанты с первого взгляда называли его так, не зная даже, что он эту кличку но­сит уже давно.

"Сын Швейка" низкорослый крепыш с широ­кими покатыми плечами и короткими мускулистыми руками. Все его тело сплошь покрыто рыжеватым пу­хом и крупными веснушками, которых такое множест­во, что кажется, будто кто-то оч нь долго посыпал его ими. Физиономия у Томаша круглая и глуповато-хитрая, глазки — щелочками. На физиономии высту­пают, плохо приделанными карнизами, широкие вися­чие брови и угреватый нос, формой и цветом напоми­нающий морскую губку, дырки которой залеплены илом. Над кирпично-морщинистым затылком и отто­пыренными в стороны мясистыми ушами сиротливо приютился узенький, как молодой месяц, полувенчик светло-рыжих, коротко подстриженных волос, а на веснущатой лысине, кое-где реденькими кустиками ра­стет нежный рыжий пух.

По определению некоторых заключенных, если Томаша одеть в мундир солдата австро-венгерской ар­мии времен Первой мировой войны, то он мог бы на сцене играть без грима роль Швейка. В его характере есть тоже кое-что швейковское и, прежде всего, юмор и манера своеобразной передачи слушателям своих по­хождений в пражских пивных и советских тюрьмах.

***

Рассказывает свои похождения Томаш Кумарек, подобно Швейку, беско нечной цепочкой, связывая, как звенья, один юмористический эпизод с другим:

—В Ростове был со мной такой случай. Я очень надоел там следователю. Он меня вызывает на допрос, ругается и говорит:

—Что со тобой делать, шпионская морда? По ка­кому параграфу еще обвинять? Надоел ты мне хуже горькой редьки.

"Я подумал и отвечаю:

"—Со мною вы можете, гражданин следователь, поступить очень просто.

"—Как?— спрашивает он.

"—А вот как,— говорю. —Был у меня в Праге один случай. Вместе с рабочими фабрики Батя заба­стовал и я. Хотели мы прибавку к заработку получить. А забастовка, гражданин следователь, для меня вещь скучная. Человек я холостой; дома мне делать нечего; по улице шляться и фабрику пикетировать — мало удовольствия. И стал я все дни просиживать в пивной пана Прохаски, но за две недели так ему глаза намо­золил, что он в конце концов взял меня за шиворот и выбросил вон. Вот и вы сделайте, как пан Прохаска: за шиворот меня и — вон; из Советского Союза в Чехию.

Следователь смеется:

—Ха-ха! Ишь чего захотел! Много вас таких шпи­онов, желающих от нас за границу смыться.

На это я вежливо возражаю:

—Нет, гражданин следователь, извините. Таких, как я, у вас маловато. Если бы много было, то вы од­ного бедного чеха не обвиняли бы в шпионаже для всех стран земного шара. Эти обвинения мне напоми­нают один случай в пивной пана Збражека, который конкурировал с паном Прохаской.

Подобные истории о пивных, тюрьмах и следователях Томаш может рассказывать часами. Это не раз спасало его от избиений на допросах. Некоторым энкаведистам нравилась веселая болтовня "сына бравого солдата Швейка".

Попав в камеру "подрасстрельных" и убедившись, что отсюда он пойдет на казнь, Томаш начал быстро сдавать. С каждым днем он все реже веселил нас свои­ми похождениями, худел, желтел, часто плакал и тос­ковал о Праге и пиве, а ночами, как и другие заклю­ченные, метался в приступах предсме- ртного страха. Его юмор принимал все более мрачный оттенок...

—Мой сосед в Праге, старик Пилявский,— расска­зывает он нам, вздыхая, — каждый день порол своего сына и при этом поучал его:

—Я тебя бью, чтобы весь твой ум из нижней части тела переместился в верхнюю. Ты должен нау­читься думать головой...

"Теперь я вижу, что пан Пилявский был прав. Его сын научился думать головой и не поехал в советский "рай". Мой отец и мать умерли слишком рано и меня некому было пороть. Поэтому мой ум начал переме­щаться снизу вверх слишком поздно: на допросах в Бутырской тюрьме..."

4. Кавэжедист

Если Томаш Кумарек надеялся из-за границы по­пасть в советский "рай", то Яков Двугубский на мень­шее, чем советский "ад", не рассчитывал. Свое мнение об этом он откровенно высказал некоторым прияте­лям накануне отъезда из Манчжурии:

—Едем, ребята, прямо в ад. Если, конечно, не ху­же. Жили мы здесь, хотя и не припеваючи, но все-та­ки. И деньжат заработали, и барахлишко кое-какое приобрели, и семьи сыты, одеты, обуты. А там!.. Как подумаешь, что может быть,так сердце; екает и перево­рачивается. Одним словом— без пересадки в адский тупик.

С рассуждениями Двугубского за обильной выпив­кой приятели согласились единогласно. Все они были надежны, друг другом не раз проверены и в сексотах ГПУ не состояли, хотя им и приходилось иногда помо­гать этому "почтенному" учреждению. Никто из прия­телей донести на Двугубского не мог, и он был очень удивлен, когда несколько лет спустя следователь НКВД на допросе прочел ему его речь о советском "аде", за­писанную почти дословно. Впрочем, это было не глав­ное обвинение Двугубского, а лишь "отягчающие вину обстоятельства." Обвинялся же он в шпионаже для японской разведки. Все его приятели и сослуживцы то­же были арестованы, как японские шпионы.

После продажи советским правительством КВЖД (Китайско-Восточной железной дороги), работавшие на ней советские граждане были отправлены на родину. Отправка производилась под контролем и охраной че­кистов, так как до этого некоторым рабочим и служа­щим удалось бежать и перейти на положение невозвращенцев. Повторений подобных случаев советское прави­тельство никак не желало, боясь, что без охраны раз­бегутся, если не все, то, во всяком случае, многие кавэжедисты, как называли рабочих и служащих Китайско-Восточной железной дороги. Отправляемым в СССР бы­ло разрешено брать с собой неограниченное количество вещей, сколько они смогут увезти. И вывозили вагонами, особенно железнодорожное начальство. Простые рабо­чие и мелкие служащие везли меньше; денег на приобре­тение вещей они скопили немного. Вагонов же хватало на всех, так как значительная часть подвижного состава железной дороги угонялась в СССР.

Яков Двугубский наполнил до отказа вещами два товарных вагона. Там были отрезы на костюмы и ковры, мебель и два рояля, несколько аккордеонов и ящик со слесарными инструментами японского производства, ог­ромных размеров старинные часы и даже все детали двухкомнатного стандартного домика. В дорожной ад­министрации Двугубский служил диспетчером, а это, хо­тя и небольшая, но все-таки "шишка".

В первые же дни приезда кавэжедистов из-за грани­цы в СССР выяснилось, что все они "социально-вредны" и "социально-опасны." Они имели много денег и неви­данных советскими гражданами хороших вещей, пропи­вали их и прогуливали, вызывая этим недовольство и зависть населения, а,— главное,— болтали о приволь­ной, сытой и веселой жизни в "капиталистических стра­нах", невзирая на строжайшее запрещение подобной болтовни.

Однако, несколько лет подряд НКВД не трогал кавэжедистов. Но вот начался 1937 год и за них взялись всерьез. Всех до одного их арестовали. Предъявленные им обвинения были стандартны: шпионаж в пользу Япо­нии. Впрочем, некоторым, видимо для большей солид­ности и разнообразия их следственных "дел", пристегну­ли и сотрудничество с китайской разведкой. Подавляю­щее большинство кавэжедистов, не выдержав "методов физического воздействия", признало себя виновными, и было расстреляно или отправлено в концлагери строгой изоляции на долгие сроки. Не желавшие "признаваться" умирали на допросах "от разрыва сердца".

Ожидающий в нашей камере расстрела Яков Дву­губский, вспоминая проведенные на КВЖД годы, кото­рые он считает самыми счастливыми в его жизни, со сле­зами горько сетует на свою судьбу:

—И за что на меня такое несчастье свалилось? В чем таком я виноват? Ведь я был все-таки полезный партии и советской власти. Помогал чекистам всеми силами. Шпионов ловил, контрабандистов задерживал, саботажников разоблачал. Ну, а если языком болтнул когда, так про власть энкаведисты тоже болтают. Чем же я вино­ватее их? Ведь я был коммунист со стажем, верный сын большевистской партии. За что же меня в камеру подрасстрельных посадили?

Слезливые причитания кавэжедиста никакого со­чувствия у смертников не вызывают. Они злобно ворчат по его адресу:

—Расплакался, сукин сын. Будто не знаешь, почему и за что вас нынче сажают? Таких гадов, как ты, всех дав­ным-давно пострелять нужно. Шкуры партийные! Если бы не вы, так нам не пришлось бы под чекистские пули головы подставлять. Замолчи, ежовский холуй!

5. Заграничная командировка

Инженер Леонид Николаевич Таранников вернулся домой с завода радостный и возбужденный. Обняв и по­целовав жену, он вприпрыжку прошелся по комнате и, потирая руки, сказал:

—Сегодня, Милочка, надо будет купить бутылку ви­на к обеду. Хорошего вина. Обязательно, Милочка.

Жена инженера Людмила Михайловна, такая же по­жилая и почтенная, как и он сам, была очень удивлена. Супружеский поцелуй и бутылка вина к обеду полага­лись только по праздникам.

—Что с тобой, Леня? Сегодня, кажется, четверг, а не воскресенье. Почему ты вдруг запрыгал козликом в будний день?— спросила Людмила Михайловна.

—От радости, Милочка, от радости... Супругам Таранниковым давно перевалило за пять­десят, но, по привычке, оставшейся с молодости, они на­зывали друг друга Леней и Милочкой. Некоторым их знакомым из коммунистов эта привычка не нравилась; они считали ее "старорежимной". Однажды замести­тель директора завода даже сделал по этому поводу за­мечание Леониду Николаевичу. Тот, добродушно улы­баясь, с начальственным замечанием согласился:

—Верно изволили заметить, батенька. Явно старо­режимная привычка. Да ведь и сам я старорежимный. Инженером работал еще при царе...

Со "старорежимностью" Таранникова начальству завода сельскохозяйст венных машин "Ростсельмаш" в Ростове приходилось, скрепя сердце, мириться. Он был хорошим специалистом своего дела, каких в конце три­дцатых годов советской власти нехватало...

Леонид Николаевич еще раз прошелся по комнате и весело воскликнул:

—Да, Милочка! Сегодня у меня большущий празд­ник. Получил я... Угадай что.

—Премию, Леня?

—Больше, чем премию.

—Повышение по службе?

—Больше, больше.

—Неужели... партийный билет? Инженер рассмеялся.

—Нет, Милочка. До этого я еще не дошел. Комму­нистом быть не хочу. Но все равно не угадаешь. Полу­чил я, представь себе, заграничную омандировку. Еду в Германию.

—Не может быть! Ты шутишь?

—Нисколько. Мне только что сказал об этом дирек­тор. Если, знаешь, так дальше пойдет, то, даст Бог, боль­шевики совсем остепенятся. Не век же им зверствовать...

Леонид Николаевич Таранников не шутил. Ему, "ста­рорежимному" инженеру действительно дали служебную командировку в Германию. Он должен был там прове­рять качество станков, покупаемых советским прави-тельством для завода "Ростсельмаш".

Поездка советского гражданина за границу с госу­дарственным поручением дело не простое, а требующее основательной "подготовки" и "оформления" всяческих документов. На эту "подготовку" и "оформление" Лео­ниду Николаевичу потребовалось полмесяца в Ростове и полтора в Москве. Ему пришлось добывать целую ку­чу справок и удостоверений, заполнить больше дюжи­ны длиннейших анкет, выслушивать не менее длинные беседы и инструкции "о поведении советского гражда­нина за границей", пройти проверку в нескольких ко­миссиях, подписать несколько обязательств и т. д. и т. п. Когда со всем этим было покончено, инженеру сказали в спецотделе наркомата:

—Теперь вам необходимо пойти оформиться вот по этому адресу. На Лубянке. Ваша заграничная ко­мандировка зависит исключительно от. них.

Последние слова были сказаны инженеру прерыви­стым, испуганно-почтительным шопотом. Под влиянием этих слов и шопота он почувствовал, что его сердце медленно, с противной дрожью, падает куда-то очень глубоко. Так, с глубоко упавшим сердцем, он и прибыл в главное управление НКВД на Лубянке. Однако, там его встретили неожиданной любезностью и приветливо­стью. Начальник одного из отделов этого, внушающего страх каждому советскому гражданину, учреждения не­медленно принял Леонида Николаевича в своем со вку­сом обставленном кабинете, угостил сигарой и кофе с ликером и повел беседу в довольно ласковом тоне. Еще раз напомнив про обязанности и поведение советских граждан за границей, он сказал, добродушно улыбаясь:

—Мы совсем не такие страшные, как это некоторым кажется. Вот пустим вас проехаться по фашистской Германии и от души пожелаем вам приятного путеше­ствия.

—Благодарю вас,— все еще не веря своим ушам, дрожащими губами произнес Леонид Николаевич.

—Не меня благодарите, а нашу партию, правитель­ство и лично товарища Сталина... Да. Так можете за границей чувствовать себя, как дома. Почти, как дома. Вашу свободу мы там стеснять ничем не будем. Свобод­ное от работы время проводите, как вам вздумается:

посещайте театры и рестораны, завязывайте знакомст­ва, ухаживайте за дамами. И, кстати, если вам удастся уговорить нескольких хороших инженеров из эмигрантов вернуться на родину, то мы будем очень рады. Даю вам честное слово, что здесь им никто не причинит зла. Они будут работать по специальности и зарабатывать прилично. Нам нужны специалисты...

Беседа в таком духе продолжалась больше часа. Из дома на Лубянке Таранников ушел успокоенный и убеж­денный в том, что большевики начали серьезно эволю­ционировать в лучшую сторону и, пожалуй, больше не будут "зверствовать".

После жизни и общественной атмосферы Советс­кого Союза даже фашистская Германия показалась Лео­ниду Николаевичу воплощением свободы и гражданс­ких прав, а ее воздух — необычайно легким и прият­ным для дыхания. Инженер работал там бодро, энер­гично и с удовольствием, как бы переживая вторую молодость, а в свободное время, которого старался выкроить побольше, посещал музеи и библиотеки, те­атры, концерты и рестораны. Приятнее всего было чувствовать, что за спиной нет сексотов и соглядатаев, а рядом — партийных и профсоюзных погонщиков. Впрочем, Леонид Николаевич за последнее время был искренно убежден, что сексотам и погонщикам оста­лось существовать недолго и с их исчезновением жизнь в России будет не хуже, чем за границей.

В Германии он пробыл три месяца. Свою работу закончил успешно и познакомился с многими русскими эмигрантами. Все они интересовались жизнью в СССР, но к его предложению возвратиться туда отнеслись бо­лее, чем сдержанно. Даже неудачники, годами работав­шие шоферами такси или лакеями в ресторанах, отка­зывались менять свои скромные профессии на службу советских инженеров. Некоторые, с неприятной и гру­бой прямотой, спрашивали Таранникова:

— Давно-ли вы, милостивый государь, состоите на службе ГПУ? За сколько продались большевикам?

Несколько раз Леониду Николаевичу очень хоте­лось ответить на подобные вопросы пощечиной и толь­ко заученные им наизусть "правила поведения советс­ких граждан за границей" удерживали его от этого. Из всех заграничных знакомых ему удалось уговорить поехать в СССР только двух инженеров; оба были глу­бокими стариками и хотели умереть на родной земле...

Результаты заграничной командировки Таранни­кова наркомат и заводское начальство признали чрез­вычайно успешными. Он был за это награжден благо­дарностью в приказе и тысячерублевой премией. Но прошло около двух лет и к дому, в котором он зани­мал квартиру, зимней ночью подъехал "черный воро­нок".

В камере "подрасстрельных" Леонид Николаевич Таранников никак не похож на инженера. Как и все мы, он по внешнему виду — ярко выраженный тип уголов­ного преступника. Но когда он заговорит, о его внеш­ности невольно забываешь; даже камера смертников не может вытравить у человека культуры и интелли­гентности.

На допросе выяснилось, что за ним в Германии была установлена непрерывная слежка, а всех его за­граничных знакомых следователь назвал махровыми белогвардейцами и агентами Гитлера. Арестовали и двух старичков-инженеров, которых Таранников уго­ворил приехать в СССР. Этого он не может себе прос­тить.

—Я был наивен и глуп, как мальчишка. Дожил до седых волос и вдруг поверил негодяям и палачам. Ни в чем неповинных людей подвел под пулю.

Он, как и другие заключенные, ночами с ужасом ждет казни; днем тоскует и беспокоится о жене:

—Как-то она там без меня? Она не перенесет моей гибели. Ведь какую долгую жизнь вместе прожили, как друг к другу привыкли. Что теперь с нею? Перед тем, как попасть сюда к вам, я унижался, просил по­следнего свидания с женой.

—Разрешили?— спрашивает его "сосед по мат­расу".

Инженер отвечает со вздохом, похожим на стон:

—Нет. Они... ругаются и смеются

6. Письма из Америки

Вместе с "подрасстрельными" новичками в камеру вошел скелет.

Назвать его человеком в полном смысле этого сло­ва смог бы лишь тот, кто обладает повышенным вооб­ражением. Таких среди нас не было, и при первом зна­комстве с ним, мы назвали его скелетом.

Он был до того худ, что невольно казалось, будто все кости у него гремят, когда он, шатаясь, передвигал­ся по камере нетвердыми шагами. Некоторые из смерт­ников даже, не шутя, утверждали, что по временам они явственно слышат этот стук костей. Его голый череп, узкое лицо без волос и бровей, с неестественно выдаю­щимися скулами и совершенно безволосая кожа на ру­ках и ногах, казавшаяся плотно приклеенной к ним, бы­ли грязновато-желтого цвета. Под этой кожей никаких признаков мяса даже не намечалось; с резкой рельеф­ностью выступали только кости, суставы и сухожилия.

Hoc, губы и уши у него высохли, покрылись множест­вом глубоких морщин и стали похожими на комочки смятого, пожелтевшего пергамента. В огромных глаз­ных впадинах застыла густо-серая тюремная муть. Одея­ние скелета состояло из полуистлевшего и изодранного на мелкие ленточки тряпья, невероятно грязного даже для тюрьмы. Его костистые ступни были босы и покры­ты сплошной коркой черной и вонючей грязи.

По всему было видно, что это подобие человека из­голодалось и отощало до последней степени. Однако, в первый день пребывания среди нас, он съел только по­ловину выданного ему пайка. Повторилось это и на сле­дующий день.

—Почему не едите?— спросили у него смертники.

—Вы знаете, мне не очень хочется есть,— ответил он глухим срывающимся голосом с еле заметным еврей­ским акцентом.

—Смерть от голода хуже и мучительнее расстрела. Это вам известно?

—А вы думаете, нет? И если вы предполагаете, что я имею большое желание умереть, так вы очень ошибае­тесь. Я хочу жить больше многих других. Просто в меня не идет пища. Она выходит с рвотой обратно.

—У вас больной желудок?

—Нет, но меня они отучили от аппетита и от еды.

—Кто?

—Энкаведисты.

Поверить этому нам было трудно. До встречи со "скелетом" мы еще не видали заключенного, страдаю­щего отсутствием аппетита.

—Как же вас отучили от еды?— недоверчиво спро­сил я.

—Очень просто. Как отучали одного колхозного осла. Только осел выдержал две недели голодовки, а по­том издох. Я выдерживаю второй год и, — вы же види­те, — живу, чтоб все они в НКВД так жили...

Работа у Якова Матвеевича Вайнберга была легкая, но не особенно выгодная. Он заведывал ларьком "Металлома", совмещая в одном лице начальника, бухгал­тера, кассира, продавца и грузчика этой "низовой заго-товительно-торговой точки".

Такие "точки" были созданы советской властью почти во всех городах и районных центрах страны. Они покупали у населения металлический лом, "отоваривая" его "остродефицитной промышленной продукцией": мы­лом, спичками, махоркой, керосином и т. п. Из "точек" металлический лом отправлялся на различные базы, склады и заводские дворы. Там он годами ржавел под дождем до тех пор, пока его не вывозили на свалку. Промышленностью использовалось незначительное ко­личество купленного у населения лома, а сама заготов­ка его представляла собой одну из бесхозяйственных фантазий советской власти.

На нищенскую заработную плату "металломщика" Яков Матвеевич прожить, а тем более прокормить се­мью, не мог. Поэтому приходилось комбинировать: сбы­вать на сторону часть "заготовленной" для свалок ме­ди, алюминия, бронзы, олова и свинца. Подобными "ком­бинациями" занималось подавляющее большинство ра­ботников "Металлома". Кое-как Яков Матвеевич сводил концы с концами и кормил семью; однако, в 1931 году кормить ее стало нечем; советская власть как раз нача­ла голодом загонять в колхозы северо-кавказское крестьянство, не щадя при этой и горожан. Искусственный, организованный коммунистами голод свирепство­вал по всему Северному. Кавказу.

Яков Матвеевич голодал и терпел, но его жена тер­петь не хотела. Из-за этого все чаще возникали между супругами споры. Спор, очень быстро превращавшийся в ссору, обычно начинала жена:

—Слушай, Яков! Если тебе нравится голодовка, так мне совсем наоборот. Я скоро превращусь в щепку. И зачем я вышла за тебя замуж?

Яков Матвеевич всплескивал руками.

—Сара! Ты же видишь, что я бьюсь, как рыба об лед. Достаю на семью, сколько могу.

—Вы посмотрите на него!— восклицала она. — Достает кошкин паек, а жена и дети пухнут от голода. Только такие дураки, как ты, бьются об лед, а умные люди кормят свои семьи. И если тебе меня не жалко, так пожалей хоть наших малых детей.

Яков Матвеевич указывал пальцем на свои ноги в рваных, опорках:

—Ну, нате, ешьте! Начинайте с правой.

—Зачем нам твои ноги, когда в городе есть магазин Торгсина Сокращенное название магазина "Торговля с иностранцами". Он имеет все, что нужно голодным же­лудкам.

—Ты же знаешь, Сара, что там продают за золото и серебро, а ко мне в ларек еще ни один идиот не сдавал драгоценных металлов.

—Яков, там продают и за доллары.

—Сара, я не Ротшильд. И не Государственный банк Соединенных Штатов Америки.

—Тебе не нужно быть Ротшильдом и банком. Ты же имеешь в Америке двоюродного брата с долларами. Напиши ему письмо.

—Чтобы меня за это посадили в тюрьму?

—Почему не сажают других? И почему существуют Торгсины?

—Сара, ты глупая женщина!

—Яков, ты металломный дурак!..

Когда дети Вайнберга действительно стали пухнуть от голода, отец не выдержал и написал письмо двою­родному брату, жившему в Чикаго и занимавшемуся там какой-то коммерцией. Писал он осторожно; ни­чего не сообщая о голоде, просил выслать немного де­нег на заграничные лекарства для детей, которые мож­но купить только в Торгсине. Двоюродный брат ока­зался щедрым, но не в меру любопытным. Выслав сра­зу 50 долларов, он просил в письме Якова Матвеевича сообщить ему подробно о его жизни, заработке и мно­гих иных вещах. Яков Матвеевич ответил коротко, рас­хвалив жизнь в Советском Союзе. Спустя три месяца им были получены еще 50 долларов и письмо. Так завя­залась переписка.

Голод ушел из семьи Вайнбергов, но другая, не ме­нее страшная угроза нависла над нею. Получая письма от брата, Яков Матвеевич с трепетом ждал, что вот, вслед за почтальоном, войдут в комнату агенты ГПУ. Он дож­дался этого в 1937 году.

Следователем у Вайнберга был еврей, носивший фамилию Окунь.

—Это же не еврей, а шабэс-гой, какой-то,— жалует­ся нам на него Яков Матвеевич.

—Почему вы им так недовольны? Что он вам особенно плохое сделал?— интересуемся мы.

—Во-первых и во-вторых, это злостный антисемит.

—Еврей-антисемит?!

—Представьте себе, что да. Когда он приказал бить меня ножкой от стула, я ему и говорю: —"Послушай­те, гражданин следователь. Как вы можете так паршиво обращаться с евреем? Вы же сами еврей". И что вы ду­маете, он мне ответил?

—Интересно, что?

—"Никаких евреев для меня нет. Я работник НКВД и врагов народа всех наций считаю одинаковыми".

—Энкаведисты громко выражаться любят,— заме­тил кто-то из смертников.

—Тогда я говорю,— продолжал Яков Матвеевич:

—Гражданин следователь, ведь вы знаете, что я не враг народа". А он кричит, как сумасшедший: "—Заткнись, жидовская морда!" И требует от меня шифры.

—Какие шифры? —А я знаю?

Старшему лейтенанту НКВД Окуню взбрела на ум фантазия не только обвинить "металломщика" в шпи­онской переписке с агентом американской разведки, но и добиться "солидных" подтверждений этого. Такие подтверждения он решил сфабриковать в виде шифров, которыми Вайнберг, будто бы, переписывался с двою­родным братом.

—Дай мне шифры!— потребовал следователь у подследственного.

—Какие шифры?— не понял Яков Матвеевич. —Ни­каких шифров у меня нет. И вообще, что это такое?

—Не придуряйся!— орал на него Окунь. —Мне нуж­ны все тайные шифры твоей переписки с агентом враже­ской разведки.

—Если вы называете шифрами письма моего брата, так они все у вас. Их забрали при обыске. А с моих пи­сем к нему вы же сами поснимали копии. И брат не вра­жеский агент, а просто мелкий коммерсант. Что вам еще нужно? Зачем вы меня мучаете?— недоумевая спраши­вал подследственный.

—Дай шифры, гад!— стучал кулаком по столу сле­дователь.

С "шифрами" ничего не вышло. Ни следователь, ни подследственный придумать их не могли. У обоих для этого нехватало ни ума, ни знаний. Тогда Окунь решил превратить Вайнберга в "нераскаявшегося до конца шпи­она", предварительно измучив и обезволив его на кон­вейере пыток до такой степени, чтобы он, не читая под­писывал любой протокол следствия. В качестве главной пытки для него энкаведист избрал голод. Якова Матвее­вича больше года держали то в камере-одиночке, то в карцере. Ему выдавался особый "пониженный" паек: от 100 до 150 граммов хлеба и миска жиденькой "баланды" в сутки. Не чаще одного раза в три месяца. Окунь вызы­вал свою жертву на допросы, во время которых прика­зывал избивать ее и ставить на стойку. При этом он зло­радно говорил:

—Ага, ты хотел жрать торгсиновский шоколад и пить какао, каких даже я не имею? Так я тебя от этого отучу. Я тебе покажу, что такое голод.

Яков Матвеевич плакал, просил есть и подписывал все, сочиненные Окунем, "шпионские показания".. -

Расстрела Вайнберг не дождался. Он умер в нашей камере от дистрофии.

Таких, как Яков Матвеевич Вайнберг в северокав­казских тюрьмах в 1937-38 годах были сотни. Энкаведисты тогда арестовывали всех, кто переписывался с родст­венниками или знакомыми за границей. Даже загранич­ная поздравительная открытка, полученная к дню рож­дения, считалась в НКВД достаточным поводом для ареста.

Не обошлось и без, так называемых, "перегибов." В станице Горячеводской, например, был арестован кор­респондент прокоммунистической газеты на русском языке "Канадский гудок", издававшейся в городе. Виннепеге. Через год с лишним его, правда, освободили, при казав писем в Канаду больше не писать. В 1934 году на Северный Кавказ из Нью-Йорка приезжал сотрудник прокоммунистической газеты "Русский голос" Эмануил Поллак. Вернувшись в Америку, он напечатал в этой га­зете серию хвалебных очерков "СССР в образах и ли­цах", которые затем были изданы отдельной книгой. Почти всех знакомых мне северо-кавказских журналис­тов, встречавшихся или позднее переписывавшихся с ним, арестовали в 1937 году. В ставропольских тюрьмах видел я и таких заключенных, вся "вина" которых перед НКВД состояла в том, что они выписывали заграничные .. .коммунистические газеты.

Аресты всех подряд, кто вел переписку с заграни­цей, преследовали единственную цель: изолировать на­селение СССР от остального мира. Частично советской власти удалось этого добиться. После "ежовщины" лишь редкие смельчаки рисковали посылать письма за границу.

7. Переводчик

Стремление и способности к изучению иностранных языков у Виталия Конькова обнаружились еще в детст­ве. Он был в школе-семилетке первым учеником по немецкому языку, который большинство школьников обычно не любило.

После окончания средней школы Виталий поступил в 'Институт иностранных языков. При поступлении туда никаких препятствий перед ним не возникло. Он хорошо знал немецкий язык, а, — главное, —был комсомольцем и сыном потомственного рабочего, мастера одной из московских фабрик. Коньков окончил институт так же успешно, как и среднюю школу. Как лучшему из вы­пускников, дирекция предложила ему преподавать уча­щимся первого курса института и одновременно про­должать свое лингвистическое образование на факуль­тете восточных языков. Виталий с радостью согласился. Однако, осуществиться его стремлениям было не суж­дено.

На следующий, после выпускного экзамена день в квартиру Коньковых явился некто в штатском костюме из коверкота "военного образца" и пригласил Виталия "пойти прогуляться".

—А кто вы такой?— спросил отец юноши.

—Работник ГПУ,— последовал ответ.

—Значит, сын арестован?

—Пока нет, но дальнейшее зависит от него... Обняв плачущую мать и побледневшего, встрево­женного отца, Виталий ушел вместе с агентом ГПУ. Прогуливались они недолго. Агент предложил отпра­виться в ближайший парк. Виталий согласился. За де­сять минут они трамваем доехали до парка и уединились на скамейке в одном из его тихих и безлюдных днем уголков. С минуту они сидели молча. Виталий вопроси­тельно смотрел на своего спутника, ожидая, что он скажет.

—Прежде всего, молодой человек,— начал тот, —у меня есть к вам один вопрос. Чем вы намереваетесь за­няться, окончив Институт иностранных языков?

Виталий коротко сообщил ему о предложении ин­ститутской дирекции и своих планах на будущее. Вы­слушав его, агент отрицательно затряс головой.

—Нет, молодой человек. Все это вы оставьте на по­том. Это от вас не уйдет. Прежде вы должны отработать те деньги, которые советская власть потратила на ваше ученье. Короче говоря, вам предлагается работа в ка­честве переводчика. Очень ответственная. Поработаете пару лет, оправдаете доверие партии и советской вла­сти, а потом можете продолжать учебу.

Виталий попытался было возражать, но агент рез­ко и угрожающе оборвал его:

—Если вам не нравится мое предложение, то я мо­гу заменить его... ордером на арест. И вы больше ни­когда не вернетесь в свою семью. Так что для вас луч­ше всего согласиться работать... Ну? Согласны?

Юноша, не находя слов для ответа, со вздохом кив­нул головой. Его собеседник усмехнулся.

—Я знал, что вы согласитесь, и поэтому захватил с собой все необходимое для вашей поездки к месту ра­боты. Вот возьмите.

Он вытащил из внутреннего кармана пиджака объемистый конверт.

—Здесь билет в поезд прямого сообщения Москва-Кисловодск, служебное удостоверение и зарплата за месяц вперед. Поезд отходит завтра утром в 8.25. Не опоздайте. На месте явитесь за инструкциями к началь­нику кисловодского отдела ГПУ... А теперь идите до­мой, успокойте своих родителей и посоветуйте им, что­бы они о вашей новой работе никому не болтали. Ну, пока,— закончил агент, вставая со скамейки.

Дома, увидев вернувшегося Виталия живым и не­вредимым, мать крестилась и плакала от радости. Отец молча хмурился. Будущая работа сына старику не нра­вилась.

Начальник кисловодского отдела ГПУ дал явивше­муся к нему Виталию подробнейшие служебные инст­рукции, закончив их таким наказом:

—Главное, браток, ты должен изо всех сил втирать очки каждому заграничному дураку, к которому мы тебя прикрепим. Действуй, браток, по-большевистски и помни, что за плохую работу у нас полагается тюрь­ма или пуля в затылок.

Виталию ничего иного не оставалось, как заверить начальство, что он готов "действовать". Энкаведист одобрительно кивнул головой и добавил к вышесказан­ному им:

—Числиться ты будешь в штате краевого курорт­ного управления и там же получать паек и зарплату, но действовать под нашим контролем. Каждый вечер после работы являйся с отчетом к моему заместителю. Про­пуск получишь в комендатуре...

На первых порах работа нравилась Виталию. Он встречал и провожал приезжавших в Кисловодск иност­ранцев и показывал им достопримечательности города и окрестностей. А показать там было что.

Курорт, ставший известным, благодаря своему чу­десному климату и целебным минеральным источникам еще во времена бывавшего там когда-то Лермонтова, советская власть превратила в "пролетарскую здравни­цу знатных людей страны": партийных ответработни­ков, высших чинов Красной армии, разрекламирован­ных стахановцев, сделанных знаменитостями литерато­ров, академиков и артистов, крупных сотрудников ГПУ и приезжающих из-за границы туристов и членов, так называемых, братских компартий. Для этих гостей бы­ли там санатории-дворцы и бережно сохраняемый ста­ринный парк с нарзанными ваннами и огромной "Пло­щадкой роз", прогулки по "лермонтовским местам" и поездки в "образцово-показательный колхоз-миллио­нер", дорогие рестораны и переполненные товарами ма­газины, роскошные солярии и театр "Курзал", в кото­ром выступали приезжавшие сюда на гастроли из Мос­квы, Ленинграда, Киева и Тифлиса, лучшие актеры и музыканты СССР. Кисловодск вполне оправдывал свое название города-курорта; там было более пятидесяти санаториев и улицы блистали почти идеальной чисто­той; туда каждый год приезжали отдыхать и лечиться тысячи людей, а оттуда, во все страны мира, вывози­лись миллионы бутылок знаменитого "нарзана" с огром­ного завода "Розлив".

А рядом с этим чудесным городом, в 3-5 километ­рах от него, из всех, заботливо скрываемых властью от постороннего глаза углов и тайников, лезла наружу го­лая и голодная советская нищета, самая нищая в мире. В станице Кисловодской люди пухли от голода, на по­лях пригородных колхозов крестьяне работали в лох­мотьях и босиком, а корпуса новых санаториев, обне­сенные высокими дощатыми заборами, строили изму­ченные, похожие на тени заключенные.

Эту нищету и рабство, которые заставляли его по­степенно разочаровываться в работе, Виталий никому из "знатных иностранцев" никогда не показывал, но ви­деть "контрасты" советского курорта ему с каждым днем становилось все тяжелее и невыносимее; совесть мучила его все больше. И однажды, в конце второго го­да своей работы на курорте, он не выдержал. У него вырвались слова, за которые потом его приговорили к смертной казни. Всегда спокойный и выдержанный мо­лодой переводчик на вопрос одного из туристов, со­трудника нескольких французских газет, неожиданно от­ветил с гневной горячностью:

—Если вы хотите видеть настоящую жизнь рядо­вых советских граждан, то отправляйтесь в станицу Кисловодскую. Там вы увидите голод, нищету и страх, которые прикрываются вот этой красивой ширмой,— указал он на раскинувшуюся перед ними панораму Кис­ловодска.

Любезно поблагодарив переводчика за совет, фран­цуз сказал, что не замедлит им воспользоваться. Вско­ре после этого случая Виталий был арестован...

—Значит, француз вас выдал?— спрашиваем мы у него.

Он отрицательно качает головой.

—Сначала я сам так думал, но на следствии выяс­нилось иное. Француз только написал правдивую ста­тью о жизни в "пригородах Кисловодска". После того, как она была напечатана в парижских газетах, энкаведисты взялись за кисловодских переводчиков. В чис­ле их допрашивали и меня. Я сопротивлялся не­долго. Чтобы сопротивляться им — сами знаете — нуж­но иметь сильную волю и крепкие нервы, а у меня,— разводит он руками, — таковых не оказалось.

Ему 26 лет; в тюрьме он сидит второй месяц и смерти боится больше, чем остальные его сокамерники. Он горько раскаивается в том, что был откровенным с французом и называет себя дураком...

Виталия Конькова первым из всех, осужденных нашей камеры по шестому параграфу 58 статьи, вызвали ночью "без вещей".

8. "Три греческих мушкетера"

—Вас можно было бы, конечно, и не арестовывать, — сказал им следователь на допросе.

Старший из троих подследственных начал просить:

—Так пусти нас домой. Зачем в тюрьме держишь, зачем допрашиваешь? Пусти домой, пожалуйста!

Средний и младший подследственники, поддержи­вая просьбу старшего, заговорили наперебой.

—Нас в тюрьме держать не нужно.

—Нам работать надо.

—Зачем простых каменщиков допрашивать?

—Зачем рабочих людей тюремным пайком бесплат­но кормить?

—Нас НКВД хорошо знает.

—Мы ему давно знакомые.

—Пусти домой, пожалуйста!

—Стоп, ребята! Не галдите все сразу, как галки. За­кройте рты!— остановил их следователь.

Подследственники умолкли. Следователь заговорил сочувственно и, как будто, с искренним сожалением:

—Жаль мне вас, ребята, да только сделать я ничего не могу; о том, чтобы домой пустить, не может быть и речи. На вас не мною, а другим дело заведено. Но вы, ребята, сами виноваты. Вам надо было давно в совет­ское гражданство перейти.

—Не виноваты мы. Два года назад заявления об этом в горсовет подавали. С горсоветчиков спраши­вай,— опять зашумели подследственники.

Следователь шумно вздохнул.

—Не с кого там спрашивать, ребята. Почти всех горсоветчиков мы пересажали. По делам важнее вашего гражданства.

Он вздохнул еще раз и сказал:

—Но вы особенно не волнуйтесь. Ваше следствен­ное дело чепуховое. Дадут вам по паре лет концлагерей и будете вы там работать каменщиками, как и на воле. Разница небольшая... Ну, а пока идите назад в камеру.

Из следственной камеры на допрос их опять вызва­ли вместе спустя полгода. Следователь был новый, мо­лодой и не лишенный чувства юмора. Перелистав след­ственное "дело" и прочтя там фамилии троих обвиняе­мых, он расхохотался.

—Вот это здорово! Агатидис, Аманатидис и Агдалинидис. Ну, прямо, как в романе Дюма. Три мушкете­ра, но только греческие. И вместе с тем каменщики... А драться на шпагах вы умеете? А шляпы с перьями но­сить? А где же ваш д'Артаньян? ..

Он допрашивал их с шутками и прибаутками часа два. Не понимая его шуток, они настойчиво просили поскорее закончить следствие и пустить их по домам. Следователь отмахивался от них руками и говорил со смехом:

—Ладно. Пущу. Только не на волю, а обратно в следственную камеру. И подходящего д'Артаньяна к ва­шему делу пристегну. Для полного комплекта. А на во­лю вас пускать нельзя. Вы там Сталина своими гречес­кими шпагами заколете... Эх, вы, мушка-атеры каме­нистой профессии.

Свое обещание "пристегнуть к трем греческим муш­кетерам д'Артаньяна" следователь сдержал. В следст­венную камеру, где они сидели, был переведен из дру­гой 80-летний грек Анастас Карамботис.

На "воле" он имел две профессии: педагога и са­довника. С первых лет революции учил детей в грече­ской школе до тех пор, пока советская власть не закры­ла ее, обвинив большинство школьных учителей-греков во "вредительстве на культурном фронте". Тогда Карамботиса продержали в тюрьме всего лишь два меся­ца и выпустили. По выходе из нее, знание садоводства, которым он занимался в Греции еще молодым, приго­дилось ему. Он нанялся садоводом в один курортный совхоз; за три года привел его сад в образцовый по­рядок, но, к сожалению совхозной дирекции, очень це­нившей его, как хорошего специалиста, был арестован вторично.

"Три греческих мушкетера" попали в тюрьму на не­сколько дней раньше Карамботиса. Это случилось в кон­це 1936 года. К тому времени отношения между СССР и Грецией ухудшились и, по указаниям Кремля, энкаведисты начали поголовные аресты греческих подданных, которые до этого состояли на учете НКВД и пе­риодически, — дважды в месяц, — являлись на регист­рацию в его управления и отделы.

Все "преступления" Карамботиса и его трех сооте­чественников заключались в том, что они были под­данными Греции.

—Почему он нас назвал таким словом: "муш-ка-те-ры"? Как такое слово понимать нужно? Скажи, пожа­луйста!— недоумевая, спрашивали своих сокамерников трое подследственных, вернувшиеся с допроса у весело­го следователя.

Заключенные, читавшие на "воле" Дюма, попыта­лись дать им объяснения. Греки выслушали их внима­тельно, но поняли плохо и не поверили.

—Нет. Он что-то другое хотел сказать. Никакие мы не дворяне и не королевские солдаты. Мы рабочие-ка­менщики. Наши отцы и деды тоже каменщиками были...

Приведенный в камеру на следующий день после этого разговора, Карамботис объяснения заключенных о мушкетерах подтвердил и, улыбаясь, заметил:

—Некоторое сходство с мушкетерами у вас есть, но очень уж отдаленное. А я больше похож на очень поста­ревшего Бонасье, чем на д'Артаньяна.

Греки поверили старику, но долго еще недоумева­ли, почему веселый следователь дал им такую странную кличку.

Третий следователь у греков оказался значительно "серьезнее" предыдущих. "Прокатив на конвейере" Ка­рамботиса и троих его соотечественников, он вырвал у них все нужные ему "признания", обвинил их в шпио­наже и добился присуждения к расстрелу. В нашу каме­ру смертников они попали все четверо.

Карамботис был прав, сказав, что "три греческих мушкетера" имеют некоторое отдаленное сходство с ге­роями романа Дюма; кроме фамилий они похожи на мушкетеров и внешностью, а больше — ничем. Старший из них, сорокалетний Агатидис развитее, грамотней и культурнее остальных двух и по-русски говорит чище их. Средний — Аманатидис — высокого роста, силач и весельчак, любящий покушать и выпить, очень страдаю­щий от тюремного голода и утративший в камере смерт­ников значительную долю своей веселости. Наконец, младший — Александр Агдалинидис — задумчивый 22-летний юноша, худощавый, стройный и слегка сутуло­ватый, внешностью больше напоминает студента из на­ционалов, чем каменщика. Расстрела он боится паниче­ски. Карамботиса "мушкетеры" очень уважают, пови­нуются ему во всем и называют отцом.

Ни с д'Артаньяном, ни с Бонасье у старого Анаста­са никакого сходства нет. Его безволосый череп с прижатыми к нему ушами и постоянно спокойное, бес­страстное лицо с большим висячим ноем и глазами, прикрытыми тонко-восковыми веками, похожи на голо­ву какого-то древнего афинского философа, вырезан­ную из пожелтевшей слоновой кости. Говорит он о жиз­ни и смерти и ожидает расстрела с философским спо­койствием; в беседах со своими соотечественниками и другими заключенными старается поддержать бодрость духа у тех, которые особенно отчаиваются и страдают. Он изучал в свое время литературу и историю, хорошо знает античных писателей и поэтов, но самый любимый им — Гомер. Закрыв глаза, старик наизусть читает нам "Одиссею" и, "Илиаду" на звучном древне-греческом языке. Получается красиво, но никому из нас непонят­но. Мы просим его читать по-русски. Без малейшего

греческого акцента в произношении он начинает:

—"Муза, скажи мне о том многоопытном муже, который..."

Часами слушаем мы старого грека, невольно забы­вая на это время о тюрьме и расстрелах...

Некоторым может показаться странным и неправ­доподобным чтение стихов Гомера в камере смертников советской тюрьмы. Нам это не казалось...

Анастас Карамботис умер в тюрьме, но не от пули энкаведиста. Однажды утром мы обнаружили его на матрасе мертвым. Сердце старика не выдержало тюрем­ного режима.

"Три греческих мушкетера" были потрясены смер­тью Карамботиса и несколько суток подряд оплакива­ли его. Плакали громко, не стараясь сдерживать слезы и не стесняясь нас. Нам тоже было очень жаль старика и мы искренне сочувствовали грекам в их горе.

Особенно тяжело переживал его смерть младший из "трех мушкетеров" Александр Агдалинидис. Ведь умер человек, которого он, сирота, в раннем детстве по­терявший родителей, полюбил и уважал, как отца и который каждый час, каждую минуту помогал ему, моло­дому и хотевшему жить, бороться с предсмертным ужа­сом, поддерживал в нем бодрость духа. Эта смерть гу­бительно повлияла на рассудок Александра. Ночами у него всё чаще бывали приступы временного помеша­тельства, оканчивавшиеся истерическими припадками и судорожными конвульсиями...

Их вызвали из нашей камеры одного за другим. Вызвали днем и с вещами. Старший и средний греки так обрадовались, что даже забыли попрощаться с нами. А младший, вызванный последним, тупо и безучастно смотрел поверх голов надзирателей и его дрожащие гу­бы шептали что-то бессвязное.

—Как твое имя?— спросил его старший надзира­тель Опанас Санько, шаря глазами в списке заключен­ных.

—Какое имя?.. какое?.. какое?— дрожа, забор­мотал Александр.

—Твое,— повторил тюремщик.

—Не знаю! Не знаю!— истерически крикнул юноша.

—Ты что? С ума,— начал надзиратель и, вниматель­но посмотрев ему в глаза, уверенно закончил фразу:

—Спятил. Ну-да.

Потом, мотнув головой назад, через плечо скоман­довал своему сыну Левонтию, стоявшему в коридоре:

—Доложи! Коменданту! Надо свезти. В сумасшед­ший дом...

Двое "греческих мушкетеров" были освобождены из тюрьмы. Советская власть дала им "право" опять рабо­тать каменщиками и дважды в месяц являться к энкаведистам на регистрацию. Третий окончил свои дни в, так называемой, "Психбольнице" — ставропольском доме для сумасшедших.