Михаил бойков люди советской тюрьмы
Вид материала | Документы |
Содержание3. "Сын Швейка" 5. Заграничная командировка 6. Письма из Америки 8. "Три греческих мушкетера" |
- Шихвердиев А. П., Полтавская Г. П., Бойков, 6962.91kb.
- Автобусный экскурсионный тур. 5 дней/4 ночи, 120.63kb.
- Юрий Дроздов: Россия для США не поверженный противник, 300.35kb.
- Джанетт Рейнуотер, 720.66kb.
- Джанетт Рейнуотер, 289.51kb.
- Михаил Булгаков. Дьяволиада, 456.65kb.
- Администрация костромской области контрольное управление информационный обзор материалов, 425.61kb.
- «советской философией», 5892.06kb.
- Развитие завода после Великой Октябрьской социалистической революции Глава I период, 1299.64kb.
- Штеренберг Михаил Иосифович, к т. н. (г. Москва), 234.23kb.
их вожаками и спрашивал: —Скоро-ли начнется всеобщее восстание против советской власти? Ему ответили: —Скоро только котята рождаются. Не торопись, однако, паря. И добавили: —Слыхать, что на Украине народ, однако, бунтует. Валентин поехал на Украину; встретился там с теми, которые сохранились от времен кровавых восстаний крестьян против колхозов. Однако, слова украинцев напомнили ему то, что он уже слышал в тайге, а один из недобитых энкаведистами партизан коротко и грубо оборвал его вопросы: —Не лезь поперед батька в пекло... В Киеве Валентин услышал, что, будто бы, на Кавказе идет "малая война" горцев против большевиков и устремился туда. Слухи об этом хотя и подтвердились, не сильно устарели. Война абреков уже закончилась заключением мирного договора с представителями советской власти в горах. В одном из горных аулов старый абрек сказал Валентину: —Красные дети шайтана и свиньи вчера клялись быть мирными и не трогать горцев, а сегодня плюют на этот мир. Мы еще будем воевать с ними. —Когда?— спросил юноша. Старик развел руками. —Это знает один Аллах. Может быть, пух на подбородке твоем станет седою бородой, прежде чем шашка правоверных выкупается в крови коммунистов... Более двух лет скитался Валентин Изосимов по стране, стонущей под игом коммунистов и постепенно его охватывали отчаяние и невыносимо-гнетущая тоска. Рушилась последняя надежда, которой он жил. Он хотел бороться, а ему советовали запастись терпением и ждать до седых волос. Родина, куда так стремился юноша, освобождения которой так желал, окружила •его пустотой, всеобщим страхом и неопределенным ожиданием какого-то лучшего будущего. Он не выдержал этого и сдался. Пошел в Северо-кавказское управление НКВД, рассказал о себе все и попросил, чтобы его расстреляли. Там очень обрадовались "белобандиту с той стороны": —Вот хорошо, что вы сами пришли. Ведь мы вас давно ищем. Главный из энкаведистов,— начальник управления Булах, —пожав плечами, заметил при этом: —А все-таки, какой дурак! ** Смертники нашей камеры были приблизительно такого же мнения о Валентине Изосимове, как и Булах. Нам его история казалась невероятной и очень глупой. —За каким чортом притащились вы сюда, в этот ад? Что вам понадобилось тут? Ради чего сделали такую непроходимую глупость?— спрашивали его. —Я так рвался на родину. Так мечтал о ней, о России,— отвечал он. —Вот и дорвался до камеры подрасстрельных... Его рассказы о жизни в Манчжурии, Китае и Японии вызывают у нас восклицания зависти и восхищения: —Вот это жизнь! Нам бы так пожить. Хоть один денек. По его красивому, еще не испорченному тюрьмой лицу проходит тень совсем не юношеской скорби. Такая же скорбь смотрит из глубины его голубых, лишь слегка тронутых тюремной мутью глаз. —Ах, господа, все это не то,— произносит он печально. —За границей все чужое, бездушное и часто нам враждебное. —Значит, тут вы нашли родное? —Да. Здесь моя Родина. Хотя и не такая, какою я представлял ее в мечтах. —Такая, что советские граждане готовы бежать от те на край света. —Вы говорите это потому, что не жили вдали от Родины и не знаете, какой страшный, терзающий сердце; и душу зверь, тоска о ней. Смертники пожимают плечами... Много позднее я понял этого русского юношу, испытав на чужбине тоску о родине. Валентина Изосимова требовали в Москву для окончания следствия по его "делу". Булах изо всех сил старался воспрепятствовать этому и, закончив следствие, расстрелять в Ставрополе редкого для Северо-кавказского управления НКВД "настоящего белогвардейца и шпиона с той стороны". В конце концов старания Булаха увенчались чекистским успехом. 3. "Сын Швейка" Чех Томаш Кумарек, подобно Валентину Изосимову, тоже рвался на родину. Только его мечты и стремления были несколько иного сорта. Он мечтал попасть в "отечество трудящихся всего мира", в заманчивый для многих простаков за границей "советский рай". Путь Томаша Кумарека в этот "рай" лежал через одну пражскую пивную. Его любимым занятием были разговоры с приятелями за кружкой пива, которое он считал лучшим в мире напитком. А самое лучшее пражское пиво подавалось , — по 'его мнению, — в пивной пана Прохаски, что возле обувной фабрики Батя, на которой Томаш работал заготовщиком. Разговоры в пивной были разные, но чаще всего о политике. В разговорах и спорах всегда побеждали "красные", умело пользуясь аргументами, почерпнутыми ими из советской пропаганды. С каждым вечером эти аргументы казались Томашу все более неопровержимыми и привлекательными. "Красные" рассказывали о Советском Союзе так много хорошего и так красиво, что заготовщик начал считать эту страну действительно раем на земле. А кому же не хочется попасть в рай? Захотелось этого и Томашу. Единственное сомнение вызывал у него только "пивной вопрос". До встречи с "красными" Томаш был твердо убежден, что лучшее в мире пиво делается в Праге, а продается в пивной пана Прохаски. Однако, за несколько вечеров "красным" удалось доказать заготовщику иное: —В Москве пиво не хуже. Туда из, Праги недавно поехали лучшие пивовары и владельцы самых известных пивных. К этому сообщению было еще добавлено и весьма заманчивое обещание: —Если тебе посчастливится попасть в Москву, то там ты уже не будешь работать простым заготовщиком. Там тебе дадут в собственность обувную фабрику, отобранную у русских капиталистов. Ведь еще покойный Ленин сказал: "Фабрики — рабочим". А Сталин поклялся выполнить все, сказанное Лениным... И чешский заготовщик, отбросив сомнения, возмечтал о Москве всерьез. Его попытки поехать туда легально кончились неудачей. Те, от кого это зависело, отказывая ему в визе, заявляли: —Вы, товарищ, должны бороться за дело пролетариата здесь, в Чехии. Только этим вы завоюете почетное право быть гражданином отечества всех трудящихся. Бороться в Праге Томаш не имел никакого желания. Несколько раз он видел столкновения коммунистов с полицией, и они ему не нравились. После недолгого раздумья он бросил работу на фабрике капиталиста Батя, купил без труда туристскую визу в Польшу и, забрав с собой все свои денежные сбережения, направился оттуда в советский "рай". С польскими пограничниками ему повезло; они его не заметили. Поздней ночью он перешел границу и на рассвете, наконец-то, увидел тех, к кому так стремился: военных в зеленых фуражках со звездочками, возле советской пограничной заставы. Бывший чешский заготовщик заплакал от радости и, широко расставив руки, бросился к "братьям по классу", намереваясь заключить их в свои "пролетарские объятия". Однако, пограничники от объятий уклонились и, вытаскивая наганы, заорали: —Стой, гад! Руки вверх, пся крев! Он не понял. Тогда они объяснили свое приказание жестами, подкрепив их избранной международной руганью. Остолбеневший Томаш замер с поднятыми над головой руками. Его обыскали и отвели к начальнику заставы. На первом же допросе чех был обвинен в шпионаже и жестоко избит. А затем началось его "путешествие" по советским тюрьмам, продолжающееся уже 12 лет. Заключенный Томаш Кумарек известен во многих тюрьмах СССР. Известен не столько своим бесконечным следственным "делом", сколько чрезвычайно яркой внешностью и некоторыми особенностями характера. Он почти точная копия "бравого солдата Швейка", похождениями которого зачитывались советские граждане и которому они аплодировали в драматических театрах на спектаклях пьесы, написанной по книге Ярослава Гашека. В первые же дни заключения кто-то из сокамерников прозвал Томаша "сыном бравого солдата Швейка". С тех пор эта кличка, вместе с ним, гуляет по тюремным камерам. Многие арестанты с первого взгляда называли его так, не зная даже, что он эту кличку носит уже давно. "Сын Швейка" низкорослый крепыш с широкими покатыми плечами и короткими мускулистыми руками. Все его тело сплошь покрыто рыжеватым пухом и крупными веснушками, которых такое множество, что кажется, будто кто-то оч нь долго посыпал его ими. Физиономия у Томаша круглая и глуповато-хитрая, глазки — щелочками. На физиономии выступают, плохо приделанными карнизами, широкие висячие брови и угреватый нос, формой и цветом напоминающий морскую губку, дырки которой залеплены илом. Над кирпично-морщинистым затылком и оттопыренными в стороны мясистыми ушами сиротливо приютился узенький, как молодой месяц, полувенчик светло-рыжих, коротко подстриженных волос, а на веснущатой лысине, кое-где реденькими кустиками растет нежный рыжий пух. По определению некоторых заключенных, если Томаша одеть в мундир солдата австро-венгерской армии времен Первой мировой войны, то он мог бы на сцене играть без грима роль Швейка. В его характере есть тоже кое-что швейковское и, прежде всего, юмор и манера своеобразной передачи слушателям своих похождений в пражских пивных и советских тюрьмах. *** Рассказывает свои похождения Томаш Кумарек, подобно Швейку, беско нечной цепочкой, связывая, как звенья, один юмористический эпизод с другим: —В Ростове был со мной такой случай. Я очень надоел там следователю. Он меня вызывает на допрос, ругается и говорит: —Что со тобой делать, шпионская морда? По какому параграфу еще обвинять? Надоел ты мне хуже горькой редьки. "Я подумал и отвечаю: "—Со мною вы можете, гражданин следователь, поступить очень просто. "—Как?— спрашивает он. "—А вот как,— говорю. —Был у меня в Праге один случай. Вместе с рабочими фабрики Батя забастовал и я. Хотели мы прибавку к заработку получить. А забастовка, гражданин следователь, для меня вещь скучная. Человек я холостой; дома мне делать нечего; по улице шляться и фабрику пикетировать — мало удовольствия. И стал я все дни просиживать в пивной пана Прохаски, но за две недели так ему глаза намозолил, что он в конце концов взял меня за шиворот и выбросил вон. Вот и вы сделайте, как пан Прохаска: за шиворот меня и — вон; из Советского Союза в Чехию. Следователь смеется: —Ха-ха! Ишь чего захотел! Много вас таких шпионов, желающих от нас за границу смыться. На это я вежливо возражаю: —Нет, гражданин следователь, извините. Таких, как я, у вас маловато. Если бы много было, то вы одного бедного чеха не обвиняли бы в шпионаже для всех стран земного шара. Эти обвинения мне напоминают один случай в пивной пана Збражека, который конкурировал с паном Прохаской. Подобные истории о пивных, тюрьмах и следователях Томаш может рассказывать часами. Это не раз спасало его от избиений на допросах. Некоторым энкаведистам нравилась веселая болтовня "сына бравого солдата Швейка". Попав в камеру "подрасстрельных" и убедившись, что отсюда он пойдет на казнь, Томаш начал быстро сдавать. С каждым днем он все реже веселил нас своими похождениями, худел, желтел, часто плакал и тосковал о Праге и пиве, а ночами, как и другие заключенные, метался в приступах предсме- ртного страха. Его юмор принимал все более мрачный оттенок... —Мой сосед в Праге, старик Пилявский,— рассказывает он нам, вздыхая, — каждый день порол своего сына и при этом поучал его: —Я тебя бью, чтобы весь твой ум из нижней части тела переместился в верхнюю. Ты должен научиться думать головой... "Теперь я вижу, что пан Пилявский был прав. Его сын научился думать головой и не поехал в советский "рай". Мой отец и мать умерли слишком рано и меня некому было пороть. Поэтому мой ум начал перемещаться снизу вверх слишком поздно: на допросах в Бутырской тюрьме..." 4. Кавэжедист Если Томаш Кумарек надеялся из-за границы попасть в советский "рай", то Яков Двугубский на меньшее, чем советский "ад", не рассчитывал. Свое мнение об этом он откровенно высказал некоторым приятелям накануне отъезда из Манчжурии: —Едем, ребята, прямо в ад. Если, конечно, не хуже. Жили мы здесь, хотя и не припеваючи, но все-таки. И деньжат заработали, и барахлишко кое-какое приобрели, и семьи сыты, одеты, обуты. А там!.. Как подумаешь, что может быть,так сердце; екает и переворачивается. Одним словом— без пересадки в адский тупик. С рассуждениями Двугубского за обильной выпивкой приятели согласились единогласно. Все они были надежны, друг другом не раз проверены и в сексотах ГПУ не состояли, хотя им и приходилось иногда помогать этому "почтенному" учреждению. Никто из приятелей донести на Двугубского не мог, и он был очень удивлен, когда несколько лет спустя следователь НКВД на допросе прочел ему его речь о советском "аде", записанную почти дословно. Впрочем, это было не главное обвинение Двугубского, а лишь "отягчающие вину обстоятельства." Обвинялся же он в шпионаже для японской разведки. Все его приятели и сослуживцы тоже были арестованы, как японские шпионы. После продажи советским правительством КВЖД (Китайско-Восточной железной дороги), работавшие на ней советские граждане были отправлены на родину. Отправка производилась под контролем и охраной чекистов, так как до этого некоторым рабочим и служащим удалось бежать и перейти на положение невозвращенцев. Повторений подобных случаев советское правительство никак не желало, боясь, что без охраны разбегутся, если не все, то, во всяком случае, многие кавэжедисты, как называли рабочих и служащих Китайско-Восточной железной дороги. Отправляемым в СССР было разрешено брать с собой неограниченное количество вещей, сколько они смогут увезти. И вывозили вагонами, особенно железнодорожное начальство. Простые рабочие и мелкие служащие везли меньше; денег на приобретение вещей они скопили немного. Вагонов же хватало на всех, так как значительная часть подвижного состава железной дороги угонялась в СССР. Яков Двугубский наполнил до отказа вещами два товарных вагона. Там были отрезы на костюмы и ковры, мебель и два рояля, несколько аккордеонов и ящик со слесарными инструментами японского производства, огромных размеров старинные часы и даже все детали двухкомнатного стандартного домика. В дорожной администрации Двугубский служил диспетчером, а это, хотя и небольшая, но все-таки "шишка". В первые же дни приезда кавэжедистов из-за границы в СССР выяснилось, что все они "социально-вредны" и "социально-опасны." Они имели много денег и невиданных советскими гражданами хороших вещей, пропивали их и прогуливали, вызывая этим недовольство и зависть населения, а,— главное,— болтали о привольной, сытой и веселой жизни в "капиталистических странах", невзирая на строжайшее запрещение подобной болтовни. Однако, несколько лет подряд НКВД не трогал кавэжедистов. Но вот начался 1937 год и за них взялись всерьез. Всех до одного их арестовали. Предъявленные им обвинения были стандартны: шпионаж в пользу Японии. Впрочем, некоторым, видимо для большей солидности и разнообразия их следственных "дел", пристегнули и сотрудничество с китайской разведкой. Подавляющее большинство кавэжедистов, не выдержав "методов физического воздействия", признало себя виновными, и было расстреляно или отправлено в концлагери строгой изоляции на долгие сроки. Не желавшие "признаваться" умирали на допросах "от разрыва сердца". Ожидающий в нашей камере расстрела Яков Двугубский, вспоминая проведенные на КВЖД годы, которые он считает самыми счастливыми в его жизни, со слезами горько сетует на свою судьбу: —И за что на меня такое несчастье свалилось? В чем таком я виноват? Ведь я был все-таки полезный партии и советской власти. Помогал чекистам всеми силами. Шпионов ловил, контрабандистов задерживал, саботажников разоблачал. Ну, а если языком болтнул когда, так про власть энкаведисты тоже болтают. Чем же я виноватее их? Ведь я был коммунист со стажем, верный сын большевистской партии. За что же меня в камеру подрасстрельных посадили? Слезливые причитания кавэжедиста никакого сочувствия у смертников не вызывают. Они злобно ворчат по его адресу: —Расплакался, сукин сын. Будто не знаешь, почему и за что вас нынче сажают? Таких гадов, как ты, всех давным-давно пострелять нужно. Шкуры партийные! Если бы не вы, так нам не пришлось бы под чекистские пули головы подставлять. Замолчи, ежовский холуй! 5. Заграничная командировка Инженер Леонид Николаевич Таранников вернулся домой с завода радостный и возбужденный. Обняв и поцеловав жену, он вприпрыжку прошелся по комнате и, потирая руки, сказал: —Сегодня, Милочка, надо будет купить бутылку вина к обеду. Хорошего вина. Обязательно, Милочка. Жена инженера Людмила Михайловна, такая же пожилая и почтенная, как и он сам, была очень удивлена. Супружеский поцелуй и бутылка вина к обеду полагались только по праздникам. —Что с тобой, Леня? Сегодня, кажется, четверг, а не воскресенье. Почему ты вдруг запрыгал козликом в будний день?— спросила Людмила Михайловна. —От радости, Милочка, от радости... Супругам Таранниковым давно перевалило за пятьдесят, но, по привычке, оставшейся с молодости, они называли друг друга Леней и Милочкой. Некоторым их знакомым из коммунистов эта привычка не нравилась; они считали ее "старорежимной". Однажды заместитель директора завода даже сделал по этому поводу замечание Леониду Николаевичу. Тот, добродушно улыбаясь, с начальственным замечанием согласился: —Верно изволили заметить, батенька. Явно старорежимная привычка. Да ведь и сам я старорежимный. Инженером работал еще при царе... Со "старорежимностью" Таранникова начальству завода сельскохозяйст венных машин "Ростсельмаш" в Ростове приходилось, скрепя сердце, мириться. Он был хорошим специалистом своего дела, каких в конце тридцатых годов советской власти нехватало... Леонид Николаевич еще раз прошелся по комнате и весело воскликнул: —Да, Милочка! Сегодня у меня большущий праздник. Получил я... Угадай что. —Премию, Леня? —Больше, чем премию. —Повышение по службе? —Больше, больше. —Неужели... партийный билет? Инженер рассмеялся. —Нет, Милочка. До этого я еще не дошел. Коммунистом быть не хочу. Но все равно не угадаешь. Получил я, представь себе, заграничную омандировку. Еду в Германию. —Не может быть! Ты шутишь? —Нисколько. Мне только что сказал об этом директор. Если, знаешь, так дальше пойдет, то, даст Бог, большевики совсем остепенятся. Не век же им зверствовать... Леонид Николаевич Таранников не шутил. Ему, "старорежимному" инженеру действительно дали служебную командировку в Германию. Он должен был там проверять качество станков, покупаемых советским прави-тельством для завода "Ростсельмаш". Поездка советского гражданина за границу с государственным поручением дело не простое, а требующее основательной "подготовки" и "оформления" всяческих документов. На эту "подготовку" и "оформление" Леониду Николаевичу потребовалось полмесяца в Ростове и полтора в Москве. Ему пришлось добывать целую кучу справок и удостоверений, заполнить больше дюжины длиннейших анкет, выслушивать не менее длинные беседы и инструкции "о поведении советского гражданина за границей", пройти проверку в нескольких комиссиях, подписать несколько обязательств и т. д. и т. п. Когда со всем этим было покончено, инженеру сказали в спецотделе наркомата: —Теперь вам необходимо пойти оформиться вот по этому адресу. На Лубянке. Ваша заграничная командировка зависит исключительно от. них. Последние слова были сказаны инженеру прерывистым, испуганно-почтительным шопотом. Под влиянием этих слов и шопота он почувствовал, что его сердце медленно, с противной дрожью, падает куда-то очень глубоко. Так, с глубоко упавшим сердцем, он и прибыл в главное управление НКВД на Лубянке. Однако, там его встретили неожиданной любезностью и приветливостью. Начальник одного из отделов этого, внушающего страх каждому советскому гражданину, учреждения немедленно принял Леонида Николаевича в своем со вкусом обставленном кабинете, угостил сигарой и кофе с ликером и повел беседу в довольно ласковом тоне. Еще раз напомнив про обязанности и поведение советских граждан за границей, он сказал, добродушно улыбаясь: —Мы совсем не такие страшные, как это некоторым кажется. Вот пустим вас проехаться по фашистской Германии и от души пожелаем вам приятного путешествия. —Благодарю вас,— все еще не веря своим ушам, дрожащими губами произнес Леонид Николаевич. —Не меня благодарите, а нашу партию, правительство и лично товарища Сталина... Да. Так можете за границей чувствовать себя, как дома. Почти, как дома. Вашу свободу мы там стеснять ничем не будем. Свободное от работы время проводите, как вам вздумается: посещайте театры и рестораны, завязывайте знакомства, ухаживайте за дамами. И, кстати, если вам удастся уговорить нескольких хороших инженеров из эмигрантов вернуться на родину, то мы будем очень рады. Даю вам честное слово, что здесь им никто не причинит зла. Они будут работать по специальности и зарабатывать прилично. Нам нужны специалисты... Беседа в таком духе продолжалась больше часа. Из дома на Лубянке Таранников ушел успокоенный и убежденный в том, что большевики начали серьезно эволюционировать в лучшую сторону и, пожалуй, больше не будут "зверствовать". После жизни и общественной атмосферы Советского Союза даже фашистская Германия показалась Леониду Николаевичу воплощением свободы и гражданских прав, а ее воздух — необычайно легким и приятным для дыхания. Инженер работал там бодро, энергично и с удовольствием, как бы переживая вторую молодость, а в свободное время, которого старался выкроить побольше, посещал музеи и библиотеки, театры, концерты и рестораны. Приятнее всего было чувствовать, что за спиной нет сексотов и соглядатаев, а рядом — партийных и профсоюзных погонщиков. Впрочем, Леонид Николаевич за последнее время был искренно убежден, что сексотам и погонщикам осталось существовать недолго и с их исчезновением жизнь в России будет не хуже, чем за границей. В Германии он пробыл три месяца. Свою работу закончил успешно и познакомился с многими русскими эмигрантами. Все они интересовались жизнью в СССР, но к его предложению возвратиться туда отнеслись более, чем сдержанно. Даже неудачники, годами работавшие шоферами такси или лакеями в ресторанах, отказывались менять свои скромные профессии на службу советских инженеров. Некоторые, с неприятной и грубой прямотой, спрашивали Таранникова: — Давно-ли вы, милостивый государь, состоите на службе ГПУ? За сколько продались большевикам? Несколько раз Леониду Николаевичу очень хотелось ответить на подобные вопросы пощечиной и только заученные им наизусть "правила поведения советских граждан за границей" удерживали его от этого. Из всех заграничных знакомых ему удалось уговорить поехать в СССР только двух инженеров; оба были глубокими стариками и хотели умереть на родной земле... Результаты заграничной командировки Таранникова наркомат и заводское начальство признали чрезвычайно успешными. Он был за это награжден благодарностью в приказе и тысячерублевой премией. Но прошло около двух лет и к дому, в котором он занимал квартиру, зимней ночью подъехал "черный воронок". В камере "подрасстрельных" Леонид Николаевич Таранников никак не похож на инженера. Как и все мы, он по внешнему виду — ярко выраженный тип уголовного преступника. Но когда он заговорит, о его внешности невольно забываешь; даже камера смертников не может вытравить у человека культуры и интеллигентности. На допросе выяснилось, что за ним в Германии была установлена непрерывная слежка, а всех его заграничных знакомых следователь назвал махровыми белогвардейцами и агентами Гитлера. Арестовали и двух старичков-инженеров, которых Таранников уговорил приехать в СССР. Этого он не может себе простить. —Я был наивен и глуп, как мальчишка. Дожил до седых волос и вдруг поверил негодяям и палачам. Ни в чем неповинных людей подвел под пулю. Он, как и другие заключенные, ночами с ужасом ждет казни; днем тоскует и беспокоится о жене: —Как-то она там без меня? Она не перенесет моей гибели. Ведь какую долгую жизнь вместе прожили, как друг к другу привыкли. Что теперь с нею? Перед тем, как попасть сюда к вам, я унижался, просил последнего свидания с женой. —Разрешили?— спрашивает его "сосед по матрасу". Инженер отвечает со вздохом, похожим на стон: —Нет. Они... ругаются и смеются 6. Письма из Америки Вместе с "подрасстрельными" новичками в камеру вошел скелет. Назвать его человеком в полном смысле этого слова смог бы лишь тот, кто обладает повышенным воображением. Таких среди нас не было, и при первом знакомстве с ним, мы назвали его скелетом. Он был до того худ, что невольно казалось, будто все кости у него гремят, когда он, шатаясь, передвигался по камере нетвердыми шагами. Некоторые из смертников даже, не шутя, утверждали, что по временам они явственно слышат этот стук костей. Его голый череп, узкое лицо без волос и бровей, с неестественно выдающимися скулами и совершенно безволосая кожа на руках и ногах, казавшаяся плотно приклеенной к ним, были грязновато-желтого цвета. Под этой кожей никаких признаков мяса даже не намечалось; с резкой рельефностью выступали только кости, суставы и сухожилия. Hoc, губы и уши у него высохли, покрылись множеством глубоких морщин и стали похожими на комочки смятого, пожелтевшего пергамента. В огромных глазных впадинах застыла густо-серая тюремная муть. Одеяние скелета состояло из полуистлевшего и изодранного на мелкие ленточки тряпья, невероятно грязного даже для тюрьмы. Его костистые ступни были босы и покрыты сплошной коркой черной и вонючей грязи. По всему было видно, что это подобие человека изголодалось и отощало до последней степени. Однако, в первый день пребывания среди нас, он съел только половину выданного ему пайка. Повторилось это и на следующий день. —Почему не едите?— спросили у него смертники. —Вы знаете, мне не очень хочется есть,— ответил он глухим срывающимся голосом с еле заметным еврейским акцентом. —Смерть от голода хуже и мучительнее расстрела. Это вам известно? —А вы думаете, нет? И если вы предполагаете, что я имею большое желание умереть, так вы очень ошибаетесь. Я хочу жить больше многих других. Просто в меня не идет пища. Она выходит с рвотой обратно. —У вас больной желудок? —Нет, но меня они отучили от аппетита и от еды. —Кто? —Энкаведисты. Поверить этому нам было трудно. До встречи со "скелетом" мы еще не видали заключенного, страдающего отсутствием аппетита. —Как же вас отучили от еды?— недоверчиво спросил я. —Очень просто. Как отучали одного колхозного осла. Только осел выдержал две недели голодовки, а потом издох. Я выдерживаю второй год и, — вы же видите, — живу, чтоб все они в НКВД так жили... Работа у Якова Матвеевича Вайнберга была легкая, но не особенно выгодная. Он заведывал ларьком "Металлома", совмещая в одном лице начальника, бухгалтера, кассира, продавца и грузчика этой "низовой заго-товительно-торговой точки". Такие "точки" были созданы советской властью почти во всех городах и районных центрах страны. Они покупали у населения металлический лом, "отоваривая" его "остродефицитной промышленной продукцией": мылом, спичками, махоркой, керосином и т. п. Из "точек" металлический лом отправлялся на различные базы, склады и заводские дворы. Там он годами ржавел под дождем до тех пор, пока его не вывозили на свалку. Промышленностью использовалось незначительное количество купленного у населения лома, а сама заготовка его представляла собой одну из бесхозяйственных фантазий советской власти. На нищенскую заработную плату "металломщика" Яков Матвеевич прожить, а тем более прокормить семью, не мог. Поэтому приходилось комбинировать: сбывать на сторону часть "заготовленной" для свалок меди, алюминия, бронзы, олова и свинца. Подобными "комбинациями" занималось подавляющее большинство работников "Металлома". Кое-как Яков Матвеевич сводил концы с концами и кормил семью; однако, в 1931 году кормить ее стало нечем; советская власть как раз начала голодом загонять в колхозы северо-кавказское крестьянство, не щадя при этой и горожан. Искусственный, организованный коммунистами голод свирепствовал по всему Северному. Кавказу. Яков Матвеевич голодал и терпел, но его жена терпеть не хотела. Из-за этого все чаще возникали между супругами споры. Спор, очень быстро превращавшийся в ссору, обычно начинала жена: —Слушай, Яков! Если тебе нравится голодовка, так мне совсем наоборот. Я скоро превращусь в щепку. И зачем я вышла за тебя замуж? Яков Матвеевич всплескивал руками. —Сара! Ты же видишь, что я бьюсь, как рыба об лед. Достаю на семью, сколько могу. —Вы посмотрите на него!— восклицала она. — Достает кошкин паек, а жена и дети пухнут от голода. Только такие дураки, как ты, бьются об лед, а умные люди кормят свои семьи. И если тебе меня не жалко, так пожалей хоть наших малых детей. Яков Матвеевич указывал пальцем на свои ноги в рваных, опорках: —Ну, нате, ешьте! Начинайте с правой. —Зачем нам твои ноги, когда в городе есть магазин Торгсина Сокращенное название магазина "Торговля с иностранцами". Он имеет все, что нужно голодным желудкам. —Ты же знаешь, Сара, что там продают за золото и серебро, а ко мне в ларек еще ни один идиот не сдавал драгоценных металлов. —Яков, там продают и за доллары. —Сара, я не Ротшильд. И не Государственный банк Соединенных Штатов Америки. —Тебе не нужно быть Ротшильдом и банком. Ты же имеешь в Америке двоюродного брата с долларами. Напиши ему письмо. —Чтобы меня за это посадили в тюрьму? —Почему не сажают других? И почему существуют Торгсины? —Сара, ты глупая женщина! —Яков, ты металломный дурак!.. Когда дети Вайнберга действительно стали пухнуть от голода, отец не выдержал и написал письмо двоюродному брату, жившему в Чикаго и занимавшемуся там какой-то коммерцией. Писал он осторожно; ничего не сообщая о голоде, просил выслать немного денег на заграничные лекарства для детей, которые можно купить только в Торгсине. Двоюродный брат оказался щедрым, но не в меру любопытным. Выслав сразу 50 долларов, он просил в письме Якова Матвеевича сообщить ему подробно о его жизни, заработке и многих иных вещах. Яков Матвеевич ответил коротко, расхвалив жизнь в Советском Союзе. Спустя три месяца им были получены еще 50 долларов и письмо. Так завязалась переписка. Голод ушел из семьи Вайнбергов, но другая, не менее страшная угроза нависла над нею. Получая письма от брата, Яков Матвеевич с трепетом ждал, что вот, вслед за почтальоном, войдут в комнату агенты ГПУ. Он дождался этого в 1937 году. Следователем у Вайнберга был еврей, носивший фамилию Окунь. —Это же не еврей, а шабэс-гой, какой-то,— жалуется нам на него Яков Матвеевич. —Почему вы им так недовольны? Что он вам особенно плохое сделал?— интересуемся мы. —Во-первых и во-вторых, это злостный антисемит. —Еврей-антисемит?! —Представьте себе, что да. Когда он приказал бить меня ножкой от стула, я ему и говорю: —"Послушайте, гражданин следователь. Как вы можете так паршиво обращаться с евреем? Вы же сами еврей". И что вы думаете, он мне ответил? —Интересно, что? —"Никаких евреев для меня нет. Я работник НКВД и врагов народа всех наций считаю одинаковыми". —Энкаведисты громко выражаться любят,— заметил кто-то из смертников. —Тогда я говорю,— продолжал Яков Матвеевич: —Гражданин следователь, ведь вы знаете, что я не враг народа". А он кричит, как сумасшедший: "—Заткнись, жидовская морда!" И требует от меня шифры. —Какие шифры? —А я знаю? Старшему лейтенанту НКВД Окуню взбрела на ум фантазия не только обвинить "металломщика" в шпионской переписке с агентом американской разведки, но и добиться "солидных" подтверждений этого. Такие подтверждения он решил сфабриковать в виде шифров, которыми Вайнберг, будто бы, переписывался с двоюродным братом. —Дай мне шифры!— потребовал следователь у подследственного. —Какие шифры?— не понял Яков Матвеевич. —Никаких шифров у меня нет. И вообще, что это такое? —Не придуряйся!— орал на него Окунь. —Мне нужны все тайные шифры твоей переписки с агентом вражеской разведки. —Если вы называете шифрами письма моего брата, так они все у вас. Их забрали при обыске. А с моих писем к нему вы же сами поснимали копии. И брат не вражеский агент, а просто мелкий коммерсант. Что вам еще нужно? Зачем вы меня мучаете?— недоумевая спрашивал подследственный. —Дай шифры, гад!— стучал кулаком по столу следователь. С "шифрами" ничего не вышло. Ни следователь, ни подследственный придумать их не могли. У обоих для этого нехватало ни ума, ни знаний. Тогда Окунь решил превратить Вайнберга в "нераскаявшегося до конца шпиона", предварительно измучив и обезволив его на конвейере пыток до такой степени, чтобы он, не читая подписывал любой протокол следствия. В качестве главной пытки для него энкаведист избрал голод. Якова Матвеевича больше года держали то в камере-одиночке, то в карцере. Ему выдавался особый "пониженный" паек: от 100 до 150 граммов хлеба и миска жиденькой "баланды" в сутки. Не чаще одного раза в три месяца. Окунь вызывал свою жертву на допросы, во время которых приказывал избивать ее и ставить на стойку. При этом он злорадно говорил: —Ага, ты хотел жрать торгсиновский шоколад и пить какао, каких даже я не имею? Так я тебя от этого отучу. Я тебе покажу, что такое голод. Яков Матвеевич плакал, просил есть и подписывал все, сочиненные Окунем, "шпионские показания".. - Расстрела Вайнберг не дождался. Он умер в нашей камере от дистрофии. Таких, как Яков Матвеевич Вайнберг в северокавказских тюрьмах в 1937-38 годах были сотни. Энкаведисты тогда арестовывали всех, кто переписывался с родственниками или знакомыми за границей. Даже заграничная поздравительная открытка, полученная к дню рождения, считалась в НКВД достаточным поводом для ареста. Не обошлось и без, так называемых, "перегибов." В станице Горячеводской, например, был арестован корреспондент прокоммунистической газеты на русском языке "Канадский гудок", издававшейся в городе. Виннепеге. Через год с лишним его, правда, освободили, при казав писем в Канаду больше не писать. В 1934 году на Северный Кавказ из Нью-Йорка приезжал сотрудник прокоммунистической газеты "Русский голос" Эмануил Поллак. Вернувшись в Америку, он напечатал в этой газете серию хвалебных очерков "СССР в образах и лицах", которые затем были изданы отдельной книгой. Почти всех знакомых мне северо-кавказских журналистов, встречавшихся или позднее переписывавшихся с ним, арестовали в 1937 году. В ставропольских тюрьмах видел я и таких заключенных, вся "вина" которых перед НКВД состояла в том, что они выписывали заграничные .. .коммунистические газеты. Аресты всех подряд, кто вел переписку с заграницей, преследовали единственную цель: изолировать население СССР от остального мира. Частично советской власти удалось этого добиться. После "ежовщины" лишь редкие смельчаки рисковали посылать письма за границу. 7. Переводчик Стремление и способности к изучению иностранных языков у Виталия Конькова обнаружились еще в детстве. Он был в школе-семилетке первым учеником по немецкому языку, который большинство школьников обычно не любило. После окончания средней школы Виталий поступил в 'Институт иностранных языков. При поступлении туда никаких препятствий перед ним не возникло. Он хорошо знал немецкий язык, а, — главное, —был комсомольцем и сыном потомственного рабочего, мастера одной из московских фабрик. Коньков окончил институт так же успешно, как и среднюю школу. Как лучшему из выпускников, дирекция предложила ему преподавать учащимся первого курса института и одновременно продолжать свое лингвистическое образование на факультете восточных языков. Виталий с радостью согласился. Однако, осуществиться его стремлениям было не суждено. На следующий, после выпускного экзамена день в квартиру Коньковых явился некто в штатском костюме из коверкота "военного образца" и пригласил Виталия "пойти прогуляться". —А кто вы такой?— спросил отец юноши. —Работник ГПУ,— последовал ответ. —Значит, сын арестован? —Пока нет, но дальнейшее зависит от него... Обняв плачущую мать и побледневшего, встревоженного отца, Виталий ушел вместе с агентом ГПУ. Прогуливались они недолго. Агент предложил отправиться в ближайший парк. Виталий согласился. За десять минут они трамваем доехали до парка и уединились на скамейке в одном из его тихих и безлюдных днем уголков. С минуту они сидели молча. Виталий вопросительно смотрел на своего спутника, ожидая, что он скажет. —Прежде всего, молодой человек,— начал тот, —у меня есть к вам один вопрос. Чем вы намереваетесь заняться, окончив Институт иностранных языков? Виталий коротко сообщил ему о предложении институтской дирекции и своих планах на будущее. Выслушав его, агент отрицательно затряс головой. —Нет, молодой человек. Все это вы оставьте на потом. Это от вас не уйдет. Прежде вы должны отработать те деньги, которые советская власть потратила на ваше ученье. Короче говоря, вам предлагается работа в качестве переводчика. Очень ответственная. Поработаете пару лет, оправдаете доверие партии и советской власти, а потом можете продолжать учебу. Виталий попытался было возражать, но агент резко и угрожающе оборвал его: —Если вам не нравится мое предложение, то я могу заменить его... ордером на арест. И вы больше никогда не вернетесь в свою семью. Так что для вас лучше всего согласиться работать... Ну? Согласны? Юноша, не находя слов для ответа, со вздохом кивнул головой. Его собеседник усмехнулся. —Я знал, что вы согласитесь, и поэтому захватил с собой все необходимое для вашей поездки к месту работы. Вот возьмите. Он вытащил из внутреннего кармана пиджака объемистый конверт. —Здесь билет в поезд прямого сообщения Москва-Кисловодск, служебное удостоверение и зарплата за месяц вперед. Поезд отходит завтра утром в 8.25. Не опоздайте. На месте явитесь за инструкциями к начальнику кисловодского отдела ГПУ... А теперь идите домой, успокойте своих родителей и посоветуйте им, чтобы они о вашей новой работе никому не болтали. Ну, пока,— закончил агент, вставая со скамейки. Дома, увидев вернувшегося Виталия живым и невредимым, мать крестилась и плакала от радости. Отец молча хмурился. Будущая работа сына старику не нравилась. Начальник кисловодского отдела ГПУ дал явившемуся к нему Виталию подробнейшие служебные инструкции, закончив их таким наказом: —Главное, браток, ты должен изо всех сил втирать очки каждому заграничному дураку, к которому мы тебя прикрепим. Действуй, браток, по-большевистски и помни, что за плохую работу у нас полагается тюрьма или пуля в затылок. Виталию ничего иного не оставалось, как заверить начальство, что он готов "действовать". Энкаведист одобрительно кивнул головой и добавил к вышесказанному им: —Числиться ты будешь в штате краевого курортного управления и там же получать паек и зарплату, но действовать под нашим контролем. Каждый вечер после работы являйся с отчетом к моему заместителю. Пропуск получишь в комендатуре... На первых порах работа нравилась Виталию. Он встречал и провожал приезжавших в Кисловодск иностранцев и показывал им достопримечательности города и окрестностей. А показать там было что. Курорт, ставший известным, благодаря своему чудесному климату и целебным минеральным источникам еще во времена бывавшего там когда-то Лермонтова, советская власть превратила в "пролетарскую здравницу знатных людей страны": партийных ответработников, высших чинов Красной армии, разрекламированных стахановцев, сделанных знаменитостями литераторов, академиков и артистов, крупных сотрудников ГПУ и приезжающих из-за границы туристов и членов, так называемых, братских компартий. Для этих гостей были там санатории-дворцы и бережно сохраняемый старинный парк с нарзанными ваннами и огромной "Площадкой роз", прогулки по "лермонтовским местам" и поездки в "образцово-показательный колхоз-миллионер", дорогие рестораны и переполненные товарами магазины, роскошные солярии и театр "Курзал", в котором выступали приезжавшие сюда на гастроли из Москвы, Ленинграда, Киева и Тифлиса, лучшие актеры и музыканты СССР. Кисловодск вполне оправдывал свое название города-курорта; там было более пятидесяти санаториев и улицы блистали почти идеальной чистотой; туда каждый год приезжали отдыхать и лечиться тысячи людей, а оттуда, во все страны мира, вывозились миллионы бутылок знаменитого "нарзана" с огромного завода "Розлив". А рядом с этим чудесным городом, в 3-5 километрах от него, из всех, заботливо скрываемых властью от постороннего глаза углов и тайников, лезла наружу голая и голодная советская нищета, самая нищая в мире. В станице Кисловодской люди пухли от голода, на полях пригородных колхозов крестьяне работали в лохмотьях и босиком, а корпуса новых санаториев, обнесенные высокими дощатыми заборами, строили измученные, похожие на тени заключенные. Эту нищету и рабство, которые заставляли его постепенно разочаровываться в работе, Виталий никому из "знатных иностранцев" никогда не показывал, но видеть "контрасты" советского курорта ему с каждым днем становилось все тяжелее и невыносимее; совесть мучила его все больше. И однажды, в конце второго года своей работы на курорте, он не выдержал. У него вырвались слова, за которые потом его приговорили к смертной казни. Всегда спокойный и выдержанный молодой переводчик на вопрос одного из туристов, сотрудника нескольких французских газет, неожиданно ответил с гневной горячностью: —Если вы хотите видеть настоящую жизнь рядовых советских граждан, то отправляйтесь в станицу Кисловодскую. Там вы увидите голод, нищету и страх, которые прикрываются вот этой красивой ширмой,— указал он на раскинувшуюся перед ними панораму Кисловодска. Любезно поблагодарив переводчика за совет, француз сказал, что не замедлит им воспользоваться. Вскоре после этого случая Виталий был арестован... —Значит, француз вас выдал?— спрашиваем мы у него. Он отрицательно качает головой. —Сначала я сам так думал, но на следствии выяснилось иное. Француз только написал правдивую статью о жизни в "пригородах Кисловодска". После того, как она была напечатана в парижских газетах, энкаведисты взялись за кисловодских переводчиков. В числе их допрашивали и меня. Я сопротивлялся недолго. Чтобы сопротивляться им — сами знаете — нужно иметь сильную волю и крепкие нервы, а у меня,— разводит он руками, — таковых не оказалось. Ему 26 лет; в тюрьме он сидит второй месяц и смерти боится больше, чем остальные его сокамерники. Он горько раскаивается в том, что был откровенным с французом и называет себя дураком... Виталия Конькова первым из всех, осужденных нашей камеры по шестому параграфу 58 статьи, вызвали ночью "без вещей". 8. "Три греческих мушкетера" —Вас можно было бы, конечно, и не арестовывать, — сказал им следователь на допросе. Старший из троих подследственных начал просить: —Так пусти нас домой. Зачем в тюрьме держишь, зачем допрашиваешь? Пусти домой, пожалуйста! Средний и младший подследственники, поддерживая просьбу старшего, заговорили наперебой. —Нас в тюрьме держать не нужно. —Нам работать надо. —Зачем простых каменщиков допрашивать? —Зачем рабочих людей тюремным пайком бесплатно кормить? —Нас НКВД хорошо знает. —Мы ему давно знакомые. —Пусти домой, пожалуйста! —Стоп, ребята! Не галдите все сразу, как галки. Закройте рты!— остановил их следователь. Подследственники умолкли. Следователь заговорил сочувственно и, как будто, с искренним сожалением: —Жаль мне вас, ребята, да только сделать я ничего не могу; о том, чтобы домой пустить, не может быть и речи. На вас не мною, а другим дело заведено. Но вы, ребята, сами виноваты. Вам надо было давно в советское гражданство перейти. —Не виноваты мы. Два года назад заявления об этом в горсовет подавали. С горсоветчиков спрашивай,— опять зашумели подследственники. Следователь шумно вздохнул. —Не с кого там спрашивать, ребята. Почти всех горсоветчиков мы пересажали. По делам важнее вашего гражданства. Он вздохнул еще раз и сказал: —Но вы особенно не волнуйтесь. Ваше следственное дело чепуховое. Дадут вам по паре лет концлагерей и будете вы там работать каменщиками, как и на воле. Разница небольшая... Ну, а пока идите назад в камеру. Из следственной камеры на допрос их опять вызвали вместе спустя полгода. Следователь был новый, молодой и не лишенный чувства юмора. Перелистав следственное "дело" и прочтя там фамилии троих обвиняемых, он расхохотался. —Вот это здорово! Агатидис, Аманатидис и Агдалинидис. Ну, прямо, как в романе Дюма. Три мушкетера, но только греческие. И вместе с тем каменщики... А драться на шпагах вы умеете? А шляпы с перьями носить? А где же ваш д'Артаньян? .. Он допрашивал их с шутками и прибаутками часа два. Не понимая его шуток, они настойчиво просили поскорее закончить следствие и пустить их по домам. Следователь отмахивался от них руками и говорил со смехом: —Ладно. Пущу. Только не на волю, а обратно в следственную камеру. И подходящего д'Артаньяна к вашему делу пристегну. Для полного комплекта. А на волю вас пускать нельзя. Вы там Сталина своими греческими шпагами заколете... Эх, вы, мушка-атеры каменистой профессии. Свое обещание "пристегнуть к трем греческим мушкетерам д'Артаньяна" следователь сдержал. В следственную камеру, где они сидели, был переведен из другой 80-летний грек Анастас Карамботис. На "воле" он имел две профессии: педагога и садовника. С первых лет революции учил детей в греческой школе до тех пор, пока советская власть не закрыла ее, обвинив большинство школьных учителей-греков во "вредительстве на культурном фронте". Тогда Карамботиса продержали в тюрьме всего лишь два месяца и выпустили. По выходе из нее, знание садоводства, которым он занимался в Греции еще молодым, пригодилось ему. Он нанялся садоводом в один курортный совхоз; за три года привел его сад в образцовый порядок, но, к сожалению совхозной дирекции, очень ценившей его, как хорошего специалиста, был арестован вторично. "Три греческих мушкетера" попали в тюрьму на несколько дней раньше Карамботиса. Это случилось в конце 1936 года. К тому времени отношения между СССР и Грецией ухудшились и, по указаниям Кремля, энкаведисты начали поголовные аресты греческих подданных, которые до этого состояли на учете НКВД и периодически, — дважды в месяц, — являлись на регистрацию в его управления и отделы. Все "преступления" Карамботиса и его трех соотечественников заключались в том, что они были подданными Греции. —Почему он нас назвал таким словом: "муш-ка-те-ры"? Как такое слово понимать нужно? Скажи, пожалуйста!— недоумевая, спрашивали своих сокамерников трое подследственных, вернувшиеся с допроса у веселого следователя. Заключенные, читавшие на "воле" Дюма, попытались дать им объяснения. Греки выслушали их внимательно, но поняли плохо и не поверили. —Нет. Он что-то другое хотел сказать. Никакие мы не дворяне и не королевские солдаты. Мы рабочие-каменщики. Наши отцы и деды тоже каменщиками были... Приведенный в камеру на следующий день после этого разговора, Карамботис объяснения заключенных о мушкетерах подтвердил и, улыбаясь, заметил: —Некоторое сходство с мушкетерами у вас есть, но очень уж отдаленное. А я больше похож на очень постаревшего Бонасье, чем на д'Артаньяна. Греки поверили старику, но долго еще недоумевали, почему веселый следователь дал им такую странную кличку. Третий следователь у греков оказался значительно "серьезнее" предыдущих. "Прокатив на конвейере" Карамботиса и троих его соотечественников, он вырвал у них все нужные ему "признания", обвинил их в шпионаже и добился присуждения к расстрелу. В нашу камеру смертников они попали все четверо. Карамботис был прав, сказав, что "три греческих мушкетера" имеют некоторое отдаленное сходство с героями романа Дюма; кроме фамилий они похожи на мушкетеров и внешностью, а больше — ничем. Старший из них, сорокалетний Агатидис развитее, грамотней и культурнее остальных двух и по-русски говорит чище их. Средний — Аманатидис — высокого роста, силач и весельчак, любящий покушать и выпить, очень страдающий от тюремного голода и утративший в камере смертников значительную долю своей веселости. Наконец, младший — Александр Агдалинидис — задумчивый 22-летний юноша, худощавый, стройный и слегка сутуловатый, внешностью больше напоминает студента из националов, чем каменщика. Расстрела он боится панически. Карамботиса "мушкетеры" очень уважают, повинуются ему во всем и называют отцом. Ни с д'Артаньяном, ни с Бонасье у старого Анастаса никакого сходства нет. Его безволосый череп с прижатыми к нему ушами и постоянно спокойное, бесстрастное лицо с большим висячим ноем и глазами, прикрытыми тонко-восковыми веками, похожи на голову какого-то древнего афинского философа, вырезанную из пожелтевшей слоновой кости. Говорит он о жизни и смерти и ожидает расстрела с философским спокойствием; в беседах со своими соотечественниками и другими заключенными старается поддержать бодрость духа у тех, которые особенно отчаиваются и страдают. Он изучал в свое время литературу и историю, хорошо знает античных писателей и поэтов, но самый любимый им — Гомер. Закрыв глаза, старик наизусть читает нам "Одиссею" и, "Илиаду" на звучном древне-греческом языке. Получается красиво, но никому из нас непонятно. Мы просим его читать по-русски. Без малейшего греческого акцента в произношении он начинает: —"Муза, скажи мне о том многоопытном муже, который..." Часами слушаем мы старого грека, невольно забывая на это время о тюрьме и расстрелах... Некоторым может показаться странным и неправдоподобным чтение стихов Гомера в камере смертников советской тюрьмы. Нам это не казалось... Анастас Карамботис умер в тюрьме, но не от пули энкаведиста. Однажды утром мы обнаружили его на матрасе мертвым. Сердце старика не выдержало тюремного режима. "Три греческих мушкетера" были потрясены смертью Карамботиса и несколько суток подряд оплакивали его. Плакали громко, не стараясь сдерживать слезы и не стесняясь нас. Нам тоже было очень жаль старика и мы искренне сочувствовали грекам в их горе. Особенно тяжело переживал его смерть младший из "трех мушкетеров" Александр Агдалинидис. Ведь умер человек, которого он, сирота, в раннем детстве потерявший родителей, полюбил и уважал, как отца и который каждый час, каждую минуту помогал ему, молодому и хотевшему жить, бороться с предсмертным ужасом, поддерживал в нем бодрость духа. Эта смерть губительно повлияла на рассудок Александра. Ночами у него всё чаще бывали приступы временного помешательства, оканчивавшиеся истерическими припадками и судорожными конвульсиями... Их вызвали из нашей камеры одного за другим. Вызвали днем и с вещами. Старший и средний греки так обрадовались, что даже забыли попрощаться с нами. А младший, вызванный последним, тупо и безучастно смотрел поверх голов надзирателей и его дрожащие губы шептали что-то бессвязное. —Как твое имя?— спросил его старший надзиратель Опанас Санько, шаря глазами в списке заключенных. —Какое имя?.. какое?.. какое?— дрожа, забормотал Александр. —Твое,— повторил тюремщик. —Не знаю! Не знаю!— истерически крикнул юноша. —Ты что? С ума,— начал надзиратель и, внимательно посмотрев ему в глаза, уверенно закончил фразу: —Спятил. Ну-да. Потом, мотнув головой назад, через плечо скомандовал своему сыну Левонтию, стоявшему в коридоре: —Доложи! Коменданту! Надо свезти. В сумасшедший дом... Двое "греческих мушкетеров" были освобождены из тюрьмы. Советская власть дала им "право" опять работать каменщиками и дважды в месяц являться к энкаведистам на регистрацию. Третий окончил свои дни в, так называемой, "Психбольнице" — ставропольском доме для сумасшедших. |