АглаидаЛой драй в

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   32   33   34   35   36   37   38   39   40
ощущать себя нормальной женщиной, которой периодически нужен мужчина, но и перестала быть нормальное женщиной. Сначала у меня стал путаться месячный цикл, а потом менструации прекратились вовсе. Это меня удручало, все-таки я еще была не в том возрасте, когда случается климакс. Конечно, он бывает и ранним, но обыкновенно связан с генетикой, — а с генетикой по женской линии у меня был полный порядок: и бабушка, и мама, и даже прабабушка пережили климакс где-то в районе пятидесяти, — мне же только стукнуло тридцать пять!

Я не понимала, что происходит, и отправилась на прием к гинекологу-эндокринологу. Меня обследовали и сообщили, что гормональный статус в порядке, то есть количество женских гормонов примерно в норме. Изучая результаты анализов, врач вслух размышляла о том, что по какой-то неясной причине и без видимых отклонений в физическом состоянии моего организма, мой мозг (а все зависит именно от него) почему-то не дает сигнал на месячные. Вот что, давайте попробуем один легонький немецкий гормональный препарат, — хуже не будет… Я попробовала. От «легонького» препарата мне сделалось так плохо, что через пару дней я завязала с лечением и, придя в себя, больше по больницам не ходила. Свою роль сыграло и мудрое замечание Нонны, которая в ответ на мои сетования заметила: «Ну и что ты так переживаешь?.. На вату тратиться не надо!» Помню, я расхохоталась — и, удивительно, выкинула эту проблему из головы. В конце концов, если у меня климакс наступил в тридцать пять — черт с ним! — действительно, на вату тратиться не придется.

Только года через два после того, как я скинула с себя роман, у меня мало-помалу начал восстанавливаться месячный цикл, заодно появилось и желание близости с мужчиной. Тогда я из чистого любопытства полезла в свою несравненную медицинскую энциклопедию и обнаружила там поразительные вещи: оказывается, в периоды сильнейших стрессов, например, во время войны, месячные у женщин могут прекращаться вовсе, потому что все силы организма направлены на выживание. Очевидно, по степени психического напряжения моя работу над романом была сравнима с военным временем. Но вот ведь казус, — я вовсе не обрадовалась возвращению месячных, привыкнув обходиться без этих досадных женских неудобств! Так, на собственном опыте, я убедилась в правоте Фрейда: вся энергия человеческого организма, действительно, сосредоточена в либидо. И, пожалуй, только теперь до меня наконец дошло, что затянувшееся на несколько лет гормональное безобразие, — прямое следствие пережитого мной однажды интеллектуального оргазма. Краем уха я, естественно, слышала, будто у людей творческих происходит сублимация сексуальной энергии в интеллектуальную, но чтобы вот так: зримо, ощутимо, мгновенно!.. Ничего подобного я не встречала ни в жизни, ни в литературе. Все-таки секс это что-то животное, связанное с витальной силой, которая отвечает за продление рода, — а тут вдруг оргастическое переживание, высокое наслаждение чисто интеллектуального порядка!! Хотя, наверное, в той или иной степени подобное состояние испытывает каждый творец, создавший хорошую картину, доказавший сложнейшую теорему или сочинивший прекрасное стихотворение.

Сдав рукопись «Тропотуна» в редакцию, я совершенно расклеилась. Упадок сил был настолько глубоким, что я даже читать не могла, сиднем сидела перед телевизором и таращилась на экран. Просто смотреть телевизор мне скучно, поэтому, срочно порывшись в шкафах, я отыскала завалявшиеся с лучших времен клубки шерсти, добавила к ним шерсть от двух надоевших кофточек, которые тут же и распустила, и принялась вязать модный свитер со сложным рисунком, поразивший мое воображение. Это сразу привнесло в мою «телевизионную» жизнь некий онтологический ракурс, к тому же, очень успокаивало нервы. А нервы мои были ни к черту! Духовно и физически я измотала себя до такой степени, что порой сама не представляла, как еще живу.

Ничто не прошло даром: ни расширение сознания, ни спонтанные выходы из тела, ни полная сублимация на творчестве. Все мои хронические болячки разом обострились, так что я еле таскала ноги, да и то с большим трудом. И еще глубокая апатия… Я часами валялась на диване, без мыслей, без эмоций, без каких-либо желаний. Вернее, моим единственным желанием было, чтобы все меня оставили в покое. Я хотела вести тихую растительную жизнь, ни на что другое у меня не доставало сил. На плаву удерживало лишь внутреннее убеждение в том, что роман удался.

Растянувшаяся на несколько месяцев телевизионно-растительная жизнь принесла свои плоды, мало-помалу я стала приходить в норму, но тут меня одолел червь самоедства. Сомнительная привычка к насилию над собой прямо-таки въелась мне в плоть и в кровь. Мне необходимо было что-то непременно преодолевать, с чем-то бороться, стремиться к высокой цели, — в противном случае мое существование разом теряло смысл. Не то чтобы я не представляла себе жизни без борьбы, — я вполне могла наслаждаться ничегонеделаньем, например, отдаваясь праздному времяпрепровождению на морском берегу. Что это — честолюбие? жажда самореализации? неутоленное тщеславие? Всего понемногу. Сколько себя помню, во мне всегда присутствовала сжатая пружина, без устали толкавшая меня вперед и вверх. Я буквально физически ощущала, как растрачиваю время по пустякам, на не достойную внимания суету, которая пожирает мои драгоценные секунды, минуты, часы… Время утекало сквозь пальцы, словно песок в песочных часах. Образ этих виртуальных часов постоянно присутствовал в моем сознании. Мысленно я наблюдала, как песчинки-мгновения неумолимо перетекают из верхней колбы часов — бытия — в нижнюю колбу — не-бытия…

В конце 80-х началась перестройка, и страна, долгие годы пребывавшая в анабиозе, вдруг стала пробуждаться. Ничто еще не предвещало краха коммунистической системы, а вместе с ней и экономики социализма, — но что-то уже витало в воздухе, и люди, не воспринимая это разумом, явственно ощущали грядущие перемены на уровне интуиции.

Вот тогда-то мне и привиделся тот сон…

Мне снилось громадное озеро, и озеро было заколдованное. Я ощущала это очень явственно. Все вокруг несло на себе печать древности и налет магического, рождавшего во мне страх и настороженность, даже не страх, а предчувствие чего-то ужасного и необычайного. Почему-то я знала, что на дне озера обитает невероятных размеров сом, настоящее чудовище, — и его невидимое присутствие там, в черной глубине, меня пугало. Во сне мне хотелось убежать от этого страшного озера, но как это бывает в кошмарах, я не могла двинуться с места, а только стояла и смотрела, как черная и доселе зеркально-спокойная гладь воды вдруг начинает покрываться рябью, потом на ней вспухают и расходятся круговые волны — это кто-то громадный и жуткий медленно всплывает на поверхность… Наконец из-под воды возникает черно-бурая спина чудовища, вся обросшая зеленой тиной и водорослями... Во сне я откуда-то знаю, что этот чудовищный сом не поднимался на поверхность уже тысячу лет. Это даже не рыба, — скорее, библейский Левиафан или Чудо-Юдо-Рыба-Кит из русских народных сказок.

Образ всплывающей на поверхность заколдованного озера чудовищной рыбы буквально впечатался мне в память. Однако в сновидении было что-то еще, чего я не запомнила, и что мгновенно ускользнуло из моего сознания, едва я открыла глаза. И хотя кошмаром в полном смысле этого слова сон не был, он оставил какое-то сильное и иррациональное ощущение, будившее страх, тревогу и плохие предчувствия. Я пересказала сон Генриху Петровичу и попросила расшифровать его. Согласно Юнгу, рыба, или вообще чудовище, всплывающее на поверхность воды, означает активизацию коллективного бессознательного. Прислушавшись к собственным ощущениям, я согласилась: что-то неопределенное носилось в воздухе в связи с широко заявленными перестройками и ускорениями, что-то нехорошее и угрожающее, что я чувствовала всей своей кожей, хотя мой разум еще не подавал сигнал опасности. Шестое чувство подсказывало мне, что там, в темных глубинах русского менталитета, уже активизировалась древнее чудовище бессознательного, которое готовится всплыть, вернее, уже всплывает, на поверхность, — и мое подсознание, невидимыми нитями связанное с коллективным бессознательным русского народа, через сновидение предупреждало меня о нависшей катастрофе.

Минуло всего три года, — и наша привычная жизнь была пущена под откос.

Данный мне сновидением сигнал, увы, оказался не востребованным и никак не повлиял на мою дальнейшую судьбу. События развивались своим чередом, и я, — крохотный листок, подхваченный вихрем истории, — вместе с миллионами других таких же охваченных ужасом и бессилием листков летела в отверстую пасть неизвестного будущего. Все, казалось, обрушилось в тартарары. Да так оно и было на самом деле! Ночи напролет мы просиживали перед телевизором, наблюдая великий и потрясающий спектакль, идущий в реальном времени, — Съезд Советов. Страшные слепые силы, до поры до времени дремавшие под слоем устоявшейся жизни, внезапно вырвались на свободу и, сметая все на своем пути, понеслись над страной. На наших глазах распался социалистический лагерь. Потом вирус разложения перекинулся на Советский Союз. Одна за другой, бывшие в его составе республики, объявляли о своем суверенитете. С мистическим страхом и восхищением я наблюдала вышедший из-под контроля исторический процесс. Тектонические подвижки истории, происходившие на одной шестой части суши, вызывали священный трепет своей грандиозностью и полной непредсказуемостью.

Отголоски революционных событий в виде митингов и демонстраций в поддержку демократии долетали и до Сибири, хотя по накалу страстей были далеки от московских. Я старалась относиться ко всему происходящему философски. В последние годы я серьезно увлекалась историей России, на фоне этой тысячелетней истории наш временной промежуток выглядел крохотным эпизодом, который займет в учебниках, быть может, лет пятьдесят. Это было весьма разумно, от моих переживаний не зависело ничто, зато давало возможность сохранить внутреннее равновесие и избежать того колоссального стресса, от которого в те переломные годы пострадало множество людей, позднее угодивших в психиатрические лечебницы. Увы, «процесс пошел…» — и остановить его было не в человеческих силах. Мой жизненный опыт давно превратил меня в завзятого скептика, не верившего ни в программные заявления политиков, ни в морально-этические качества этих самых политиков, взращенных КПСС, а теперь вдруг в одночасье прозревших и, в стремлении доказать, что они святее папы римского, клеймивших позором родную Коммунистическую партию, свою бывшую «дойную корову».

Трагическое ощущение все ускоряющегося скольжения к краю пропасти, которое я тогда испытывала, было присуще сотням миллионов людей. На начало 90-х годов прошлого века одновременно пришлись два эпохальных события: распад гигантской сталинской империи, сцементированной, как выяснилось позднее, лишь бюрократической структурой Коммунистической партии Советского Союза, и смена социально-экономической формации. Это были процессы настолько грандиозные по своим масштабам, что осознать их во всей полноте, а тем более предвидеть отдаленные последствия, в то время было совершенно нереально. Люди оказались ввергнутыми в водоворот исторических перемен, не будучи к ним готовыми ни морально, ни психологически, ни экономически.

Отчасти мне повезло, уже много лет я находилась за бортом «нормальной» жизни, пребывая в свободном плавании, поэтому чисто психологически оказалась более подготовленной к индивидуальному выживанию, чем большинство людей, привыкших к стабильной работе на предприятиях и в госучреждениях. Вопрос сохранности личных сбережений при галопирующей инфляции меня также не волновал: к началу 1992 года, когда отпустили цены, у меня на сберкнижке хранилось 20 рублей, которые уже практически обесценились, а в результате последующих реформ и вовсе превратились в нечто смехотворное, если не ошибаюсь, в 0,2 копейки. В стране царил хаос. Все республики Российской Федерации провозгласили собственную независимость, потом дело дошло и до областей, которые своим устройством напоминали скорее удельные княжества, нежели административные единицы федеративного государства. В ситуации полной непредсказуемости я осталась совершенно одна, лицом к лицу с обстоятельствами, которые на моих глазах ломали и фактически уничтожали людей, гораздо более сильных, чем я. Удивительно, но самой действенной защитой от всего этого безумия являлось творчество. Ни отсутствие каких-либо реальных доходов, ни беготня по знакомым в надежде перехватить немного денег, несколько сигарет или немного еды (консервами, макаронами и овощами мы тоже умудрялись делиться, если кому-то вдруг что-то перепадало!), не отвратили меня от желания писать. Вернее, я вынуждена была писать, потому что по-прежнему это был вопрос жизни и смерти. Рвущуюся из меня энергию необходимо было вводить в управляемое русло, иначе я, как разъяренный скорпион, убила бы себя собственным жалом.

И вот тут-то на помощь мне пришли любовники и друзья! Сначала Генрих Петрович устроил меня к себе на кафедру лаборанткой, а немного спустя Роман предложил поработать кассиром в открытой им небольшой строительной фирме, ему нужен был надежный сотрудник. Хорошо, что Роман был человеком терпеливым и с юмором. За одну-две недели, которые проходили между нашими встречами на ниве частного предпринимательства, я умудрялась начисто позабыть, как оформляются платежки, заполняются чеки и т.п., — так что ему каждый раз приходилось напоминать мне, где расписываться и как заполнять необходимые бумаги. Это его искренне развлекало, и он неоднократно проходился насчет «творческого» устройства моих мозгов. Под крылышком у Генриха тоже было неплохо. На кафедре я практически не появлялась, перепечатывала дома кое-какие бумаги, редактировала научные статьи сотрудников и очередную книгу шефа. И там, и там со своими обязанностями справлялась вполне сносно, но главное, решился вопрос о хлебе насущном! Поэтому, едва пообвыкнув на новых работах, я взялась писать повесть.

В моменты исторических катаклизмов время настолько ускоряет свой бег, что события мелькают, словно кадры киноленты. Едва успеваешь осознать случившееся, как через день-другой перед тобой предстает совершенно незнакомая ситуация, к которой опять необходимо приспосабливаться. Нет возможности что-либо спокойно осмыслить, взвесить, переварить. К анализу прошлого можно вернуться потом, в более стабильной обстановке, чтобы неспешно и отстраненно обдумать коловращение идей, отдельные эпизоды и происшествия уже в контексте общих закономерностей. Нервный стресс, постоянно продуцируемый внешними обстоятельствами, как ни удивительно, помог мне быстро выйти из состояния прострации после окончания работы над «Тропотуном». У меня просто не оставалось другого выбора! Если бы я тогда сдалась и сложила ручки, жернова исторического разлома перемололи бы меня, как перемололи сотни тысяч людей, уставших бороться с бесконечными напастями и признавших свое жизненное поражение в условиях нарождающегося строя. Вот только какого?! Капиталистического? Постиндустриального? Черт его знает!.. Однозначно — дикого. Тогда требовалось лишь одно: выжить в этой, окончательно превратившейся в гигантский дурдом, стране. Выжить и сохранить себя. Оглядываясь назад, я сейчас понимаю, что в полной мере обладала столь ценимой на Востоке полнотой. Самодостаточность и целостное восприятие мира давали мне возможность не только удерживаться на плаву, невзирая на ураганные шквалы, крушившие нашу привычную советскую действительность, но и сочинять. Я просто жила в предлагаемых обстоятельствах и оставалась сама собой.

Повесть решила писать без изысков. Хотелось, в пику всему, сделать ее доброй и берущей за душу. Примерно через год «Ирена — черная кошка» была готова. И — оказалась никому не нужной. Местным издательствам вдруг до зарезу понадобилось что-нибудь «остренькое». Хотите «остренького» — будет вам «остренькое»! Я снова засела за пишущую машинку. На сей раз из-под моего пера появилась повесть о роковой любви… между двумя женщинами. Страсть, любовь, мистика, ревность, — в «Портрете» было все, но уже наступил 93-й год, и прежде сравнительно безбедно существовавшие издательства начали рушиться одно за другим. Моя повесть снова осталась невостребованной!

И вот тогда я сломалась. Вернее, даже не сломалась, потому что психического надлома не было, однако, выработав все свои энергетические ресурсы, стала погружаться в своеобразную духовную кому. Мной овладели апатия и полная прострация, хотя депрессии, с присущими ей мрачными мыслями, не было. Мыслей не было вообще. Я чувствовала себя досуха выжатым лимоном, от которого уцелела лишь шкурка. Та личность, которой я прежде себя ощущала, куда-то исчезла. Моя душа свернулась в крохотный комочек — и запечаталась изнутри семью печатями. Там, в сокровенной сердцевине, происходило что-то настолько важное, что даже мое привычное «я», пусть составляющее только надводную часть громадного айсберга моей личности, не было допущено в эту святая святых. Теперь, когда меня навещали друзья и знакомые, и кто-либо из них интересовался, чем я сейчас занимаюсь, я отвечала, как на духу, — окукливаюсь, — после чего следовала немая сцена, а потом раздавался смех: что с нее взять, творческим натурам свойственно метафорическое мышление! Но я-то говорила серьезно!.. Мне казалось, будто я превращаюсь в куколку гигантского насекомого — прямо Кафка! — хотя про Кафку я вспомнила гораздо позднее, быть может, он тоже пережил что-то подобное и описал потом в своей “Метаморфозе”?.. Вокруг меня образовалось некое защитное поле, крепкая невидимая оболочка — кокон, — в котором мое “я” подвергалось кардинальным изменениям, и чувство происходившей со мной трансформации было чрезвычайно острым и значимым.

Человеческая жизнь это некий растянутый во времени процесс перманентного изменения: телесного, умственного, духовного, — однако в детстве и юности этого не замечаешь, и только по мере взросления понемногу начинаешь сознавать, что твое драгоценное “я” суть величина переменная.

Окукливание растянулось на несколько лет. Разумеется, я не чувствовала себя настоящим насекомым, гусеницей, превращающейся в бабочку и тем самым обретающей свой законченный облик, однако мое психофизиологическое состояние правильнее всего определялось сугубо энтомологическим термином «окукливание». От внешнего мира меня ограждал крепкий непрозрачный кокон, в котором на минимальном уровне поддерживался процесс моей жизнедеятельности. Духовное, интеллектуальное и физическое омертвение, в которое я погрузилась, субъективно переживалось мной как собственная смерть. Я потеряла способность сопереживать людям, плакать, смеяться, раздражаться, гневаться, ушло даже ощущение физической боли, и когда, чтобы это проверить, я попробовала уколоть себя иголкой, то почувствовала прикосновение острого конца, услышала хруст протыкаемой кожи, — но боли не было. Это меня тревожило, но не слишком. Если бы я уже не пришла к убеждению о греховности самоубийства, наверное бы сделала этот последний шаг, без истерики и особых эмоций: мне совершенно не хотелось жить, мои жизненные силы окончательно иссякли.

Возникла проблема с самоидентификацией: мне стало казаться, что я не знаю, кто я есть и что из себя представляю на самом деле, — словно после написания подряд романа и двух повестей моя личность окончательно распалась. Это вызывало некоторое беспокойство. Умом я понимала, что я — такая-то, что мне столько-то лет, что я окончила такой-то институт и т.д., однако все это вдруг утратило всякое значение. Мне стало совершенно безразлично мое прошлое, да и настоящее не представляло никакой ценности. Комфортно устроившись в своем коконе, я напряженно прислушивалась к происходившим во мне переменам: внутри протекал какой-то удивительный, не подвластный ни рассудку, ни чувствам процесс, на который невозможно было повлиять, — мне была уготована лишь роль стороннего наблюдателя. В юности я запоем прочла роман Ромена Роллана «Очарованная душа». Меня особенно поразило описание переживаний Антуанетты, которая прямо-таки наслаждалась своей беременностью; потрясло, насколько достоверно и точно писатель-мужчина воссоздает ощущения беременной женщины. Прислушивалась к малейшим изменениям, совершавшимся в ее организме, Антуанетта чувствовала, как внутри ее тела развивается другая жизнь, — и это придавало ей несвойственную прежде самодостаточность и наделяло олимпийским спокойствием. Это описание почему-то очень напоминало мне собственные ощущения в период окукливания. Точно так же я прислушивалась к собственным ощущениям и движениям внутри себя: там росла какая-то новая жизнь, быть может, возрождалась моя обновленная душа. Во мне возник новый центр кристаллизации личности, вокруг которого шло таинственное и интенсивное строительство другого «я», отличного от всех прежних.

Вышедшая, в конце концов, из кокона на свободу сущность хоть и имела человеческий облик, — человеком в полном смысле не являлась. Это было нечто иное и — большее. Время покажет, кто же именно проклюнулся из запечатанного кокона: прелестная бабочка, питающаяся нектаром, или хищная стрекоза с жесткими крыльями!

Все годы затянувшейся трансформации я не подходила к письменному столу. У меня возникла аллергия к сочинительству. Даже читать не могла. Вещь для меня совершенно невозможная!.. Существовала, как растение: поглощала пищу, гуляла, торчала перед телевизором… Все вокруг утратило свое значение и смысл. Отдавшись потоку жизни, складывающемуся из суммы привходящих обстоятельств, случайных событий, разнонаправленных векторов людских устремлений, я дрейфовала в нем, не задумываясь, — и все чаще посещала католическую часовню Преображения Господня. Меня тянуло в эту небольшую часовенку, внутри которой было так тихо, уютно и стоял приятный запах свежеоструганного дерева, из которого она была построена. Усевшись на скамье, я сидела, отдавшись чувству покоя, и мне было хорошо. Быть может, меня подталкивал к тому мой ангел-хранитель, все последние годы трудившийся на износ, а, возможно, наступил момент, когда моя душа была готова открыться Богу. А потом начиналась месса, и я чувствовала, как откуда-то сверху на меня нисходит энергия, которую я сначала ощущала как тепло на темени, которое потом распространялось вниз по рукам до самых кончиков пальцев, стекало по позвоночнику и ногам. Тепло иногда переходило в настоящий жар, даже пот выступал, и все тело наполнялось силой и легкостью. И если до часовни я порой буквально тащилась, то после мессы уходила полная энергии и внутренней радости. Пребывание в часовне приносило мне отдохновение и душевный покой, гармонизировало психику и вливало жизненные силы, — неудивительно, что меня тянуло туда, хотя богослужение по западному обряду все еще воспринималось как чуждое. Меня долго мучил вопрос: почему меня не приняло православие, а взял под свое покровительство католический эгрегор, — ведь в моем роду не было католиков!? Но так и не найдя ответа, решила выбросить это из головы — и просто следовать той дорогой, на которую меня настойчиво толкали свыше.

Моим проводником в вере продолжал оставаться Генрих, считавший, что религиозное чувство поможет мне справляться с драйвом. Мы много говорили на эту тему. Религиозное чувство отлично от совести и категорического императива. Это совершенно особое чувство, которое почти не осознается людьми, в то же время оказывая огромное влияние на их поведение. Основой религиозного чувства не обязательно является вера в Бога, рационалистическая европейская культура пошла по пути обожествления Закона, как некоего высшего начала общественной жизни, что оказалось мало приемлемым для гораздо более иррациональных по натуре русских; нам необходима Вера — в Бога, Царя, Отечество, Коммунизм… Гипертрофированный советский атеизм тоже был разновидностью религиозного чувства: место Высшего Существа занимал обожествленный Генсек, а рай был тождественен коммунизму. На моих глазах, те же самые люди, которые рьяно пропагандировали атеизм, после падения коммунистической системы истово ударились в ортодоксальное православие, причем, столь одиозный мировоззренческий кульбит вовсе не был продиктован фарисейством или лицемерием: они на самом деле сделались глубоко религиозными, а некоторые даже приняли священнический сан. Я объясняла это тем, что утрата коммунистических идеалов, прежде заполнявших матрицу религиозного чувства, вела к личностной дезинтеграции, а вера в Бога, наполнив опустевшую матрицу другим содержанием, давала возможность выжить и обрести новый стержень. Думаю, мое окукливание отчасти тоже было связано со «сменой наполнителя» в этой могущественной матрице.

После своих видений я уже не боялась смерти и почти смирилась с тем, что срок моего ухода из этого мира находится вне моей компетенции, как и факт моего рождения. Однако интерес к познанию смерти не пропал. Эта извечная загадка будоражила мой ум долгие годы. Мысль написать об этом повесть или даже роман постоянно всплывала на страницах дневника. Название будущего произведения неоднократно менялось, не теряя, впрочем, своей сокровенной сути: «Зачарованная смертью», «Завороженная смертью»… Но тут в «Иностранке» напечатали материал про Юкио Мисиму с точно таким названием! «Танцы со смертью» — тоже хорошо, однако примерно через полгода в прокат вышел фильм «Танцы с волками»… Были и другие варианты: «Жажда смерти», «Ласковые лики Смерти»… Несколько раз я пыталась засесть за работу, — увы, безрезультатно! — тема представлялась неподъемной. Однажды все же набросала примерный план романа и даже написала страниц двадцать, — и опять все заглохло! Я еще не была готова, не обладала той абсолютной внутренней свободой, когда пишешь на отрыв, не думая о последствиях или о том, как воспримут твои откровения коллеги и читатели.

Эту свою неготовность я интуитивно чувствовала, хотя стремление начать работу уже стало идеей фикс. Я предпринимала все новые попытки написать что-то путное, однако нужная форма ускользала от меня, как угорь в воде. Языковая стихия активно сопротивлялась, не желая умещаться ни в какие умозрительные конструкции, в которые я пыталась ее упаковать. Я никак не могла нащупать адекватную структуру романа, которая давала бы мне полную свободу выражения