I. Комната в Царском ~ Совершеннолетие Володи Дешевова Лида Леонтьева, Поездка на Валаам Нешилот Юкс и Юкси 7 дневник
Вид материала | Документы |
СодержаниеН.н.пунин - а.е.аренс Н.н.пунин - а.е.аренс Н.н.пунин - а.е.аренс |
- Экскурсии по Гродненской области, 50.92kb.
- Знамя Мира Рериха на Валааме, 35.21kb.
- «Нить судьбы», 276.34kb.
- «Нить судьбы», 276.09kb.
- Всё началось в 19ч. 00м. Как и во всяком сказочном государстве у нас в школе были различные, 8.53kb.
- Загородная поездка в мемориальный комплекс «Хатынь». Поездка в историко-культурный, 20.89kb.
- Боливийский дневник 7 ноября 1966 года, 1056.64kb.
- В фонд поддержки Володи Ланцберга, 16.58kb.
- «кижи + валаам + соловки» Москва – Петрозаводск – Кижи – Сортавала Валаам – река Шуя, 123.75kb.
- Конкурс рисунков Кл комната Кл комната, 157.14kb.
Н.Н.ПУНИН - А.Е.АРЕНС
июля 1914 года.<С. -Петер6ург>
Дорогая, родная моя Галочка, получил сегодня твое письмо, был чрезвычайно рад и утешен, т.к. не покидает меня дурное настроение.... Вчера были призваны ратники ополчения первого разряда и мы, ратники ополчения второго разряда, которые добровольно желают. Сразу меня охватило неодолимое желание идти. Представил я себе, как ты будешь сестрой, я ополченцем, ну и т.д.; к вечеру же, как устал, начались сомнения — для чего, да к чему, да что я буду делать, да что мне Россия и тому подобные позорные мысли. Однако сегодня поехал в университет по воинскому присутствию. Узнал, что меня, а также и Сашу призовут 1 августа, не зависимо ни от каких отсрочек, экзамен Саше держать не дадут - ну, я и отложил до 1 -го ~ если призовут и забракуют, пойду в ополчение. Не могу только сидеть дома и болтать вздор о войне...
Сегодня Англия объявила войну Германии. Количество вооруженных людей в мире теперь неисчислимо. Возбуждение в Петербурге достигло крайних пределов; тебе известно, вероятно, о разгроме германского посольства; я видел все это; толпа жестока и груба, но она страшна, как, вероятно, не страшна армия; что-то темное и жуткое, черт знает что такое. Больше нет фигур на крыше посольства, окна выбиты и чернеют, мебель, картины, белье выкинуто и сожжено, флаг и герб разодраны, портрет Вильгельма сожжен, хрусталь и посуда побиты — бесконечное варварство; и Околович поощрял и оправдывал все это -? в нем что-то фанатически темное, монашеское, малокультурное... Мобилизация кончается, скоро уходит папа, но никто не знает куда.
Сегодня днем шел я из музея по Невскому в густой толпе. Смотрю, Полетаев — небритый, загорелый и до такой степени грязный, что я не знал, как мне быть с ним (отвратительная, но неискоренимая гордость). Оказывается, страдает от одиночества, волнуется и не имеет жилья до первого; ночует неизвестно где. Необыкновенный человек! Я понимаю, можно в такие дни целый день шататься по улицам, но не иметь угла или своей кровати — это восхитительно. Пошли бродить, конечно, к «Доминику»*; он был возбужден и рад меня видеть. Даже неожиданно для меня пожаловался на свою горькую участь и сделал это серьезно; сказал, что его Крым - была крайне неприятная поездка, последствия которой еще впереди. От «Доминика» пошли к Владимиру, с которым он отправился куда-то еще выпить, я же домой, так как был уже совсем разбит и ждал от тебя письма.
Маковский вернулся, но никакого желания видеть его у меня нет; отвращение, отвращение, бесконечное отвращение ко всем окружающим меня деятелям искусства. Не хочу их больше, хочу простых, обыкновенных людей; они честнее, глубже и, так часто, умнее. Скажи, выберусь ли я из своей лжи, уйду я от ложного искусства, найду я искусство настоящее и искреннее, как ты думаешь, скажи! Я тебе в письме не могу объяснить, в чем дело, но я знаю немножко, вернее, чувствую...
^
Н.Н.ПУНИН - А.Е.АРЕНС
июля 1914 года.<С. -Петербургу
Дорогая Галочка, сегодня много думал об искусстве, потому что долго смотрел залу современных мастеров. Ни один из них не удовлетворяет меня, кроме Врубеля. Серов очень хороший художник, но совершенно лишен творчества, вдохновенна только его манера, его мазок, в нем совершенно нет духа, интуиции, внутренней искренности; в сущности, серьезного внимания заслуживают только его мазки, их игра, сила и площадь удара и вал еры, вообще тоновые соотношения. Сомов хороший художник, но именно на нем видно, до какой степени опасно (опасно, конечно, в смысле жизненности и развития) художнику обрадоваться какой-либо найденной форме. Сомов открыл для себя свою феерию и свою улыбку, он ее великолепно усвоил, но в той работе, которая в музее («Фейерверк»), уже чувствуется мертвенность и, знаешь, что странно.- бесконечная пошлость, интеллигентская пошлость со-мовского воображения. Скучно и холодно перед ним, и не из-за его миросозерцания, а из-за шаблона, в котором умер его живой дух. Выписывая своих арлекинов и свои боскеты, он слишком хорошо помнил их исторические формы, слишком хорошо знал старинный фарфор, потому не мог, как мог бы сделать Врубель — схватить мыслью эти боскеты и затем бросить их живыми, современными на полотно, превратить в настоящие куски жизни.
О. Галочка, какая это безумная, страшная вещь - искусство. Никогда не останавливаться, ничему не верить, все время искать, бежать от прошлого без оглядки, отрезывать от себя то, что только что нашел и чему только что обрадовался, а в результате, если вспомнить Врубеля, Сезанна или Леонардо — пожизненная непризнанность, пренебрежение, одиночество, сумасшествие и тоска. Непостижимо...
О Врубеле что писать? Высоко летит, только пафос чрезмерный, не наш, не человеческий пафос... Каждый мазок — величие, краска черная, а в глубине ее тон царственной жизни; главное же, ни капли фальши - торжественно, искренно, как за обедней, и жизни, жизни — в каждом наималейшем прикосновении кисти, море жизни, сумасшедшей, дикой и, может быть, даже ненужной, излишней, но что сделаешь, горит душа и нет покоя; сама, может быть, знает, что испепелит огонь, а не может; сил нет удержать, пылает, как солнце.
Однако, моя Галочка, дорогая, любимая, смиренная, я тебя все искусством занимаю, верю, что тебе не скучно; скажи, подумала: ах, скоро ли он кончит о своих художниках...
^
Н.Н.ПУНИН - А.Е.АРЕНС
июля 1914 года. <С. -Петербург>
Пришел вчера и хотел написать тебе, но не мог — и злился; сегодня не лучше, потому что высох, как бобовый стручок: все бессильные желания, да скука, а еще вчера думал тебя утешать и писать тебе, чтоб не скучала, чтоб не торопилась жить, смотрела бы больше по вечерам в небо, да в поле, да на солнце. Лучше бы не знать мне ничего о Ренье и Флобере; обидно только за свою мятежную и бессильную жизнь. Скучно; смотрю на небо, на листья, на землю — скучно; у Дешевова вчера был — скучно; война — бесконечно скучно. Ни одной строчки не написал с тех пор, как ты уехала, и знаю, что с каждым днем гублю свое положение и свои финансы, и все-таки не могу, ни одного слова, так бесконечно противно и скучно. Все время стоит за спиной подлый, отвратительный Чехов, как карикатура какая-то.
Пробежался сейчас на вокзал, чтобы убить невыносимую скуку — сидел в читальне, пересматривая толстые журналы. Как все это солидно и скучно. Статьи о Фромантене и о Вельфлине, статья Гофмана (Олиного мужа)* о Баратынском до конца бездарна, но бездна знания. Что я буду с ними делать, скажи? Я никогда не буду иметь этих знаний, потому что лентяй и нет соответствуюшдх способностей. Стихи позорны, только Сологуб и Ахматова настоящие; у первого прелестные стихи о смерти. И опять скучно до остервенения.
июля
Так и не написал вчера ничего и уехал к твоим. Вера утешила меня ласково и жеманно; в ней, мне казалось, было ощущение радости от встречи, потому что долго не виделись и эта встреча — нечто новое. Но Зоя наговорила мне самых неприятных дерзостей, сохраняя, однако, исключительную приветливость. ..
Как я тебе уже писал, обедал в субботу у Маковского, был день рождения Марины. Конечно, был и обедал Мацулевич. Маковский по отношению ко мне был сух и почти невежлив, только Марина старалась все сглаживать. Но я не страдал нисколько. Я сидел за обедом и думал о красоте жизни. Вот два фаворита: новый — весело болтающий, упоенный и улыбающийся и старый — молчаливый, иронически мыслящий, иногда немного дерзкий (я спросил у Маковского, что он теперь думает делать с «Иконой», ведь никто из нас писать не будет? Мацулевич, между прочим, призывается 1-го августа). Первый еще ждет, еще не знает, второй знает и видит и понимает цену каждого слова. Скажи, есть ли это моя проклятая и подлая приспособляемость или это мой торжествующий и спокойный организм, знающий вещи более достойные, чем планы Маковского, и ценящий жизнь более величественно и более правдиво? Почему я не страдал? Почему я получил наслаждение от этого обеда, чувствовал себя каким-то кардиналом, во всяком случае, старым аристократом, для которого хорошие манеры важнее веры в Бога? Я ни разу не вышел из себя, хотя к тому было много поводов: Маковский сыпал грубыми колкостями — я только иронически улыбался, и это его злило, выводило из себя, бесило. Я не понимаю себя, я не знаю, кому принадлежит моя душа: дьяволу, Богу или через кого-нибудь третьего — им же? Может быть, они владеют мною по очереди, по договору. Сколько стоит половина моей души? Я бы хотел ее выкупить у одного из них.
Мне уже стыдно, что я пишу этот протокол, но я еще не совсем отошел, что-то глухо томит меня и что-то тихо во мне скучает. Я думаю, что доброта и любовь, в том числе и Христос, все-таки — следствие избытка сил, если не физических, то нервных и духовных. Всякое истощение, всякая скука очень ослабляет любовь. Ницше если не ошибся, то, во всяком случае, не понял себя до конца; вернее, я в нем не понял себя до конца. Христианство все же - цветок, а ницшеанство - первая ступень дегенерата.
Смотри, мне уже 25 лет, а я не знаю, что я, собственно, хочу от жизни, зачем живу и что люблю. Оправдываю гения, всегда, везде и во всех формах, но гений не норма, а если даже и так, то дальше этого гения ничего не идет, хаос и все позволено или, вернее, все под сомнением — конечно, так жить нельзя и такая жизнь — каторга. Каторга она для нас, русских, ~ не знаю, оттого, что мы слишком чутки и слишком совестливы, или оттого, что слишком мало в нас эллинистических традиций. Я представляю себе француза, какого-нибудь Моваля, который может украсть, но с благородством, может быть добрым, но с тактом, может страдать, но без вывертов и нудности; но я не представляю себе себя свободного от какой-то тины в душе, после того, как я совершил что-либо скверное, или даже после того, как кому-нибудь придет в голову меня обидеть. Если бы у меня было больше характера и больше желания, я бы мог вышколить себя, ну, на манер Гумилева, но я не желаю быть скованным и перекраивать свою божественную душу, к тому же я не верю в плодотворность такой работы. А между тем меня злит, что сегодня я такой, завтра другой и что я сам себе не могу верить, потому что никогда не в состоянии знать, как моим нервам угодно будет реагировать на солнце, дождь и скуку. Конечно, в общем, в целом жизнь будет жизнью и, когда я умру, будет ясно, что во мне преобладало и что было ядром; со стороны, вероятно, и сейчас все это уже выяснено, но у меня опускаются руки перед полчищами ощущений и идей, которые ко мне приходят, охватывают и не дают понять, которые из них вдали светятся, как маяк, которые стоят предо мной, обливая меня своим светом.
Неужели тебе скучно все это читать? Я понимаю, что все это может быть скучно, но я думаю, случись мне приобрести славу гения, вот это самое письмо, которое интересно может быть только тебе, станет бесконечно ценным для всех. Что это значит? Какая разница между письмом гения и простого умного и богатого человека? Никакой. Потому что, думаю, нет разницы между жизнью духа в гении и в <обыкновенном> человеке; разница только в форме, а так как письма обладают минимальной формой, то и разницы между этим письмом и письмом гения нет — все дело в славе. Еще о гении. Как ни высоко ставлю я гения, но меня удивляет все же, до какой степени каждый из них носится с собой и о себе заботится. Шопенгауэр, если прочесть некоторые его страницы, где он говорит о достоинстве своей философии, производит просто впечатление нахального маньяка, дотого жалко и с таким страхом за свою особу все это написано; да и Ницше; разве можно его читать, не передергиваясь почти на каждой странице, т.к. неизвестно, о чем говорил он с большим пафосом - о своей грядущей славе или о величии человечества? А это самое понятие человечества, что это за фикция? Что это за призрак, который дает такую уверенность? Человечества нет в том смысле, в каком гений этого хочет. Шопенгауэра прочли тысячные доли человечества; на кого же он ссылался? Перед историей мира разница между Шопенгауэром, которого читают сотни, и мною, которого читаешь ты одна, исчезает. Откуда же это ощущение гения, который ждет своей толпы, и городничим, который улыбается, когда ему кланяется толпа? Только количественная. Не правда ли? И разница эта тленная и вздорная; а между тем, как хорошо ни сознавал бы я тлена и вздора этой разницы, я никогда не примирюсь с тем, что гений вовсе не «штука», я всегда буду обожать и обожествлять его, как бы я ни был убежден в суете гения. Однако мне стыдно, что я тебя этим занимаю, и страшно от мысли, что тебе это скучно. Но я буду писать так, потому что я вижу, что это бесконечно искренне, насколько искренним могу быть я.
Пиши, если можно, и скажи, как мама относится к получению тобой моих писем; вообще, все, что касается мамы, напиши.