Прозаик, чьи романы печатаются, как правило, в нашем журнале "Мне ли не пожалеть", 1995, №12; "Старая девочка", 1998, №№8, 9

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   11   12   13   14   15   16   17   18   ...   25

Обычно в Снегирях я бывал на воскресной обедне, и когда после службы отец Никодим звал меня почаевничать в гостиной на втором этаже, возвращался в Москву лишь поздним вечером. В гостиной Никодим был другим даже внешне. Служил он в черной монашеской рясе, а к чаю переодевался в костюм, в котором ходил и по поселку. Старенькие полотняные брюки и чуть менее линялый пиджак — если судить по картинам и фотографиям, почти униформа сельского агронома тридцатых годов. За чаем лагерных разговоров Никодим уже не избегал, и помню, что эта смена декораций меня смущала, хотя я не думал и не думаю, что в церкви он боялся доносов и новой посадки. Скорее дело было во времени. Лагерь оборвался чересчур резко, третий срок Никодима не перевалил и середину, и для многого из своего опыта зэка он пока не нашел места.

То, что пойдет ниже, я слышал на снегиревской даче, слышал из его уст, и сейчас, как и раньше, не готов от него отделить. Некоторые мысли он высказывал, ссылаясь на сокамерников, то есть давал им и имя, и биографию, иногда весьма причудливую, но никогда — со счастливым концом; с другими спорил, при нас, часто и с нашей помощью, пытался их опровергнуть, и все же меня — подозреваю, и остальных — не радовало, что сразу после службы мы слышали от священника вещи неканонические, с точки зрения православия, нередко вообще прямую ересь. Хотел Никодим того или не хотел, но он, будто испытывая нашу веру, сеял сомнения, и они были тем больше, что мы видели, что и для него ничто никуда не ушло, по-прежнему тревожит.

Никодим рассказал нам о сокамернике по Барнаульской следственной тюрьме, амурском казаке Николае Евстратове. Евстратова трижды расстреливали, однажды, добивая, даже всадили пулю в затылок, но он выкарабкался и объяснял Никодиму, что все испытания дарованы Руси ради одного — чтобы Господь мог явить ей Свои чудеса. Что каждый, кто не погиб в Первую мировую войну, и Гражданскую, и Отечественную, кто прошел следствие, тюрьму и лагерь, — жив по чуду Господню. И нет в мире другого народа, в котором столько людей могли бы сказать, что они живут под покровом Божьей Благодати. Так что велики страдания, но искупление не меньше.

В другой раз Никодим завел речь о знакомом старовере из беспоповцев — в лагере под Абаканом, где в бараке оказалась чуть ли не дюжина его единоверцев — он учил своих, что свобода выбирать добро и зло — едва ли не главное, что даровано человеку. Мы созданы собеседниками Господа, теми, кто, когда придет время, по внутренней необходимости, а не как солдаты по приказу, выберет добро и откажется от зла. Чудо же гибельно, говорил беспоповец, хотя Господь из жалости, из сострадания к человеку иногда и снисходит до него. Оно не просто нарушает законы сотворенного Богом мира, еще страшнее, что у людей опускаются руки, и в надежде на новые и новые подачки сами они со злом смиряются.

В Снегирях нередко поминался отец Паисий Величковский. Мне кажется, что многое из им написанного отцу Никодиму было очень близко. В частности, мнение отца Паисия, что все зло нашего мира — в наших же душах, там же идет и борьба с ним. Когда монах в темноте своей кельи лишь с именем Господа на устах сражается с искушениями и соблазнами, это не только его искушения, его соблазны, но и всего мира. Войны, богоборчество — тоже в наших душах, а мирские восстания, ненависть, убийства — вторичны и несамостоятельны. Они отголосок, эхо. И на том, что было ближе, однажды пояснил: “Революция — конвульсии, эпилептический припадок. Борьба со злом в душе и теле человека дошла до предела, до крайней степени напряжения и кто победит — неизвестно”.

Никодим любил говорить, что молитва — пуповина, которая соединяет нас с Господом. Пока мы молимся, она жива и Господь через нее питает нас своей милостью и благодатью. Что на исповеди вместе со злом и грехами мы возвращаем Господу прожитое, возвращаем в надежде, что он простит нас и обелит, но и для того, чтобы ничего не пропало. Говорил, что мы не созданы по образу Божию, то есть внешнего сходства, которое разумеют иконописцы, между Им и нами нет. Но мы подобны Всевышнему. Подобны способностью творить, способностью различать добро и зло, понимать, как хорошо одно и мерзко другое. И еще: нам, единственным, дано видеть всю сложность, всю немыслимую красоту, совершенство мироздания.

На моей памяти раза три заходя с одного бока и с другого, отец Никодим возвращался к тому, что Господь говорит с человеком так, чтобы сын Адама Его по возможности понял. И так, чтобы страшное зрелище собственной греховности, которое открывается пришедшему на исповедь, не уничтожило кающегося на корню. Поэтому не есть ли Священное Писание то облако, через которое Господь обращается к своему народу? На Синае, явись Он вне облака, человек тотчас бы погиб.

Кроме того, читая Библию, нельзя забывать, что человеку проще примириться со злом, когда оно приходит со стороны. Когда не мы его творим, а нас им наказывают. “Мои замечания, — продолжал Никодим, — особенно важны для тех глав, где зло приписывается самому Богу. Господь всеблаг, и зло, что есть в мире, творит только человек. Господь может лишь попустить ему. Потоп — зло, порожденное человеком, он же в нем и захлебнулся. Ковчег — добрые дела праведника, в грехе они не тонут, и Ной с семейством терпеливо ждал, когда Господь смилостивится и повелит злу вернуться обратно в преисподнюю. То же, что и с потопом, — с египетскими младенцами. Всевышний их не убивал. Защищая свой народ, Он поставил зеркало, и зло фараона, отразившись от меди, легло на Египет. Ожесточение сердца фараона, его запрет семени Иакова идти в пустыню — та неволя, в которой, мучая и преследуя, он держал сыновей Израиля.

Однажды, будто вторя Ленину, Никодим заговорил о том, что революция, ее цель и смысл — возвращение в детство. Люди безмерно устают от сложности жизни, от тысяч и тысяч лазеек, закоулков и тупиков, в которых хоронится грех и откуда его ничем не выкорябаешь. Не сразу, но они приходят к выводу, что единственное назначение сложности как раз в этом — укрывать, давать приют злу, и, пока ее не разрушишь, о спасении нечего и думать.

Революция есть попытка вновь жестко разделить добро и зло, сделать мир столь же простым и ясным, что и до грехопадения. Отсюда чувство правоты, радость, восторг, ликование, которые, несмотря на все бедствия, все страдания, она рождает в людях. Нечто подобное в те годы я уже слышал, удивляла лишь печаль, раскаянье в голосе нашего батюшки.

Я знал, что отец Никодим никогда революцию не поддерживал и с ней не сотрудничал, но теперь его можно было понять так, что и враги революции были из того же детского лагеря, и грех, что лежал на них, едва ли был меньшим. В семнадцатом году прежний мир разрушился, в одночасье сошел на нет. Выстоять у него не было ни единого шанса, потому что революция всем и каждому предложила нечто, поразительно похожее на Господень Рай. Тебе была обещана жизнь, лишенная порока, жизнь без искушений, без мук, без сомнений. Счастливое, радостное время — ведь если ты верил, был предан и исполнителен, ты знал, что, что бы ни делал, вины твоей ни в чем нет. Это и вправду был хороший, искренний мир, мир молодости и энтузиазма. Вера экономила тебе несметное количество сил, ты был буквально переполнен ими, и оттого все в тебе пело, и жить было легко.

Занимала Никодима и следующая мысль. При нем на пересылке инженер-капитан, в Первую мировую войну наводивший в Галиции понтонные переправы, объяснял сокамерникам, что каждый из нас — блудный сын, а вера — путь к Господу, дорога со всеми мыслимыми отступлениями и метаниями. Только по мере того как мы ее проходим, нам дается откровение, только по мере и в меру пройденного мы понимаем слова Господа. Иначе был бы набор обычных заповедей и поучений. Иначе в ней ничего не прочувствовано, ничего не болит, не мучает. Не было бы ни сомнений, ни измен, ни бегства: просто ты, как отличник, вызубрил урок и в классе отбарабанил.

В Библии, говорил капитан, вера прорывается через человеческую слабость. Она должна быть соразмерна представлениям человека о мире, о его справедливости, о силе греха — только так она может помочь, направить его в лучшую сторону. Бесконечные отступления от Господа народа, который Он избрал — не только в Синае, но и раньше, в Египте, и позже, в собственном государстве, его жалобы и стенания вернее другого свидетельствуют, что тогда ни на что большее человек не был способен. Трусость, порочность сынов Адама ставила пределы, и они были очень узки.

То есть вера — не нечто готовое, а как лепка человека из глины: постепенное, шаг за шагом, ваяние. И оба Завета — путь, неровный, прерывистый, трудная дорога, в которой все необходимо и все неизбежно. Лишь пройдя ее с начала и до конца, можно надеяться на спасение. Он же, кадровый офицер, утверждал, что военные походы России — средостение ее истории. Продвижение к Иерусалиму было медленным, явным для народа отражением нашего внутреннего исправления. Прежде чем второй раз явится Христос, мы должны будем повторить дорогу, какой вера шла к нам, сами вернуться на Святую землю.

В Генеральном штабе многие хотели спрямить путь — идти к истинной вере и земле Единого Бога, даже по карте почти не уклоняясь в сторону: Москва—Киев—Константинополь—Иерусалим, а когда цель будет рядом, часть сил перебросить на вспомогательный фронт в Междуречье и уже оттуда дорогой Авраама тоже идти в Святую землю. Но двор и гвардия были настроены по-другому. Их стратегический план исходил из того, что ныне святость обретается в Москве и само по себе иерусалимское направление мало что значит. В какую сторону ни возьми, мы всегда идем к Иерусалиму: расширение империи есть единственно верный, надежный путь к Господу. Так или иначе, прежде нежели под скипетром русского царя не окажется весь земной шар — в числе прочих земель и Палестина — Царствие Божие ведь не установится.

Примерно с семидесятого года отец Никодим стал заметно слабеть. В то время его келейницей была баба Рая, старуха еще крепкая и весьма преданная. Однако обихаживать его день за днем она не могла, в Москве недалеко от Преображенской заставы у нее имелась дочь с двумя маленькими детишками, и баба Рая, как уток, металась от Никодима к дочке и снова в Снегири. Из лагеря Никодим вернулся гипертоником, строго говоря, он и жил от одного криза до другого, поэтому, когда баба Рая уезжала, ее кто-нибудь обязательно подменял. С поздней осени и до середины весны, то есть пространство между полевыми сезонами, ее обязанности я охотно брал на себя. И дело не в благодарности — мне с ним было интересно.

Сдавал Никодим неровно. Едва врачам удавалось сбить давление, вялость, путаность речи уходили и он, пусть и не делался прежним — ярким, мощным проповедником, каким мы его знали по храму, но все равно собеседник был на редкость любопытный. Нашлась у нас и интересная для обоих тема — Севера€.

Никодим часами расспрашивал меня об энцах и других тамошних народах. Как они жили до Перегудова и как, когда его уже приняли и крестились. Как смотрели на свою историю, свою судьбу. Кое-что Никодим рассказывал и сам. В частности, из его слов следовало, что в Томске он несколько месяцев прожил под одной крышей с неким энцем по имени Ноан. Больше в подробности он не вдавался, но и это было немало.

К тому времени я уже знал по именам почти все племя — от переписи двадцать четвертого года примерно на сорок-пятьдесят лет назад. У меня была амбарная книга в хорошем коленкоровом переплете с целым лесом из энцских родословных древ и просто записей матримониального свойства. Основывались они на воспоминаниях стариков и на документах из архивов — начиная с царствования Александра III, то есть с 1881 года, делопроизводство в низовьях Лены стало вещью привычной. С остальным девятнадцатым веком было, конечно, сложнее. Документов считаные единицы, и ни одного старика, который тогда жил и мог что-нибудь рассказать. Тем не менее благодаря имени энца — Ноан и паре десятков других деталей я довольно скоро стал думать, что знакомым Никодима был правнук старшего из тех двух сыновей, что Белка родила еще до Перегудова. То есть прямой потомок убитого им шамана Ионаха. Кстати, несмотря на смерть Ионаха, о Перегудове энец, по словам Никодима, отзывался с любовью и великим почтением, говорил о нем как о новом апостоле язычников, втором Павле.

Надо сказать, что если я, едва речь заходила о Севере, ввязывался в разговор с обычным энтузиазмом, то Никодим о самоедах и остяках, так он их по-прежнему звал, нередко говорил с раздражением. Однако беседы не рвал, наоборот, во всяком случае, поначалу явно хотел привлечь меня на свою сторону, убедить, что ничего, кроме невежества и атавизма, в их вере нет и никогда не было.

Из месяца в месяц доказывать друг другу одно и то же скучно, но здесь все покрывала яркость фактуры, и мне казалось, что на этот свет мы оба летели, как бабочки. Центральной фигурой наших прений был, конечно, Перегудов, а уже от него мы шли к жизни местных племен, какой она была, прежде чем в Сибири начали селиться великороссы, затем к другим северным проповедникам. Помню наш второй разговор, быть может, наиболее резкий. Никодим чуть не с первых слов принялся ругать Перегудова, звал его еретиком, убийцей, и я не сдержался, в ответ сказал, что пусть Перегудов и душегуб, но энцев к истинной вере он привел миром, без насилия, а миссионерский путь Филофея Лещинского, которого Никодим именует апостолом язычников, скорее напоминал поход крестоносцев. Недаром остяки ненавидят его до сих пор, а тогда одному из спутников Филофея прострелили голову, другому грудь, хотели убить и его самого.

Впрочем, Никодим мог и не знать, что тот же отец Филофей и Лука Вологодский десятками душ покупали инородцев у бравших их в полон сибирских казаков — а затем, обратив в христианство и закабалив, водворяли в монастырских вотчинах. Что многие миссионеры, пытаясь помешать самоедам вернуться обратно в язычество, забирали из семей детей, как правило мальчиков, и отдавали в специальный приют в Тобольске. Там с ними, вроде бы, обращались неплохо, держали в тепле, чистоте, учили читать, писать, тем не менее воспитанники, едва выйдя на волю, обнаруживали, что зависли между одним миром и другим, и своими ни там, ни тут им не стать, а дальше чуть не поголовно спивались и гибли.

Кроме того, если Перегудов перевел на энцский язык Бытие, Евангелие от Марка, много псалмов и молитв, то тезка евангельского Луки, миссионер Лука Вологодский — лишь Символ веры, заповеди и Евангелие от Матфея. Слушая мою страстную речь, Никодим мрачнел, мрачнел, и, к счастью, я наконец понял, что перегибаю палку. Решив смягчить разговор и ему подыграть, я не нашел ничего лучшего, как переключиться на обычную российскую тему — водку. Сказал, что до сих пор на Севере самой блаженной считается смерть от нее, проклятой, и тому, кому удается допиться до смерти, все завидуют. Что для крепости в водку часто добавляют табак, и вообще спирт даже изменил представление самоедов о загробной жизни: раньше, по их вере, умерший уходил в страну бед и лишений, а сейчас они вслед за юкагирами утверждают, что загробная жизнь хоть и похожа на здешнюю, но наоборот, добрее, мягче. Покойный уходит к их верховному богу Нуму, раньше для смертных почти недоступному, и там вволю и каждый день напивается.

Потом мы до вечера говорили об амоке и мэнэричении, целые эпидемии которых были в двадцатые годы описаны в Колымском крае, о так называемом уч-гурбуле — душевном состоянии шамана. О том, что, как правило, они от рождения люди крайне нервные, возбудимые и чуть ли не три четверти из них больны падучей, причем нередко в тяжелой форме. Галлюцинации, сомнамбулические состояния, приступы беспамятства и тут же беспричинные стенания, вопли — все это тоже встречается часто, и дело не в природной конституции: перед камланием многие шаманы жуют сушеные мухоморы — сильные галлюциногены. Бывает, что грибы вдобавок запиваются той же водкой.

Большинство из тех, с кем я беседовал, считало шаманов людьми мрачными, одинокими, скрытными, но рассказывали мне и о других — похожих на наших юродивых, блаженных. Однако главным был не характер шаманов: остяков, как и древних греков, латинян, прочих язычников, особенно поражал их пророческий и поэтический дар, способность — подобно античным оракулам — к незаурядным стихотворным импровизациям. Впрочем, я и здесь с готовностью и сразу отыграл назад: сказал, что, наверное, просто смотрю на самоедов и их веру с сочувствием, а так со стороны может показаться, что туземцы поклоняются пациентам психиатрических клиник. Во время камлания и у меня бывало ощущение, что находишься в буйном отделении сумасшедшего дома. Тем более что мухоморами и водкой шаманы доводят себя до настоящих припадков вполне сознательно. Тот второй разговор был кризисом: мы переболели, перевалили его и дальше говорили уже не особенно обинуясь, к тому же редко на чем-то плотно задерживались.

Беседы теперь выходили на редкость мирные. Иногда мы, конечно, спорили, в каких-то вопросах не сходились, но легко, пожалуй что даже с радостью, шли на уступки. За полтора года болезни батюшки мы обсудили не один десяток тем. Никодим, например, был убежден, что шаманизм — это не вера, пусть и языческая, а нечто вроде идущих по разряду медицины: гипноза, психотерапии. Мы оба знали, что причиной любой болезни самоеды считают похищение одной из душ больного злыми демонами — на ее место в тело человека, как плод в беременную женщину, вселяются другие демоны, помельче, и стаей изнутри начинают грызть его тело и пить его кровь. Тут-то и зовут шамана. Да, шаман в Сибири — все равно что у нас врач, и он не так уж часто обращается к добрым духам, силы его почти целиком уходят на борьбу с их злыми антиподами, тем не менее я был убежден, что, если забыть о Верхнем светлом мире, в верованиях сибирских народов мы никогда не разберемся.

Я рассказывал ему, что, по мнению энцев, злые духи охотятся на человеческие души разными способами и очень похоже на то, как сам человек — на зверя и рыбу. Они ловят их сетями и удочками, бьют гарпуном, арканят удавками, а потом, сложив добычу в мешок, увозят ее домой, где отдают своим женщинам. Те, освежевав и разделав человеческие души на части, жарят их, а потом кормят мужа и детей. Говорил, что энцы думают, что, если шаману не удастся помочь человеку, болезнь, как порча, выйдет из него, только когда он уже умрет. Будто настоящий оборотень, она может превратиться в червяка или таракана, может стать кошкой, вороной, мышью, а бывает, что делается другим человеком, маленьким горбатым карликом.

Мы подробно разбирали весь ритуал обмена похищенной у человека души на душу жертвенного животного, и я даже помню, что сказал, что так же Авраам, по слову Господа, вместо Исаака принес Ему в жертву запутавшегося в кустарнике молодого овна, но эта параллель Никодиму не понравилась. Говорили, что раньше шаманы вели со злыми духами отчаянную борьбу, силы были примерно равны, и война шла с переменным успехом. Теперь же, как и все вокруг, шаманы ослабели, измельчали, и ныне главное их оружие — подкуп вместе с угождением и унижением. Те, что похитрее и трусливее, просто натравливают одних духов на других, а когда схватка закончится, с удовольствием добивают побежденного. Извиняясь за шаманов, я смущенно добавил, что, хоть цель и благая, ведут они себя, конечно, мерзко, подло.

Как-то я обмолвился, что раньше, пока правосудие еще было, его представителем на земле самоеды считали медведя, и Никодим, словно продолжая, сводя обе темы, стал рассказывать, что в тридцатом году на Дальнем Востоке одна нивха подобрала двух медвежат-сосунков — мать бросила их, а может, ее убили охотники, и, взяв в избу, сама выкормила грудью. Потом они уже ели как все — рыбу, мясо, ягоды. Медведям было года по полтора-два, когда они сломали дверь и хотели уйти в тайгу, но нивха умолила их остаться, сказала: “Я вас очень люблю, буду без вас тосковать, плакать”. На беду, они ее послушались. Осенью отца той женщины, мужа и троих старших сыновей арестовали, посчитав, что если они добровольно взяли на кошт двух медведей, значит, богатеи и кулаки. Сначала хотели везти в Благовещенск и судить там, но пошли проливные дожди, дороги сделались непроезжими, и их просто вывели за околицу и на лугу расстреляли. Вместе с ними как кулацких зверей расстреляли и медведей.

Иногда мне казалось, что о Севере Никодим знает не меньше моего, я, если и сильнее, то лишь в деталях, однако в наших разговорах он с самого начала сознательно играл вторую скрипку. Например, часами расспрашивал меня, как шаманы добиваются признания у соплеменников. Его особенно занимали истории жизни разных шаманов — я самолично записал не один их десяток, и теперь все это старательно перед ним выкладывал.

Помню, однажды мы целый день обсуждали жизнь и смерть шамана, что он может погибнуть только от руки равного себе; вообще же, по свидетельству остяков, шаманы бессмертны. Обычный человек будто собака — как она живет, так и помрет, где помрет, там и будет лежать, а шаман рождается много раз и в разных местах. Первую жизнь может камлать у тунгусов, вторую у якутов, третью у ненцев. Только сила его с каждым рождением убывает.

В том, что я записывал на Севере, переплетались реальные истории и легенды, благо те, кого я расспрашивал, одно от другого отличали плохо. Вот, например, история знаменитого шамана по имени Га Паан. Поначалу он был обычным ребенком. Лет десяти от роду пошел косить траву, упал в обморок и семь дней пролежал в беспамятстве. Когда же очнулся, оказалось, что он сделался шаманом редкой силы. Взглянет на кого-то, все равно — на человека или скотину, — и та падает замертво. Этот Га Паан сам не камлал, а чтобы никого не губить, по просьбе соплеменников прикрывал глаза железным козырьком. Прожил он долго, почти до девяноста лет в селении на левом берегу Оби, ниже впадения Сосьвы.

По поверью, у каждого шамана есть мать — птица-зверь с клювом, похожим на железную ледоколку, с крючковатыми когтями и с хвостом в три сажени. Но одной матери мало — без инициации шаманом не станешь, а ее выдержать нелегко. Сначала душу будущего шамана бесы на три года заточают в подземный мир, сам человек не погибает, но без души делается безумным. Когда срок первого испытания подходит к концу, нечистая сила, но уже здесь, на земле, убивает человека и рассекает его на части. Воскреснет он только через три дня. Все это время бесы железными крюками будут рвать его плоть, отделяя суставы и кости, выскребая мясо и давая стечь, впитаться в землю сокам тела. Оба глаза шамана они заранее вынут из впадин и положат рядом, чтобы он видел и запомнил то, что с ним будут делать. Лишь к ночи третьего дня прах несчастного снова соберут и, сшив железными нитками, вернут шамана к жизни.