И. Вольская Вмире книг Тургенева Москва,2008 г Аннотация Великие писатели всегда воплощали в книгах
Вид материала | Книга |
- И. Вольская Вмире книг Толстого Москва,2008 г Аннотация Великие писатели всегда воплощали, 3107.25kb.
- Урок по литературному чтению в 3 классе Гринько О. И. Тема урока «Обобщающий урок, 51.42kb.
- Патриотическое воспитание младших школьников на уроках английского языка, 119.99kb.
- И. Вольская Начало Москва 2010 г. Содержание, 2811.01kb.
- Здравствуйте, мсье флобер, 39.46kb.
- Механизм воздействия инфразвука на вариации магнитного поля земли, 48.07kb.
- Для меня большая честь писать предисловие к сборнику «100 запрещенных книг: цензурные, 3478.49kb.
- АРима ббк 86,42 удк 21 а 81 сотвори благодать, 11621.4kb.
- Можно ли наказывать детей вопрос о строгости воспитания всегда волновал родителей., 26.55kb.
- Указатель книг и статей «Вмире экономики», 339.03kb.
Есть пословица: «Что имеем, не храним, потерявши, плачем».
Теперь, потеряв, Н.Н. кинулся на поиски. В Кельне узнал было, что Гагины поехали в Лондон. Но в дальнейшем все долгие розыски оказались безуспешными.
Может быть, именно внезапность потери способствовала всем этим сожалениям, стремлению во что бы то ни стало вернуть?
«И я не увидел их более — я не увидел Аси. Темные слухи доходили до меня о ней, но она навсегда для меня исчезла. Я даже не знаю, жива ли она».
Н.Н. так и остался всю жизнь одиноким.
«Нет! Ни одни глаза не заменили мне тех, когда-то с любовью устремленных на меня глаз... И я сам... Что осталось от меня, от тех блаженных и тревожных дней, от тех крылатых надежд и стремлений».
В этой маленькой повести столько поэзии, окрыленной романтики.
И при всем этом важная, хотя и весьма прозаическая проблема здесь вольно
или невольно отражена.
Социальное неравенство и связанные с ним человеческие особенности. Может быть, именно ущемленное самолюбие,
ее давно и безвозвратно ущемленное чувство значимости (присущее каждому) гнало Асю немедленно уехать, не ждать, словно милости, решения Н.Н.!
1858
1
1842 год. Красивый дом на одной из «крайних улиц губернского города О...». Хозяйка дома, 50-летняя вдова Марья Дмитриевна Калитина довольно богата; состояние у нее «не столько наследственное, сколько благоприобретенное мужем», бывшим губернским прокурором и ловким дельцом. У нее две дочери, одна подросток, другая 19-летняя; сын — учится в Петербурге.
У старшей Лизы, высокой, стройной, черноволосой, есть жених, Паншин Владимир Николаевич — камер-юнкер, дельный чиновник и светский человек. «Его везде охотно принимали; он был очень недурен собою, развязен, забавен, всегда здоров и на все готов; где нужно — почтителен, где можно — дерзок...» Он «держался вольно и просто; но в душе был холоден и хитер». Кроме того, он «мило пел, бойко рисовал, писал стихи», но во всем был поверхностным дилетантом.
Дом Калитиных — один из приятнейших в городе. Как-то в гостиной был упомянут в разговоре племянник хозяйки, Лаврецкий. В свое время он женился по любви, но жена его в Париже, по словам одного из гостей: «стыд потеряла совершенно, знакомства вела и с артистами, и с пианистами, и «со львами...».
Вскоре Федор Иванович Лаврецкий появился в доме Калитиных. Приехал в О... из Берлина, собирается в деревню. У него чудесное имение в Лавриках; и еще одна небольшая деревушка с флигельком, Васильевское.
А вот его внешность. «От его краснощекого, чисто русского лица с большим белым лбом, немного толстым носом и широкими правильными губами так и веяло степным здоровьем, крепкой долговечной силой. Сложен он был на славу, и белокурые волосы вились на его голове, как у юноши. В одних только его глазах, голубых, навыкате, и несколько неподвижных, замечалась не то задумчивость, не то усталость, и голос его звучал как-то слишком ровно».
— Ну — и надолго ты к нам?
— Я завтра еду, тетушка.
— Куда?
— К себе, в Васильевское.
— Завтра?
— Завтра.
Затем, как обычно у Тургенева, нить событий прерывается, и нам подробно сообщают всю историю жизни Лаврецкого и его предков.
Родоначальник этого старинного дворянского рода — выходец из Пруссии. «Многие из его потомков числились в разных службах, сидели под князьями и людьми именитыми на отдаленных воеводствах...» Богаче и замечательнее всех был родной прадед Лаврецкого Андрей, «человек жестокий, дерзкий, умный и лукавый. До нынешнего дня не умолкла молва об его самоуправстве, о бешеном его нраве, безумной щедрости и алчности неутолимой».
Его сын Иван воспитывался не дома, а у богатой старой тетки, княжны, которая назначила его своим наследником, а потом, «чуть не 70-ти лет» вышла замуж за его гувернера, француза, бывшего аббата, «ловкого и тонкого проныру». Она перевела на имя шустрого француза все свое состояние и затем, «разрумяненная, раздушенная амброй», умерла «оставленная мужем: вкрадчивый господин Куртен предпочел удалиться в Париж с ее деньгами».
В Петербурге общество, в котором вырос Иван, «богатый наследник», перед ним закрылось, когда тетка отдала состояние другому; пришлось вернуться в деревню к отцу. «Грязно, бедно, дрянно показалось ему родимое гнездо; глушь и копоть степного житья-бытья на каждом шагу его оскорбляли; скука его грызла...»
Одна из горничных матери, Маланья, кроткая, тихая, красивая стала его возлюбленной. «В помещичьем деревенском доме никакая тайна долго держаться не может: скоро все узнали о связи молодого барина с Маланьей. Дело обычное. Отец в другое время «не обратил бы внимания на такое маловажное дело»; но он давно злился на сына и обрадовался случаю пристыдить «петербургского мудреца и франта», даже кинулся на него с кулаками. Назло отцу Иван совершил дикий по тем временам поступок: обвенчался с Маланьей, которую его отец хотел сослать куда-то далеко. Затем он отвез ее в деревню, где жили его родственники, упросил их на время приютить жену, а сам отправился в Петербург. Он был горд, что поступил в духе Руссо, «Дидерота» и Декларации прав человека, провозглашенной в начале французской буржуазной революции. Затем он получил место при русской миссии в Лондоне и уплыл за море, мало думая о жене; тем временем в далекой деревушке родился его сын Федор.
2
Родители Ивана потом взяли к себе младенца Федора вместе с Маланьей. Иван вернулся в Россию, когда жена его и родители уже умерли. Воспитание, которому он, будучи теперь «англичанином», подверг Федора, было самое несуразное. Он хотел сделать из сына «спартанца», применял определенную «систему», которая «сбила с толку мальчика, поселила путаницу в его голове...». Тем более что он всегда «замечал разладицу между словами и делами отца, между его широкими либеральными нормами и черствым, мелким деспотизмом».
Похоронив отца и поручив тетке Глафире Петровне заведование хозяйством, Федор Лаврецкий отправился в Москву. В 23 года он поступил в университет, но его там считали странным, не подозревая, что в «этом суровом муже... таился чуть не ребенок». Лишь один студент, Михалевич, энтузиаст и стихотворец, с ним сблизился.
Однажды в театре Лаврецкий увидел девушку в ложе бельэтажа. Вот его впечатление. «Облокотясь на бархат ложи, девушка не шевелилась; чуткая молодая жизнь играла в каждой черте ее смуглого, круглого, миловидного лица; изящный ум сказывался в прекрасных глазах, внимательно и мягко глядевших из-под тонких бровей, в быстрой усмешке выразительных губ, в самом положении ее головы, рук, шеи; одета она была прелестно».
Каковы отец и мать этой девушки? Ближайшее окружение так или иначе влияет на каждого человека.
Мать — «с беззубою улыбкой на напряженно озабоченном и пустом лице». Отец — «с выражением тупой величавости и какой-то заискивающей подозрительности в маленьких глазках, с крашеными усами и бакенбардами, незначительным огромным лбом и измятыми щеками, по всем признакам отставной генерал».
Вдруг в эту ложу вошел приятель Лаврецкого по университету Михалевич, судя по всему, их старый знакомый. На следующий день Лаврецкий к нему отправился и узнал, что эта девушка, Варвара Павловна Коробьина — «изумительное, гениальное существо, артистка в настоящем смысле слова, и притом предобрая».
Он боролся «с своею робостью» целых 5 дней, на 6-й — «молодой спартанец надел новенький мундир и отдался в распоряжение Михалевичу...» Они отправились к Коробьиным.
Далее, как обычно у Тургенева, подробная история этого почтенного семейства. Упомянем лишь несколько важных деталей.
Генерал весь своей век провел в Петербурге, был «по бедности адъютантом при двух-трех невзрачных генералах, женился на дочери одного из них, взяв тысяч 25 приданого». Добился наконец генеральского чина, и тут «вышла более чем неприятная, вышла скверная история». Он придумал средство пустить в оборот казенные деньги, но с кем-то не поладил, «не вовремя поскупился; на него донесли». Генерал кое-как «отвертелся», но пришлось выйти в отставку, его карьера «лопнула». Он переехал в Москву, где жизнь дешевле, «стал появляться в лучших московских гостиных» и «сумел поставить себя в обществе».
«О жене его почти сказать нечего». А вот дочь... В институте благородных девиц она считалась «первою умницей и лучшею музыкантшей», теперь ей было 19 лет и от нее веяло «вкрадчивой прелестью».
Ох, эта вкрадчивость настораживает!
«Она так была спокойна и самоуверенно ласкова, что всякий в ее присутствии тотчас чувствовал себя как бы дома...»
Лаврецкий был очарован, стал часто ходить к Коробьиным и через полгода сделал предложение. Предложение его было принято: генерал «чуть ли не накануне первого посещения Лаврецкого спросил у Михалевича, сколько у него, Лаврецкого, душ; да и Варваре Павловне, которая во все время ухаживания молодого человека и даже в самое мгновение признания сохранила обычную безмятежность и ясность души, и Варваре Павловне хорошо было известно, что жених ее богат...» И даже мамаша, дама пассивная и недалекая, подумала: «Моя дочь делает прекрасную партию».
3
Лаврецкого заставили бросить университет: не слишком почетно выйти замуж за студента, да и незачем богатому помещику в 26 лет «брать уроки как школьнику».
После свадьбы летом он отправился с женой в Лаврики. «Она нашла дом грязным и темным, прислугу смешною и устарелою, но не почла за нужное даже намекнуть о том мужу». В сентябре она увезла его в Петербург. Старик Коробьин взялся управлять имением, поскольку намеревался «запустить руки в дела зятя».
В Петербурге жили в прекрасной квартире, на лето переселялись в Царское Село, завели много знакомств в средних и даже высших кругах общества, «много выезжали и принимали». Федору Ивановичу не совсем нравилась такая рассеянная жизнь, он уединился в кабинете, стал читать, занялся своим «недоконченным воспитанием». После рождения сына, вскоре умершего, поехали за границу, на воды. Лето и осень провели в Германии и Швейцарии, на зиму поехали в Париж. Вот где Варвара Павловна по-настоящему расцвела. Любя комфорт, она «скоро и ловко» сумела свить себе там гнездышко, обзавелась знакомыми, часто посещала театры, даже была «представлена ко двору». О ней даже упоминали в газетах.
Федор Иванович тоже не скучал: читал газеты, ходил на лекции, даже взялся за перевод «известного ученого сочинения об ирригациях». Но подчас жизнь его все же была «тяжела, потому что пуста». Он мечтал «вернуться в Россию и приняться за дело», хотя вряд ли ясно сознавал, «в чем, собственно, состояло это дело».
Но однажды — гром грянул. Войдя в отсутствие Варвары Павловны в ее кабинет, он вдруг увидел на полу маленькую бумажку. Это была записка на французском языке.
«Милый ангел Бетси... Я напрасно прождал тебя на углу бульвара; приходи завтра к половине второго на нашу квартирку... Твой добрый толстяк об эту пору обыкновенно зарывается в свои книги; мы опять споем ту песенку вашего поэта Пускина, которой ты меня научила: Старый муж, грозный муж! — Тысяча поцелуев твоим ручкам и ножкам. Я жду тебя.
Эрнест».
Он знал Эрнеста, «белокурый смазливый мальчик лет 23-х со вздернутым носиком и тонкими усиками, едва не самый ничтожный изо всех ее знакомых».
Голова у него закружилась, он обезумел, ушел из дома и бродил всю ночь до утра. Потом поселился в гостинице и послал Варваре Павловне записку Эрнеста, приложив свое письмо. Он писал, что больше не может ее видеть, назначает ей 15 тысяч франков в год... «Делайте, что хотите; живите, где хотите».
Через несколько месяцев «он надеялся быть отцом... Прошедшее, будущее, вся жизнь была отравлена».
Варвара Павловна ответила сразу, не оправдывалась, (достаточна была умна), только просила не осуждать ее безвозвратно. Лаврецкий поехал в Италию, чтобы не возвращаться домой; послал предписание в Лаврики насчет денег жене и отстранения генерала от управления имением. В дальнейшем он узнал, что у него родилась дочь. Время от времени публиковались какие-то истории о похождениях его жены. Постепенно страдание сменилось равнодушием, он стал скептиком. А года через четыре он вернулся на родину и, не останавливаясь ни в Петербурге, ни в Москве, прибыл в город О...
4
Теперь мы знаем, кто появился в доме Калитиных.
Придя на следующий день проститься: через час он отправлялся в свое имение, Лаврецкий встретил на крыльце Лизу. Она шла в церковь к обедне.
— Помолитесь кстати и за меня, — попросил он.
В гостиной была одна Марья Дмитриевна, которая, разговорившись понемногу, сообщила ему, что Паншин «без ума» от Лизы, ее дочери. «Он хорошей фамилии, служит прекрасно, умен, ну, камер-юнкер; и если на то будет воля Божия...»
И вот он едет домой в деревню. «Эта зелень, эти длинные холмы, овраги с приземистыми дубовыми кустами, серые деревеньки, жидкие березы — вся эта, давно им невиданная, русская картина навевала на его душу сладкие и в то же время почти скорбные чувства... Вспомнил он свое детство, свою мать, вспомнил, как она умирала, как поднесли его к ней...» Потом он вспомнил отца, «сперва бодрого, всем недовольного... потом слепого, плаксивого, с неопрятной седой бородой... Вспомнил Варвару Павловну — и невольно прищурился, как щурится человек от мгновенной внутренней боли...» Потом припомнилась Лиза. «Бледное, свежее лицо, глаза и губы такие серьезные, и взгляд честный и невинный. Жаль, она, кажется, восторженна немножко. Рост славный, и так легко ходит, и голос тихий».
Наконец появилось Васильевское — небольшая деревенька, ветхий господский домик с закрытыми ставнями, заросший крапивой двор... Откуда-то выбежал старик; помогая барину спуститься на землю, поцеловал у него руку. Потом он кланялся в пояс. Этот смирный старичок помнил еще прадедушку Лаврецкого. «Тогда, батюшка, известно какие были времена: что барин восхотел, то и творил».
И появившаяся откуда-то старушка «подошла к ручке Лаврецкого» и остановилась в ожидании приказаний. Это люди, взращенные крепостным правом. Глаза ее «глядели тупо, но выражали усердие, давнишнюю привычку служить безответно».
Лаврецкий за две недели привел в порядок свой домик, двор и сад. Через три недели поехал верхом в О... и провел вечер у Калитиных. Там он познакомился с немцем Леммом, учителем музыки и пригласил его к себе погостить.
Когда на следующий день хозяин и гость пили чай в саду, Лаврецкий заговорил о Лизе и ее женихе Паншине.
— Кажется, у них уже все идет на лад.
— Этого не будет! — воскликнул Лемм.
Почему он так уверен? Лиза по его мнению — «девица справедливая, серьезная, с возвышенными чувствами», Паншин ее недостоин.
— Да ведь она его любит?
Но Лемм, романтик, устремленный ввысь, утверждал: не любит. «Она может любить одно прекрасное, а он не прекрасен, то есть душа его не прекрасна».
Затем Лиза и Лаврецкий подружились. Она даже спрашивала его о жене.
— Дитя мое, — заговорил он, — не прикасайтесь, пожалуйста, к этой ране; руки у вас нежные, а все-таки мне будет больно.
— Я знаю, — продолжала Лиза, как будто не расслышав его, — она перед вами виновата, я не хочу ее оправдывать, но как же можно разлучать то, что Бог соединил?
— Наши убеждения на этот счет слишком различны... Мы не поймем друг друга.
Лиза побледнела...
— Вы должны простить, — промолвила она тихо, — если хотите, чтобы и вас простили.
— Простить!.. Помилуйте, она совершенно довольна своим положением... Вы не в состоянии даже понять такое существо.
— Зачем оскорблять! — с усилием проговорила Лиза.
— Но я же вам говорю, — возразил с невольным взрывом нетерпенья Лаврецкий, — вы не знаете, какое это создание!
— Так зачем же вы женились на ней? — прошептала Лиза и потупила глаза.
Лаврецкий быстро поднялся со стула.
— Зачем я женился? Я был тогда молод и неопытен; я обманулся, я увлекся красивой внешностью. Я не знал женщин, я ничего не знал. Дай вам Бог заключить более счастливый брак! но поверьте, ни за что нельзя ручаться.
— И я могу также быть несчастной, — промолвила Лиза... — но тогда надо будет покориться...
5
Вскоре в гости к Лаврецкому приехал его университетский товарищ Михалевич. Он месяц назад «получил место» в конторе богатого откупщика недалеко от города О... и, узнав о возвращении Лаврецкого из-за границы, свернул с дороги, чтобы его навестить.
За чаем, «выкуривая трубку за трубкой», Михалевич рассказывал, что «хотя он во многом изменился («волны жизни упали на мою грудь»), но он по-прежнему верил «в добро, в истину». Затем он принялся читать свое стихотворение и чуть не заплакал, произнося заключительные строчки:
Новым чувствам всем сердцем отдался,
Как ребенок, душою я стал:
И я сжег все, чему поклонялся,
Поклонился всему, что сжигал.
А Лаврецкого раздражала «кипучая восторженность московского студента». «Не понимая ясно ни чужих, ни даже собственных мыслей», они заспорили «о предметах самых отвлеченных, — и спорили так, как будто дело шло о жизни и смерти обоих...
Вот отдельные кусочки, быть может как-то выражающие смысл бесплодного разговора, продолжавшегося всю ночь.
«А с какого права можешь ты быть скептиком? Тебе в жизни не повезло... Но как бы то ни было, разве можно, разве позволительно — частный, так сказать, факт возводить в общий закон, в непреложное правило? — возмущался Михалевич. — Ты мыслящий человек — и лежишь; ты мог бы что-нибудь делать — и ничего не делаешь; лежишь сытым брюхом кверху и говоришь: так оно и следует, лежать-то, потому что все, что люди ни делают, — все вздор и ни к чему не ведущая чепуха».
А Лаврецкий возражал: «Работать... делать... Скажи лучше, что делать, а не бранись».
Вишь чего захотел! Это я тебе не скажу, брат; это всякий сам должен знать».
И уже под утро, проспорив всю ночь, Михалевич осипшим голосом кричал: «У нас! теперь! в России! когда на каждой отдельной личности лежит долг, ответственность великая перед Богом, перед народом, перед самим собою! Мы спим, а время уходит; мы спим...»
Потом их беседа стала тихой, грустной, доброй.
Он уехал на следующий день и, когда лошади тронулись, в заключение выкрикнул уже из тарантаса: «Религия, прогресс, человечность!»
Михалевич был очень беден; сокрушаясь о судьбе человечества, он мало заботился о себе. Прежняя служба «не пошла ему впрок», и он теперь все надежды возлагал на откупщика, который взял его, чтобы «иметь у себя в конторе образованного человека».
Быть может, при всей смехотворности формы, в которой велась беседа, он был, в сущности, прав. Эти три заключительных слова многое выражали, очень важное для всей жизни. И Лаврецкий это чувствовал: «многие из слов Михалевича неотразимо вошли ему в душу».
Новая разночинная интеллигенция, в основном дворянская... В бездне бесправия, несправедливости появлялись время от времени искренние идеалисты. Главным образом под влиянием религии, ее первоначальных заповедей. Или впоследствии — под влиянием выросшей на этой основе культуры. Многих потом несовершенство окружающей жизни заставляет либо вообще от этих ориентиров отказаться (даже зная о них), либо ограничить их применение, заменив суть внешней (обрядовой) формой. Да и выросший первоначально из христианских подлинных заповедей коммунизм — идея о будущем Царстве Божьем на земле... Попытка ее воплощения в XX веке (при недостаточном уровне экономики и сознания) во многом превратилась в догматы, обряды, подверглась вульгаризации, создала свою иерархию самых разных священнослужителей — партийную номенклатуру.
6
Через пару дней по приглашению Лаврецкого Марья Дмитриевна Калитина приехала к нему в гости с обеими дочерьми.
Вечером пошли всем обществом ловить рыбу в пруде за садом.
«Лаврецкий поместился возле Лизы. Рыба клевала беспрестанно; выхваченные караси то и дело сверкали в воздухе своими то золотыми, то серебряными боками... Красноватый высокий камыш тихо шелестел вокруг них, впереди тихо сияла неподвижная вода, и разговор у них шел тихий. Лиза стояла на маленьком плоту; Лаврецкий сидел на наклоненном стволе ракиты; на Лизе было белое платье, перехваченное вокруг пояса широкой, тоже белой лентой; соломенная шляпа висела у ней на одной руке, — другою она с некоторым усилием поддерживала гнутое удилище. Лаврецкий глядел на ее чистый, несколько строгий профиль... Тень от близкой липы падала на обоих».
Он думал о том, что она мила, добра, что ее все должны любить. Разговор невольно зашел о ее женихе, и Лаврецкий сказал, что Паншин ему не нравится.
— Отчего же?
— Мне кажется, сердца-то у него и нету.
Потом Лаврецкий рассказывал о своей жизни, о Михалевиче, обо всем, что приходило в душу; приятно было с ней говорить, она слушала так внимательно, замечания ее были так просты и умны.
Вечером Калитины возвращались домой, Лаврецкий поехал их проводить. Он «ехал рысью возле кареты со стороны Лизы», бросив поводья на шею плавно бежавшей лошади. Им обоим было хорошо, он не заметил, как проехал полдороги.
На обратном пути «обаянье летней ночи охватило его». Он думал о Лизе, в то же время понимая всю бесперспективность этой внезапно возникшей любви.
На следующий день шел дождь. Перед сном он просматривал французские газеты и вдруг вскочил с постели, как ужаленный. В одной из них говорилось о смерти его жены: «прелестная, очаровательная московитянка, одна из цариц моды, украшение парижских салонов... скончалась почти внезапно».
Он вышел в сад «и до самого утра ходил взад и вперед все по одной аллее».
На следующий день Лаврецкий отвез Лемма в город и поехал «к себе на квартиру. Он нанимал на всякий случай квартиру в городе О... Потом, наскоро пообедав, он отправился к Калитиным». Там были гости, поговорить с Лизой не было возможности. Он лишь вручил ей газету и попросил прочесть то, что отмечено карандашом. «Прошу хранить это в тайне, я зайду завтра утром».