Перевод с французского Г. А

Вид материалаДокументы

Содержание


22 сентября 1977 года.
23 сентября 1977 года.
24 сентября 1977 года.
25 сентября 1977 года.
26 сентября 1977 года.
27 сентября 1977 года.
27 сентября 1977 года.
28 сентября 1977 года.
2 октября 1977 года.
Подобный материал:
1   ...   8   9   10   11   12   13   14   15   ...   41
[178]

сем, самых тайных, никогда не избежит тебя. Нет, не та самая вездесущая, а другая — ты.

Пожалуй­ста, не терзай меня больше этими «деталями» и не проси меня снова выслать тебе письмо, ко­торое вернулось ко мне.

Сейчас уже поздно. Я еду и, наконец, приезжаю. Когда ты выйдешь из поезда, я подожду, когда мы останемся одни, — и я начну любить тебя (кстати, я принес это письмо).

^ 22 сентября 1977 года.

песня и даже экстаз между нами стали анахроническими. Однажды я гово­рил тебе об этом — даже очень часто, — и ты про­изнесла это сквозь помехи (так как мы созванива­лись), о «бог временного расхождения». У меня все еще двое часов, на левой руке у меня опереже­ние, на шесть часов всего, что я, казалось, прожил в Трамбале. Я все симулирую, чтобы ты была мне синхронна, любовь моя, и чтобы в тот момент, когда я звоню тебе, благодаря твоему имени, ни­что бы больше не создавало никакого экрана, ни свет, ни ритмы тела, ни солнце, ни сон. И это не так уж иллюзорно. Я проснулся почти в то же время, что и ты этим утром (но это только первый день, да), и ты тотчас же позвонила, а я считаю твои звонки. Вчера, в Кеннеди, тот же сценарий, что и в прошлые годы, у меня было впечатление, что это было вчера: Пол и Хиллис ждали меня, приехав из Иейла (каким образом возможна встреча, несмотря на все интервалы и транскон­тинентальные часовые пояса, и верность, кото­рой я живу, и это чудо, перед которым я всегда ос­таюсь ребенком?). Поприветствовав их, я заставил их ждать (опять), как обычно, чтобы позвонить

[179]

тебе из телефона-автомата, единственного, кото­рый я здесь знаю наряду с Grand Central или Penn Station, откуда не обязательно звонить за счет вы­зываемого абонента. Через секунду ты уже была моей в ночи, ты собиралась лечь спать вместе со мной на большой кровати, и я вышел из аэропор­та, раздавленный солнцем (нью-йоркская жара в августе, непрекращающаяся, ужасная жара), без­мятежный и отчаявшийся, шутя с моими друзьями и какой-то весь растерянный. Я все меньше отдаю себе отчет в том, где мое тело — и все эти фанто­мы, здесь или там, и в котором часу. Сбереги меня, сбереги нас, дай мне время.

Как и ему (М. Б.), мне по ду­ше слово «бедствие», люблю называть таким обра­зом несчастье без границ, которому мы были предназначены с первого утра, с первой бессон­ной ночи. Несмотря на время, которое до сконча­ния века противилось нашему воссоединению (какое слово, ты не находишь?) — (ты только что позвонила, только что вошла в комнату), бедствие объединяет нас. Я люблю все слова, все буквы в слове «бедствие», каждое неугомонное созвез­дие, все жребии, что исходят от него и даже не­много возвышают нас.

Несовпадение часовых поясов во мне, это я. Оно блокирует, тормозит, разъеди­няет, останавливает — но оно в то же время под­нимает планку, оно окрыляет меня, я никогда ни­чего себе не запрещаю, ты знаешь, и наконец это к тебе, к тебе я лечу. Только к тебе. В ту же секунду.

^ 23 сентября 1977 года.

Что бы мы делали (любовь на расстоянии, со всей нашей телеоргазмизаци-

[180]

ей) во времена Рима (другого), во времена пуб­личных забегов (170 миль, один день и одна ночь, однако неплохо для того времени, а для нас)?

Послушай, я все время следую за тобой. А ты, ты воплощаешь для меня время, ты отдаешься мне, особенно когда тебя нет дома, — ты здесь, везде­сущая, и я оплакиваю тебя, плачу на тебе, в тебе, привлекая к себе твои волосы, я держу их в руках, им недостает длины, ты надо мной, и я больше не отпущу тебя, даже если ты меня больше не ви­дишь, даже если ты смотришь куда-то в сторону, чтобы однажды искать

я ощущаю себя настолько ма­леньким по отношению к тебе, я так боюсь от­влечь тебя от жизни, от всего того, чего другие хотят от тебя (все, я чувствую, как они, зачаро­ванные тобой, вымаливают у тебя хоть слово или хоть один взгляд и чтобы ты написала им все то (и им тоже), что ты пишешь мне). Я зашел на почту, от тебя ничего не было, но это естествен­но. Межуниверситетская переписка еще более медлительная и в самом Иейле. Если бы у меня был адрес в городе (как в прошлом году в Бетани), я бы выиграл несколько дней. Когда я ничего от тебя не получаю, я становлюсь похожим на черепаху, которая погибает, еще трепыхаясь, пе­ревернутая на спину. Ты видишь, как она тянется в своем бессилии к небу, никогда ей не удастся самой...

То, что между собой, из-за недостатка аргумен­тов, на исходе сил, мы называем «прошлым», я призываю все языки мира, все, чтобы перевести однажды это слово. Мы сами, когда мы говорим об этом как о судьбе наиболее безжалостной, укоряя в бессилии самих богов, мы недостаточ­но хорошо вдумываемся в то, что мы говорим.

[181]

Это лишь одно из всего, что я пытаюсь тебе объ­яснить в письме, которое вернулось ко мне с Почты до Востребования (я принес его сюда, но боюсь открыть его, и мало-помалу я забываю его, забываю даже «детали», но в нем были только детали, и они существовали не только для того, чтобы оправдать меня, как если бы ты хотела по­лучить их в каком-либо другом виде. Главное, я высказал их тебе, с таким же успехом можно бы­ло отправить и пустой конверт. Тебе придется поверить мне на слово и отделаться от мысли, что они тебе необходимы, если ты меня любишь. Вот почему я не пошлю тебе это письмо во вто­рой раз).

Я продолжаю на одной из этих открыток — я привез их с собой очень много. Переверни ее и посмотри горизонтально, Плато — на спине. Иногда он вызывает у меня сострадание. Он не хотел умирать.

^ 24 сентября 1977 года.

и я думаю об этих великих циниках: они злоупотребляют своим обществен­ным положением, отправляя через прессу и из­дательскую систему «личные послания». Радио передает, люди покупают, никто ничего не пони­мает, но, в конце концов, это выгодно, здесь все­гда можно сделать взнос. И это не исключение, от Сократа до Фрейда, они все поступали так же. А коллекционеры почтовых открыток открыва­ют библиотеки, пишут тезисы, торжественно от­крывают университеты, исследовательские ин­ституты, департаменты философии и сравни­тельной литературы.

Это, любовь моя, я: последний фотоматон.

[182]

Я написал бы тебе, тебя также всевозмож­ными кодами, любил бы на любой лад. Все цвета, все тона — наши.

Я все еще ничего не получил от те­бя, так тянется время, мне недостает тебя. Со вче­рашнего дня я разведывал места, как я делал всю­ду, куда приезжал. Что переводится следующим образом: я подготавливаю для себя максимум воз­можных выемок, которые я должен не пропус­тить, например, по субботам после полудня и по воскресеньям. Это первый миг успокоения, когда тебя нет рядом, и, чтобы лучше почувствовать то, о чем я говорю, я хочу сказать о моем теле, нужно напомнить тебе, что такое американский mail­box, стоящий на улице, как он открывается, как узнают о выемках писем, какова форма и вес этой боковой пластинки, которую ты тянешь на себя в последний момент. И затем я возвраща­юсь, вот главпочтамт, совсем белый, чтобы ку­пить серии редких или недавно выпущенных ма­рок, и, как ты знаешь, это становится ритуалом, медленной церемонией каждого письма. Я выби­раю, считаю и пишу тебе на конверте со всеми штампами (дама, которая продает марки оптом или марки для филателистов, я вижу ее каждой осенью, она невероятных размеров и с трудом передвигается внутри зеленой кабины, где ее за­перли; она очень властная и тем не менее очень живая, я думаю, что она меня очень хорошо по­нимает, она хотела бы принять участие в боль­шой сцене, которой не видит, она заботится обо мне как о сыне, который пришел к ней с непри­личными откровениями). Это что-то новенькое, любовь к маркам, что касается меня, это не лю­бовь коллекционера, но всего лишь отправителя. И мне хочется, чтобы ты долго рассматривала конверт, прежде чем открыть его. Я не говорю

[183]

здесь о слове «марка», с которым у меня сущест­вует старинная связь (со всеми возможными ти­пами и т. д.), но я говорю о маленькой прямо­угольной виньетке, снабженной легендами и картинками. Каждый раз это аллегория всей ис­тории, нашей, которую я бы хотел непрерывно рассказывать тебе в письме, как если бы я старал­ся поместить ее здесь полностью. Например, предположи, что однажды сделают марку С. и п. И еще задолго до этого они поймут нас, эти двое. С некоторым искусством классической и по­вторной композиции можно сказать все, сказать все нам, сказать все о нас, используя черты этой сцены. Я держу пари, что ничто здесь не будет упущено, и мы тоже окажемся здесь. Хватит манипулировать — как они все-таки умело это делают (ловкий маневр, игра рук, неуловимые движения), — разрезать, склеить, заставить дви­гаться, и все это с перемещением тайников и чрезвычайной ловкостью. Возможно даже будет, держу пари, сделать из этого фальшивую транс­цендентальную марку, в которую можно будет перевести любую другую возможную марку, а также королей, королев, войны, победы, изоб­ретения, цветы, религиозные или государствен­ные институты, коммунизм и демократию (смот­ри, например, эта, которую я приклеиваю на конверт, с птичьим пером в чернильнице и ле­гендой о том, что «способность писать — сущ­ность демократии»). Чтобы покончить с этой ежедневной открыткой моих путешествий в Иейле, долгие остановки в этих лавочках, кото­рые меня никогда не интересовали во Франции: Cards n'Things. Я провожу там часы в поисках ре­продукций, особенно этих непристойных лу­бочных картинок, которыми я наводню тебя, в течение многих недель, и потом весь материал

[184]

stationary (бумага для писем с надписями, кон­верты всех размеров — но я не буду их больше покупать, меня ужасают эти письма без конвер­тов — ). Все, все, я останавливаюсь.

Веришь ли ты, что экстаз, то, что они называют оргазмом, синхро­ническим, если угодно, устраняет сложность не­совпадения часовых поясов? Я нет. Одно из са­мых возвышенных безумий Альсибьяда, конец Похоронных бюро, я думаю об этом, строгая и пламенная хвала, обдуманная мистика, как я люблю ее, с каким-то анахроническим наслаж­дением: дать другому время, дать ему насладить­ся в одиночку (ах, перед тобой конечно, но что это значит? перед тобой и благодаря тебе), это будет самым чистым даром любви, единствен­ным, несвоевременным, когда ты остаешься один на берегу. Синхрония, современник — это средоточие всех вульгарностей, ты так не дума­ешь? Это надо же, стоило только другому, по-ви­димому, чем-то отвлечься, как, взгляни, у того уже пенис в руках, но чьих, поди узнай, но только ты должна хранить молчание, как о нашей абсо­лютной тайне:

после телефонного звонка, я повер­нусь к тебе спиной, чтобы заснуть, как обычно, а ты прильнешь ко мне, отдавая мне руку и обво­лакивая меня.

^ 25 сентября 1977 года.

Я возвращаюсь с почты, все­го лишь одно письмо от тебя, как это все-таки долго; это то письмо, которое ты отправила до моего отъезда. Это расхождение убивает меня и в то же время заставляет жить, я нахожу в этом даже какое-то наслаждение.

[185]

Да, ты правильно угадала, скорее догадалась, чем идентифицировала. Это были те пачули на ярмарке в Троне (как ты надо мной издевалась!), я нашел это в ванной. Но во­преки тому, чему ты, кажется, поверила, этого не было не только в бороде Сократа, но и нигде в другом месте, поищи-ка, если еще что-то оста­лось. И ты права, научная, «истинная» интерпре­тация С. и п. ничего не меняет. Икона, вот она, пред нами, гораздо более обширная, чем наука, основа всех наших фантазмов. Вначале это при­надлежало им, чтобы все породить, вплоть до произведения Париса. Сначала, согласно Плато, якобы Сократ написал, вдохновив или позволив писать ему. Именно в этом и состоит страдание назначения (нет, не невроз судьбы, хотя...), в ко­тором у меня все шансы узнать себя. Я страдаю (но как все, нет? я, я это знаю) от настоящей патологии назначения: я всегда обращаюсь к ко­му-то другому (нет, еще к кому-то другому!), но к кому? Я оправдываю себя, замечая, что это стремится, еще до меня самого, к власти, что это представляет собой какой-то знак, каким бы он ни был, «первой» чертой, «первым» знаком, кото­рый оказался точно подмечен, повторен, а зна­чит, разделен, отвлечен от какого бы то ни было конкретного назначения, и все это благодаря са­мой своей возможности, самому своему адресу. Это благодаря его ловкости рук все преобразует­ся в почтовую открытку, которая тебя, моя полу­чательница или получатель, превращает в толпу. Естественная патология, не так ли, но для меня это убийственно: кого-то убивают, адресуя ему письмо, которое ему не предназначено, изливая на него, таким образом, любовь или даже нена­висть. Я убиваю тебя в каждое мгновение, но я люблю тебя. И тебе не приходится в этом сомне-

[186]

ваться, даже если я уничтожу все с самым влюб­ленным терпением (так же как, впрочем, и ты), начиная с тебя. I'm destroying my own life (Я раз­рушаю свою собственную жизнь [вар. пер.]), я сказал это ему по-английски в машине. Если я обращаюсь, как говорят, всегда к кому-то друго­му и по-другому (даже здесь), я больше не могу обращаться сам к себе. Что ты скажешь мне са­мому, отправляя мне в конечном итоге все эти открытки, отправляя мне Сократа и Плато, как и они отправляют себя друг другу. Нет, не так, не возвращая, это не возвращается ко мне. Я те­ряю все, вплоть до самой тождественности, как они говорят, отправителя, эмитента. И тем не ме­нее, никто лучше меня не умел, даже, скорее, не любил по-настоящему предназначать. Вот то бедствие, начиная с которого я люблю только те­бя. Тебя, к кому даже в этот момент, забывая все вплоть до твоего имени, я обращаюсь.

До скорого, навсегда,

я выхожу, чтобы опустить это письмо в ящик на углу улицы, я вкладываю в него еще Дюпона (Dupont) и Дюпона (Dupond) (второй, сыщик, занимается тавтологией и добавляет, как тот по­следователь диалогов, поднимая вверх палец: «я скажу даже больше»). Только не подумай, что их действительно двое. Если ты отнесешься к этому с должным вниманием, как и мы, они тайно по­хожи, они посылают себя один другому — не­много больше, чем картинку, я даже скажу боль­ше, чем фантазм, безумие этого сверхусилия, над которым мы экспериментируем до полного истощения наших сил.

Я собираюсь позвонить те­бе из phonebooth на Elm street после того, как от­дам это той необъятной обжоре, которая вернет

[187]

тебе его некоторое время спустя. А потом я соби­раюсь позвонить тебе «collect» от г-на Брегу, ты услышишь мой голос, а я услышу, как ты отказы­ваешься, говоря, что та, кто отвечает от твоего имени, отсутствует. Это не стоило нам и десяти центов. О да, я здесь в «connect, I cut»*, как гово­рит малыш из пустой крепости.

^ 26 сентября 1977 года.

после первых лекций я сно­ва взялся за работу. Иногда я снова размышляю об этом предисловии к Завещанию (Legs), кото­рое предварит книгу о почтах (как говорят, кни­гу мертвых), продолжая гладить другими руками, между прочими предметами и словами, нашего нижеприлагаемого друга, я имею в виду «Фидо» и Фидо. И конечно же, речь не только о носителе истины, об отнюдь, о семейных сценах и сценах наследования, о выдвижении претензий в отно­шении аналитического движения и т. д., сущест­вует еще, как ты мне тотчас же заметила, этот шанс, которым не стоит пренебрегать: Принцип Реальности (кто разбирается в нем лучше нас?), он же и Почта до Востребования (ПВ) Почтового Принципа, я хочу сказать Принципа Удовольст­вия (ПУ)**. И это доказуемо, со смертью по обе стороны. Если бы у меня было на это время, я бы написал еще о необходимости и злоупотребле­ниях этих ложных формалистов, играющих пер­воначальную роль. Почему это получило разви­тие в наши дни (у меня есть несколько гипотез).

* Коннектикут, игра слов (прим. пер.).

** Игра слов и их сокращений: Principe de Realite (PR) = Poste Restante (PR): Principe Postale (PP) = Principe de Plaisir (PP), (фpaнц., прим. пер.).

[188]

Но ты знаешь, что я никогда ни о чем не пишу, даже на почтовой открытке или на этой телемашиноштуковине. Даже если я притворяюсь, что пишу об этом, и что бы я ни говорил об этом, прежде всего я ищу способы произвести эффект (на тебя, on you. Как они ухитряются в этом слу­чае избежать множественного числа? Их грам­матика очень подозрительна. Я не мог бы лю­бить тебя на английском, ты непереводима. Или, в таком случае, я бы стал прибегать больше чем когда-либо к анахроническим процессам, еще больше к ретро, я бы театрализовал, обожествил тебя. Ты думаешь, что это что-нибудь изменило бы, это единственное число в устаревшем вари­анте?). «Связь» также (любовная или почтовая) — вот подходящее слово, чтобы на совершенно за­конном основании увязать тему предисловия со всей этой проблематикой энергии, связанной с Bindung в «По ту сторону...». Basta, как говорит Фидо, довольно об этом. Говорил ли я тебе, что мы близнецы (гетерозиготные, но гомосексуаль­ные) этих двух Сози-Сози?*

Сегодня утром — опять ничего от тебя. Силы изменяют мне во всем, даже в том, чтобы писать тебе, иначе у меня было бы желание заниматься этим без перерыва. И все же — даже когда ты дома. Даже когда ты дома, ты преследуешь меня, у меня возникает желание позвать тебя на помощь, может быть, для того, чтобы ты меня окончательно покинула и чтобы наконец я не нуждался больше ни в чем. Не верь этому совсем, здесь это ты говоришь во мне. Ты узнаешь свою речь. Ты любишь меня, только ког­да я дома. Но «дома» — это то слово, которое мы никогда не могли перевести один другому.

* Sosie — двойник (прим. пер.).

[189]

Ни для (для тебя, я даю, я есть, я обращаюсь, я по­свящаю, я подчиняюсь). В тот день, когда ты пой­мешь, что это значит, ты позвонишь мне, не ожи­дая

Вдали от тебя я все время спотыкаюсь. Вот поче­му нужно, чтобы я соединился с тобой, чтобы я держал тебя за руку или за волосы и все время, без перерыва, писал тебе. Поскольку я тебе пишу, ты не знала этого, не прерываясь, — даже если не посылаю всего. И если при этом уходит моя жизнь, то по правильному назначению (так как тебя нет дома), тональность прозвучала отказом. Тональность для меня это имя Бога, моего Бога, того, которого я не нахожу. Все, ты слышишь ме­ня, все, я их знаю, и все предположительно до­ступны для меня, я так стар, и все эти жанры. Я не выношу ни одного из них, я тотчас же узнаю ус­ловие жанра. В конечном счете это все черты языка, которые я хотел бы стереть, возвращаясь к самому простому (ты знаешь, когда я дышу в трубку, ничего не говоря, а ты смеешься и Ат­лантика исчезает), не для того, чтобы «создать-любовь-моя-новый-язык» (я пока не собираюсь прибегать к нему в общении с тобой, хотя я все­гда верю в это, в этот старый почтовый код), но для того, чтобы посылать тебе «слова» доста­точно «правдивые», чтобы я сам не узнал их больше. Итак, я буду признан невиновным, ника­кой жанр не будет идентифицируемым, подо­зрительным, не больше, чем если бы я копировал для тебя, сейчас, самым безответственным спо­собом, словарь персидского языка (и еще, пер­сидский язык, ты поверишь, что я подсчитал, как все эти репродукции, подсчитал по причине Эс­тер или Сируса, великий «зачинатель» почтовой империи, великий господин порядка, другие за­подозрят в этом предвзятость более провинци-

[190]

альную, чем когда-либо, туристическую деклара­цию по поводу восстания в Иране: ты знаешь, что я об этом думаю). Как поступить, как продолжить движение? Я все время спотыкаюсь (в одном или другом жанре). Ты одна можешь молча поста­вить меня на ноги, если ты еще говоришь мне «приди», прямо здесь.

Я сказал тебе, что жду, что ты скажешь мне, но не бойся,

^ 27 сентября 1977 года. Я пишу тебе в поезде, ко­торый увозит меня из Нью-Йорка. Я чувствую се­бя не очень хорошо, слишком много всего в па­мяти, слишком много воспоминаний, которые беспощадно перекрывают и исключают друг друга.

Скажи мне, любовь моя, подари мне истину, чтобы я покончил со всем этим, подбери дозу (это слово ужасно, мы хорошо знаем его во всех моментах его истории, однажды ночью я спро­сил тебя о том же, и ты сказала мне, что истина не измеряется дозами, или не дозируется, я уж и не помню точно.

Мне надоело внушать страх. Кого я боюсь? кого боится он, этот ребенок, и кто пользуется им, чтобы рассылать повсюду эти ужасные знаки, чтобы наслаждаться этим и оп­равдывать себя в то же время, чтобы писать?

Мне не хватает тебя. Когда мы простим друг друга, любовь моя? Ах, если бы только ты могла прочесть это письмо, которое вернулось ко мне, если бы это могло быть сделано за один раз, без конверта и хождения туда и обратно. Сейчас ты уже не про­чтешь его, я отказываюсь от этого, и ты никогда мне этого не простишь. А между тем могла бы,

[191]

не дожидаясь от меня и слова в мое оправдание. Ты могла бы запретить мне сделать жест, заключаю­щийся в том, чтобы объясниться и описать — и сде­лать прыжок Не сделал ли я его? Да, сравнение не­возможно, и асимметрия остается бесконечной, но по справедливости, по справедливости.

^ 27 сентября 1977 года.

«Дезастрология»* — это бу­дет названием, тебе нравится? Я думаю, что оно нам подходит.

Однажды ты шла передо мной, даже не зная меня, не глядя на меня. Я наткнулся на тебя.

^ 28 сентября 1977 года.

Поскольку ты приезжаешь ко мне из единственного места, где я не чувствую себя любимым, у меня возникает чувство, что только ты, одна ты, можешь любить меня и одна ты можешь не любить меня. И тот домик, ты зна­ешь, этот шанс самой первой встречи — такой маловероятной и такой фатальной. Как часто мы себя спрашиваем, что бы случилось, если бы та деталь, в тот час (и речь всегда идет о машинах и поезде, и, конечно же, письме)

^ 2 октября 1977 года.

Так как день, когда произойдет чтение оксфордской открытки, единственное и истинное, станет концом истории. Или станет прозой нашей любви.