Перевод с французского Г. А

Вид материалаДокументы

Содержание


10 сентября 1977 года.
Подобный материал:
1   ...   6   7   8   9   10   11   12   13   ...   41
[150]

по улице, когда не привязывал ее к ее кровати, — я всегда буду жалеть о том, что ты не знала моего дедушку по материнской линии, этакий мудрец с маленькой бородкой, я не знаю, любил ли я его когда-нибудь, это был мужчина (да и все поколе­ние), которого больше всего в семье интересова­ли книги, и у него их было достаточно — боль­шинство на французском — о морали и еврей­ской религии, у него была мания подписывать их своему сыну или своим внукам, так мне кажется). Ты спишь? А если я позвоню? И если возле труб­ки я расположу, ничего не говоря, этот диск. Ка­кой? Догадайся, догадайся.

Я все еще царапаю, я хотел бы писать двумя руками и одной, как мы делали однажды, рисовать у тебя между глаз и на твоем животе, приклеивая эти маленькие звездочки, которые ты Бог знает где купила и которые ты сохранила, не смывая несколько дней. Вот уж эта наша эротомания секретарства — мы установи­ли между тобой некоторую астрологию, и в свою очередь ты

«мастера эпистолярного жанра или их ад­ресаты в основном представляют собой видных персонажей, а их письма принимают форму то ли коротких записок, где после некоторого ис­следования выражена мысль о морали, часто ни­чего не значащая, то ли настоящих брошюрок, которые претендуют на некое выступление или даже роман. Автор черпает свою тему в истории и позволяет разыграться воображению. [...] эпи­столярные сочинители ищут в старинных тради­циях сюжеты для своих образов: это характер, которому они стараются придать значение в рассказах, более или менее представляющих собой доктрину, которую они развивают по об­разу предполагаемого персонажа, событие, ко-

[151]

торое они разворачивают с большей или мень­шей правдоподобностью, со всем шармом, при­сущим легенде. Этого достаточно, чтобы сверить эти утверждения, пробежать глазами Epistolographi graeci и прочесть, наряду с другими, пись­ма Сократа, где сгруппированы сказания, касаю­щиеся жизни, методов и даже смерти афинского философа...»

И еще: «...имя трех адресатов [какая удача, есть возможность сосчитать, конечно же, речь идет об Эпикуре] ...действительно не должно стать разменной монетой. Здесь оно всего лишь символ жанра адаптированной литературы, но на самом деле Эпикур обращается в эписто­лярной форме к кружку своих последователей, вкратце излагает для них существенные момен­ты своей доктрины». Вот что никогда не может случиться с нами, моя единственная, моя совсем одинокая, и не только потому, что у меня нет ни­какой доктрины, чтобы передать, и ни одного последователя для соблазнения, а потому, что мой закон, закон, который безраздельно царит в моем сердце, состоит в том, чтобы никогда не заимствовать твое имя, никогда не пользоваться им, даже для того, чтобы поговорить с тобой о тебе, только чтобы позвать тебя, позвать тебя, позвать тебя, издалека, без фраз, без продолже­ния, без окончания, ничего не говоря, даже не го­воря «приди» сейчас и даже не говоря «вернись».

Оче­видно, ему уже было трудно отличить частные письма от общественных: «..давным-давно Изократ написал некоторое количество писем, мно­гие из которых представляли собой настоящие короткие трактаты о морали и политике. Естест­венно, не все фрагменты этого сборника являют­ся частными письмами, некоторые из них дока-

[152]

зывают нам существование некоторого жанра, уже достаточно определенного и распростра­ненного в IV веке до Рождества Христова. Это скорее «открытые письма», частью предназна­ченные строго определенному персонажу и осо­бенно рассчитанные на широкую публику. Эти послания не должны остаться тайными; они на­писаны для того, чтобы быть опубликованными. Этого достаточно, чтобы убедиться, чтобы за­метить то кокетство, с каким автор оттачивает свою мысль и совершенствует свой стиль, ту за­боту, которую он проявляет, чтобы не нарушить правил своего искусства». И вот пример этого ис­кусства, который он дает: «У меня еще есть что сказать, исходя из природы моего сюжета, но я останавливаюсь. Я действительно думаю, что вы с легкостью можете, ты и твои самые лучшие друзья, добавить к моим словам все, что вам за­благорассудится. Тем не менее, я боюсь злоупо­требить этим, так как уже понемногу, даже не за­мечая этого, я превзошел границы письма и до­стиг размеров целой речи».

^ 10 сентября 1977 года.

я чувствую себя хорошо, не­смотря на недостаток сна, а все потому, что ты очень скоро приедешь, прямо сейчас. Напомни, чтобы я рассказал тебе сон о Жозефине Бэйкер, который, кажется, занял у меня какую-то часть сегодняшней ночи (я записал несколько слов на ночном столике, даже не включая света). И вот я снова принимаюсь за игру цитат, непрерывае­мых по меньшей мере в течение нескольких ча­сов (это все та же книга, я не способен написать что-нибудь другое). Немного ниже, итак (цитата из другого письма Изократа): «...не подумайте,

[153]

что это письмо имеет какую-либо другую цель, кроме той, что я хочу ответить на вашу дружбу и что я хочу устроить парад красноречия [epideixin, выставления напоказ, выставки]. Я еще не достиг той степени безумия, чтобы не отдавать себе отчета в том, что отныне я буду не способен писать вещи лучше, чем те, которые уже когда-то были опубликованы мною, так как я уже далек от того цветущего возраста, и что, создавая какие-нибудь более посредственные произведения, я приобрету репутацию гораздо более низкого уровня, чем ту, которой я сейчас пользуюсь сре­ди вас». [...] Все эти хитрости редакции, если к ним добавить многочисленные намеки о роли литературы и политики греческого оратора, эта подчеркнутая простота, которая выявляет рито­рику писателя, мне кажутся явными признаками цели Изократа в некоторых из его писем; он не довольствуется обращением к единственному читателю, но он хочет заручиться неким довери­ем обычных любителей художественного языка. Одна часть переписки Изократа принадлежит литературе на том же основании, как и торжест­венная речь. Можем ли мы, таким образом, от­бросить a priori письма Платона под предлогом того, что масса апокрифов была создана и опуб­ликована в позднюю эпоху? [...] Скажем, что это просто невероятно, что «Платон сам сохранил копии этих писем в своей частной библиотеке» или что его корреспонденты сохранили «свою переписку таким образом, что пятьюдесятью, ста годами позже их наследники имели возмож­ность услышать друг друга, чтобы ответить на предположительный звонок первых издателей Афин или Александрии?» (Хьюит, Жизнь и Твор­чество Платона). Ты сама представляешь себе библиотеку Платона? Как ты думаешь, какой он

[154]

видел ее в 1893, этот Хьюит? Нам бы вместе вы­пустить в свет историю (генезис и состав) биб­лиотек великих мыслителей и великих писате­лей: как они хранили, выстраивали, класси­фицировали, аннотировали, «записывали на карточки», архивировали то, что они только делали вид, что читали и, что еще более интерес­но, не читали, и т. д. «Пятьюдесятью и ста годами позже», это уже было слишком много для него. Но это, в глобальном смысле, было лишь малень­ким эпизодом, незаметным мгновением в корот­кометражном фильме. Название: X. позволяет посылать по телексу, точнее говоря, через своих наследников, завещание (legs), которое он им предназначает, даже не имея возможности их идентифицировать. Они его запирают, пристав­ляют к нему его секретаря и посылают ему при­казы по телексу, на его или их языке. Он радуется и подписывает. Главное — это не то, что он дает, но то, что хранят с его именем, с его подписью, даже если он не думал ни об одном слове из того, что они хотят заставить его подписать. Когда они узнают, что Сократ писал под мою диктовку завещание, которое делает его моим единствен­ным законным наследником среди других, и что, стоя позади меня, моя неоглядная, ты шептала мне все это прямо в ухо (например, когда я вел машину по итальянской автомагистрали и когда я видел тебя в зеркале заднего вида). И все-таки я еще не видел тебя, несмотря на ту вечность, ко­торую мы посвятили попыткам утопить себя в глазах другого с уверенностью, что боги яви­лись в нашем образе, слившись в объятиях, и что отныне целую вечность мы будем вспоминать об этом. Однако катастрофа уже разыгрывается здесь, сейчас, ты никогда не видела себя во мне, ты уже больше не представляешь, даже здесь, кто

[155]

ты, и я тоже не знаю, кто я. Оксфордская открыт­ка смотрит на меня, я перечитываю письма Пла­тона, у меня впечатление, что я открываю их, совсем живых, близких, оживленных, я живу с ними на море, между Грецией и Сицилией (это еще одно из твоих тайных имен, это страна, куда, я боюсь, мы никогда не выберемся), я все чаще думаю о том, чтобы сделать из этой эпистоляр­ной иконографии вступление, переходящее в разбор По ту сторону ПУ и переписки Фрейда. И этому множество причин. Атезис и постановка вопроса или пауза в доставке корреспонденции (что значит «устанавливать»? и т. д.), а вначале эта история с принципами, взаимоотношение почтовой отсрочки, существующее между Прин­ципом Удовольствия (ПУ) и Принципом Реаль­ности (ПР), наряду с образными выражениями весьма «политического свойства», которые к не­му применяет Фрейд (Herrschaft, господство, власть). Необходимость «скрестить» этот поли­тико-почтовый мотив, например, с Письмом II к Дионису, в котором содержится намек на про­филактическую защиту письма, путем заучива­ния «наизусть». Там же присутствует тема тайны, доктрины, предназначенной только для посвя­щенных (нет, пока еще не так, как в Prognostica Socratis basilei), которая может быть представле­на только в зашифрованных письмах. «Таинст­венное» письмо справедливо касается здесь «природы принципа», «первичного», «владыки» всего сущего (таким образом, «ты утверждаешь, что он излагает [никогда ничего прямо, он всегда излагает, делает вид, что излагает, как если бы он читал, как если бы к нему нисходило то, что он дает тебе читать, с некой отражающей поверх­ности, например то, что С., в свою очередь, толь­ко что прочел или написал], что тебе еще недо-

[156]

статочно раскрыли природу Первичного. Итак, я должен поговорить с тобой об этом, но загадка­ми, на случай если с этим письмом произойдет что-либо непредвиденное на земле или на воде, невозможно было бы ничего разобрать, прочи­тав его. Речь идет вот о чем; вокруг Властелина Вселенной (panton basiliea) вращается все сущее; он воплощает собой смысл сущего и всего и пер­вопричину прекрасного; вокруг «Второго» нахо­дится все вторичное, а вокруг «Третьего» — сущ­ности третьего порядка. Человеческая душа стремится познать их качество, так как она стре­мится к тому, что роднит ее с ней самой, но ничто не может удовлетворить ее. Но когда речь идет о Властелине и реальностях, о которых я го­ворил, она не находит искомого. Итак, душа во­прошает: эта природа, какая она все-таки? Это и есть тот вопрос, о сыне Дениса и Дорис, кото­рый является причиной всех зол или, скорее, на­поминает схватки при родах, которые он вызы­вает в душе, и, пока он не увидит свет, достиже­ние истины невозможно. Когда мы гуляли в твоих садах, под лаврами, ты сказала мне, что са­ма размышляла об этом и что это было твое собственное открытие. Я ответил, что, если это действительно было так, ты прибережешь для меня эти речи».

Остается только, чтобы царственная истина прошла через неисчислимое количество буквенных путей, переписок, эстафет, почт до востребования, почтальонов. В начале этого письма Денису уже было предложено писать правду, если другой об этом у него попросит. И, как всегда, он идет от правды в ответе к обвине­нию, к внутреннему ходу процесса, результату причины («Я узнал от Аркедемоса, что, по твоему мнению, не только я должен хранить молчание

[157]

о тебе, но и сами мои друзья должны быть осто­рожными, чтобы не сделать или не сказать чего-нибудь неприятного, касающегося тебя [...]. Я го­ворю тебе это, потому что Кратистолос и Поли­ксен не сообщили тебе ничего разумного. Один из двоих утверждал, что слышал в Олимпии мно­гих, кто был со мной для того, чтобы хулить тебя, может быть, действительно существует слух луч­ше моего. В любом случае я ничего не слышал. По-моему, единственное, что остается, так это, если подобное обвинение будет снова выдвину­то против одного из нас, — спроси меня пись­мом, и я скажу тебе истину без колебания или ложного стыда»). И связать эту истину, их связь, как говорит переводчик, за текстом которого я следую в целях экономии времени, их sunousia, с главной истиной, той, которую находят, восхо­дя к Первичному или принципам: «Вот какова она, ситуация, в которой мы находимся: мы не являемся неизвестными, я бы сказал, ни для кого в Греции, и наша связь не секрет. Не игнорируй также того, что даже в будущем она не пройдет в молчании, слишком многочисленны те, кто сделал из этого традицию как бы из дружбы, ко­торая не была ни слабой, ни тайной. Что я хочу этим сказать? Я хочу объяснить тебе это, восходя к принципу, что мудрость и власть естественно стремятся объединиться. [...] Все это для того, чтобы показать тебе, что после нашей смерти молва о нас не умолкнет: а посему нам надлежит оставаться при покойнике [...], у мертвых есть ка­кое-то чувство в этом отношении [...]. Я приехал на Сицилию с репутацией человека, превзошед­шего многих других философов, а затем в Сира­кузы, чтобы получить свидетельство об этом от тебя, чтобы во мне философия как бы приобрела уважение самой толпы. Но я не преуспел в этом.

[158]

Причина? Я не хочу повторять ту, на которую ссылается большинство, но мне кажется, что ты больше не доверяешь мне в достаточной степе­ни, ты делаешь вид, что собираешься дать мне отставку и призвать других: у тебя такой вид, как будто ты пытаешься понять, какими могли быть мои намерения, но, кажется, ты не доверяешь мне».

А для любой связи, любого сообщения между фи­лософией и властью, межцу династией филосо­фа и династией тирана, для всей этой наследуе­мой династии нужны почтальоны, о которых всегда мало говорят. Например, этот верный Васcheios, о ten epistolen pheron, я бы очень хотел по­знакомиться с ним: он приносит предсмертное причащение и в то же время деньги и письмо (как в книге Эстер, но в противоположность то­му, что в то же время происходит в Украденном письме, где деньги и письмо обращаются в об­ратном направлении: в принципе, письмо меня­ют на деньги, королева платит Дюпэну, который направляет письмо на путь к возврату). Сцена с фетишами великолепна, попробуй перевести ее в плоскость надписей на открытках, углубив насколько возможно их политическую подопле­ку. В порядке напоминания, что сначала он был представлен как абсолютный владыка (auto-crator), призванный «защищать ваш город» еще до того, как он был подло «отозван», Платон в первом Письме использует слово, однокорен­ное слову профилактической защиты, о котором я тебе как-то говорил. Таким образом, он доверя­ет и письмо и деньги этому Baccheios, который одним прекрасным утром должен взойти на суд­но с приказом, суммой и заказным письмом. Весь этот переход длится вплоть до нас. Предполо­жим, что ничто не будет апокрифом и что какой-

[159]

нибудь Дюпэн или еще больший пройдоха, ка­кой-нибудь ловкий рассказчик, сможет его раз­говорить... нужно бы все перевести заново: «От­ныне я объявляю, что выбрал стиль жизни, кото­рый еще больше отдаляет меня от людей, и ты, тиран, каким ты являешься, ты будешь жить в изоляции, та блестящая сумма, которую ты дал мне для отъезда, Baccheios, носитель этого пись­ма, передаст ее тебе: она в одно и то же время бы­ла и недостаточной для дорожных расходов и не имела никакой пользы для чего-нибудь другого. Она принесет тебе, получателю, только самое худшее бесчестье, а мне, если бы я ее принял, — еще более худшее. [...] Прощай. Признай эти ог­ромные несправедливости по отношению ко мне, чтобы не допустить их по отношению к дру­гим». Так, будто сам он непогрешим.

Он проповедует абсолютную асимметрию. Я не убежден, что бы он ни говорил, что в конечном итоге он прав в своей позиции философа, когда сила знания сталкивается с силой власти. Просто он пишет, это он предназначает (как ему представляется), а другой участвует в сцене из того письма, оста­ток которого предположительно будет свиде­тельством. Другой не отвечает, его не публикуют. Эта асимметрия «авторитета» достигает верши­ны высокомерия во втором Письме: «Одним сло­вом, разница между тобой и мной — это украше­ние (cosmos) для нас обоих; а межцу мной и то­бой — позор, как для одного, так и для другого. Ну вот, довольно об этом». Наконец ты видишь —

Я ни­когда не писал тебе такого длинного письма, пе­реполненного, как фелюга рыбешкой, частица­ми знания. Прости меня, все это только для того, чтобы прогнать тревогу (ты не позвонила, как

[160]

обещала), чтобы разогнать эти безумные виде­ния. Ты знаешь их лучше меня, вот что всегда бу­дет мешать мне избавиться от них, ты оказалась там до меня. Это разлучило нас, бесконечно раз­лучило, но чтобы заставить «пережить» (можно ли назвать это пережить?) эту разлуку и чтобы лелеять эту тайну с тех пор, с тех пор, как она удерживает нас незримо вместе, а мы, адресуя се­бя один другому, подставляем друг другу спину, да, мы оба. И я скребу, скребу, чтобы продлить мгновение, потому что завтра, по твоему возвра­щению, быть может, выйдет срок, будет объявле­но «решение», брошен мой жребий. Я жду тебя, как в той истории, которую ты мне рассказала (гусарская рулетка на набережной...)

И потом, я не пи­шу псевдонаучных писем, чтобы оградить себя от бреда, который охватывает меня, я пишу бре­довые письма, знание замуровывает их в их же склепе, и нужно знать эти склепы, где бредовые буквы складываются в заумные письма, которые я помещаю в открытку. Я их цитирую, чтобы представить, и точка. Я запутываю, а они пусть распутывают. Итак, чтобы продлить хождение по кругу в недрах Энциклопедии, вот для моих архивов окончание Вольтера, которое, по их словам, как по мне шито: «Что касается тех, кто фамильярно посылает вам по почте трагедию на развернутом листе, с крупным шрифтом, с чис­тыми листками, чтобы вы могли поместить на них свои замечания, или те, кто угощает вас пер­вым томом метафизики, ожидая второго, можно сказать им, что им недостает скромности и что даже существуют страны, где они рисковали бы тем, что министру довели бы до сведения, что они никудышные поэты и метафизики». Это про меня, я уже слышу, как некто, натолкнувшийся

[161]

случайно на это письмо, выскажет это, так как очень заинтересован, чтобы это сказать. Все это настолько запрограммировано, что я посылаю к черту, я хочу сказать, к концу предыдущей ста­тьи об одержимости. Это мне тоже подходит, точно мой размерчик, я никогда не чувствовал себя настолько одержимым, разыгранным так телепатически и призрачно. Нет, не тобой, а призраками, теми, что навязывают войну и на­травляют нас одного на другого в самый непод­ходящий момент.

Нет, я не дьявол, и ты тоже, но он в нас, и это ужасно, что на протяжении года мы преследуем друг друга невероятными историями контракта или, как художник из Ф., двойственно­го обязательства... Вот Вольтер (в конечном сче­те симпатичное имя, ты не находишь?), об Одер­жимости, которую я помещу между Prognostica Socratis basilei и fortune-telling book и всеми дьяво­лами, которым Фрейд собирается стать «адвока­том» в По ту сторону... посреди всех этих иг­ральных карт: «...в лесу Фонтенбло. [...] В каждой деревне был свой колдун или своя колдунья; каж­дый принц имел своего астролога; всем дамам предсказывали будущее; одержимые бежали по полям; это были те, кто видел или собирался по­видаться с дьяволом: все это было неисчерпае­мой темой для разговоров, которая держала умы в напряжении. В настоящее время безвкусно иг­рают в карты, потеряно умение быть вне заблуж­дений».

И ты тоже этого хочешь, как только мы по­лучили этот приказ, мы были в одно и то же вре­мя и спасены и погублены: мы больше не можем быть ни верными, ни неверными ни этому ано­нимному закону, ни нам самим. Нет больше клят­вы верности, которую мы могли бы сдержать.

[162]

P. S. Я опять хочу вложить в это письмо оксфордскую открытку, чтобы ты почувствовала кое-что, дога­дайся. Может быть, из-за бессонницы я воспри­нимаю их обоих дьявольскими, зловещими. И не просто так, для вида, но как бы несущими мне са­мую худшую весть или преследующими меня по закону, устраивая словесный процесс над моим гнусным предательством. Разбитная парочка двух негодных старикашек. Бородатых и раздво­енных. Взгляни на их ноги, я отрезаю их на уров­не шеи и приклеиваю здесь, всякий раз представ­ляется, будто бы это одна раздвоенная нога. А три глаза как неподвижные точки. В них скво­зит и устрашение и опасение одновременно. Они ужасаются своему собственному заговору. Страх перед нами, одного перед другим. Дья­вол — это они, она, парочка Платон/Сократ, де­лимая и неделимая, их бесконечная партитура, контракт, который нас к ним привязывает до скончания века. Ты среди них, взгляни на эту сцену, стань на их место, С., подписывающий контракт, который п. ему диктует после бессон­ной ночи, с которым ты можешь сделать все что пожелаешь, он продает ему или одалживает ему своего демона, а другой, в свою очередь, обязует­ся обеспечить продолжение его книгам, письмам и т. д. И, таким образом, не разбираясь что к че­му, они берутся предсказывать будущее, как ко­роли. Нет, они не предсказывают его, они его формируют, и это похоже на иллюстрированное издание, журнал, который ты сможешь достать в любом киоске, в любой привокзальной библи­отеке, пока будут ходить поезда и издаваться га­зеты. И всякий раз будут открываться новые эпи­зоды. Иллюстрированное издание, которому не видно конца. Я не устаю поражаться этой пароч-

[163]

кой интриганов, один из которых выскребает, делая вид, что пишет на месте другого, который пишет и делает вид, что выскребает. Вкладывая огромный капитал фальшивых монет, они раз­вертывают планы устройства гигантской автодо­рожной сети с площадками для посадки аэробу­сов и станциями поездов с купейными вагонами (особенно со спальными вагонами, о да, спаль­ные вагоны, ты повсюду встречаешь их, ложась спать, а перед глазами маячит «агентство Кука» от Оксфорда до Афин и обратно, эта комната, это другой спальный вагон, где Эрнст играет с катушкой, а Зигмунду снится поезд), систем те­лекоммуникаций, полностью оснащенных вы­числительной техникой, повсюду сотрудницы в фирменной одежде. Каким бы ни был маршрут следования (ничего не дается даром), как только ты открываешь рот, и даже если ты его закрыва­ешь, нужно пройти через них, остановиться на пункте сбора дорожной пошлины или заплатить налог. Ты всегда обязана платить налоги. Они мертвы, эти оба пса, и тем не менее они прохо­дят к кассе, возобновляют взносы, они расширя­ют свою империю с наглостью, которой им ни­когда не простят. Но хоть они мертвы, все же их фантом явится однажды вечером, чтобы свести счеты от их имени. Только имя возвращается («имена — это выходцы с того света»), и, конечно же, ты никогда не узнаешь, когда я произношу или пишу их имена, этих двух псов, упоминаю ли о них или их имена. Это проблема «"Fido"-Fido» (ты в курсе, Райл, Рассел и т. д., и вопрос в том, зо­ву ли я свою собаку или упоминаю имя, носите­лем которого она является, использую ли я или называю его имя. Я обожаю эти теоретизирова­ния, зачастую чисто в оксфордском духе, их нео­быкновенную и необходимую утонченность так