Перевод с французского Г. А

Вид материалаДокументы

Содержание


1 октября 1978 года.
3 октября 1978 года.
4 октября 1978 года.
6 октября 1978 года.
Филебе, ты по­нимаешь. Прямо, orthos
9 октября 1978 года.
13 октября 1978 года.
Первые дни января 1979 года.
Подобный материал:
1   ...   14   15   16   17   18   19   20   21   ...   41
[262]

зовать со всей подходящей для таких случаев де­ликатностью. Сейчас я вижу его как настоящего «фабриканта ангелов» (человек, занимающийся незаконными абортами [прим. пер.]). Он пишет под гипнозом. Я тоже. Скажи пожалуйста. Это именно то, что я хочу сказать. Ты говоришь, и я пишу тебе как во сне все то, что ты хочешь поз­волить мне сказать. Если бы ты могла, ты застави­ла бы меня растратить все мои слова.

Впрочем, Платон тоже, он тоже, в свою очередь, делает ангела. Его обман самый ловкий и, таким образом, как во­дится, самый наивный: l'eidos, идеальность, на­пример идеальность письма или чего-либо зна­чимого. Что бы они делали без меня, если бы у меня не было перехваченной по дороге от­крытки, которую они писали себе через Фрейда вместе со всем его обществом с ограниченной ответственностью? Правда, что в этой спекуля­ции, управляемой на расстоянии, нужно было, чтобы я находился именно в том проходе, и ка­ким бы ненадежным это ни казалось, чтобы мое место тоже было предписано на открытке.

Чтобы со­рвать все планы перехвата, избежать всех приди­рок, чтобы обойти и тех и других, заниматься всей этой перестановкой, риторикой этого обез­личивания, которой нужно было предаваться! Это не поддается подсчету, я просто не могу больше считать все это. Речь всегда идет о том, чтобы переложить все на голос*, и он, нажимая на удобно расположенный рычаг, обязать вы­ключать, сбиваться в пути, снова вешать трубку, играть, переводя стрелки, и посылать в другое

* voix — голос, voie — путь, дорога — игра слов, омони­мов (прим. пер.).

[263]

место, изменяя направления (поди узнай в дру­гом месте, там ли я, и всегда кто-то найдется там, чтобы вновь продолжить нить истории).

Чтобы это срабатывало, скажешь ты, нужны основы (о да, но «сущность» основы является моей главной проблемой, она огромна, и здесь она происхо­дит от всех почт и телекоммуникаций, их смыс­ла — узкого, буквального, фигурального — и тро­пической почты, которая вращает их один в од­ном и так далее), здесь нужна основа и, на какое-то время, переписчики, сидящие перепис­чики. К тому же возникает чувство, что все это предоставлено чему-то ненадежному, шансу иметь переписчика или секретаря. Именно этот шанс, говорит наш друг, Аристотель и Платон как раз и использовали (это в Die Phuosophie im tragischen»...: в «переписчиках» у них нет недостат­ка, и существует некое «провидение», Vorsehung, для книг, fatum libellorum, которая была настоль­ко несправедлива (необходимо уточнить) для Гераклита, Эмпедокла, Демокрита и так далее. До определенного предела бессмертие книги в руках писца, пальцы которого могут устать (или заняться, добавил бы я, чем-то другим), но также зависит от насекомых или дождя). Иначе говоря, прежде чем заняться чтением той или иной For­tune-telling book XIII века, носителем картинок с С и п, никогда нельзя забывать, что есть еще что сказать, рассказать, различить, something to tell, to be told, по поводу «судьбы» книги, ее шансов дойти до нас целой и невредимой, попасть, на­пример, одним прекрасным днем 1977 года в мои руки, остальное предоставляя продолжению (и в ночи, где ты есть, у тебя два часа утра, ты здесь не напрасно, это самое меньшее, что мож­но сказать, но они этого никогда не узнают). Что

[264]

бы он сказал об этом портрете Сократа, об этом прекрасном Сократе, который может быть по­хож на Альсибьяда, который сам, на той, другой картинке, о которой мне говорили Моника и Де­нис, представлен в виде женщины? Ницше всегда настаивает на его уродстве: плоский нос, полные губы (если ты посмотришь на картинку Париса, это немного твои губы, которые он нарисовал в тот момент, когда я отдалялся, никто их не знал), слегка навыкате глаза «цензора», великого гонителя, пророка и жреца, который вещает «для последующих поколений». В посмертном фраг­менте, переведенном нашими друзьями (нужно еще поговорить об удаче Ницше), продолжая на­стаивать на том, что у романа сократовские ис­токи, он еще раз «возвращается» к Сократу, «ко­торый, очевидно, с того времени превратился в монстра: «У него уже вид гиппопотама, с огнен­ными глазами и ужасающими челюстями». Какой породы гений, к порождению которого сократизм не прекращает толкать [...] время внушает мне эту мысль, но в такой малой степени, как гео­логу, моему современнику [...] умело распоря­жаться тысячелетиями, как чем-то совершенно нереальным, для рождения одного единственно­го великого произведения искусства». Единст­венного, без чего не было бы, добавляю я, того, что каждое будет единственным, совершенно единственным.

^ 1 октября 1978 года.

Как только меня соединили с Парижем (всего на секунду я снял трубку), я снова повесил трубку и подумал, что это дейст­вительно не стоило труда.

Я вновь увидел их сегодня

[265]

утром. Без всякого сомнения, именно круп явля­ется движителем этой сцены, слово «круп», на ко­тором разворачивается все действо. И это у тебя наше казино, хозяин заведения наблюдает за операциями (это именно он собирает всю при­быль, вечер, рэкетиры, городская проституция и так далее), и в этот момент он стоит позади крупье, который манипулирует картами, раздает, делает ставки, ловко орудует лопаточкой, не по­давая виду, подчиняется инструкциям крестного отца. Дела идут.

Я ее обожаю, но она думает, что знает, как и другие, то, что «означает» почта в обычном, буквальном или узком смысле; она уверена, что оборот вокруг украденного письма не касается «эффективности почтовой службы». Но все же, но все же — он не уверен, что сам смысл п. с. (почтовой службы) действительно дойдет по на­значению, и то же самое касается письма, от­правленного по почте.

Уверена ли ты, любовь моя, что хорошо понимаешь, что значит посылать поч­той? Он все время обгоняет тебя (я больше не могу писать это слово «обгонять», не думая о нас, о нас в двух машинах, я хочу сказать, в частности, об этом дне, когда, обогнав меня в заторе и не за­метив этого — а может быть, я остановился из-за бензина, я уже не помню, — ты больше не знала, что я следовал за тобой, ты думала, что я впереди, и ты все увеличивала скорость, а я не мог догнать тебя. Мы оба жали на газ. Мы оставили всех поза­ди, но никогда возможность аварии не была так близка.

И как я ему объяснял (он пришел спросить меня, почему я столько писал, — «вам не хватает времени на жизнь», и его бы тоже я считал дура-

[266]

ком, хотя он им не был, если бы не слышал шепо­та: «это мне вы должны были бы писать», «это со мной вы должны были бы жить»), что несчаст­ный случай действительно возможен, так как в машине я рискую, когда пишу на руле или на сиденье рядом со мной, исключая те случаи, и ты прекрасно знаешь это, когда ты со мной. И я до­бавил, что на самом деле я никогда не пишу, и те заметки, которые я делаю в машине или даже на бегу, это не «идеи», которых у меня нет, не фразы, а только слова, которые приходят в голову, не­много более удачливые, стремительные малыши языка.

Я привез с собой, узнай почему, одно очень старое письмо от тебя.

ты никогда не подписываешь

это приказ, просьба, рекомендация, молитва? Или констатация, передача заключения?

Все это подо­зрительно, когда я говорю тебе любовь моя, это значит я говорю тебе любовь моя, и ты больше не можешь анализировать, ты больше не знаешь, как я зову тебя, — и даже если это я, и если это ты или другой. Наш двойной самоанализ.

^ 3 октября 1978 года.

Я ускоряю обратный отсчет, не так ли? Страх перед несчастным случаем, страх, что в конце концов ты решишь не соеди­няться со мной. Несчастный случай для меня (это как авто- или авиакатастрофа), я называю это твоим «определением». Это всегда возможно «в последний момент», это и есть последний мо­мент, я больше не приду. Ты моя Судьба, и однаж­ды, может быть, ты не приедешь ко мне, не до-

[267]

едешь до меня. И я бы даже не знал, ни как звать тебя, ни, и это самое опасное для меня, как по се­крету тебя зовут.

ради любви к почтовым открыткам (совершенно обезличенным, способным обра­тить в бегство всю их полицию): как только Гер­мафродит оказывается отделен от себя самого, «в стороне от себя», и отделен от Салмасис, ему ничего не остается, как писать: всего лишь об­щие открытые положения, отобранные нашим надзирателем с плоским носом, легальные пош­лости.

Но я, не будь ребенком, ты прекрасно понима­ешь, что я ни от чего не отказываюсь, — несмот­ря на все придирки, я опираюсь на все, я посы­лаю себе все — с условием, что ты позволишь мне сделать это. Ты — мой единственный су­дья — говорит он.

На другом конце света тень над мо­ей жизнью, я уже там, там, на западе, и я жду тебя там, где мы еще не являемся ни одним, ни другим.

По­слезавтра Нью-Йорк, встречи по приезде — во время обеда (в Современном Искусстве) и кон­ференция вечером в Колумбии. Я позвоню тебе оттуда, с вокзала, не обязательно звонить «за счет вызываемого абонента» (этот счет в нашем слу­чае совершенно смешон, как будто можно уз­нать, кто платит за связь и кто это решает).

^ 4 октября 1978 года.

Рентгеновские снимки не очень-то обнадеживают, если им верить (но почему нужно держать меня таким образом в курсе ма­лейших визитов к врачам? я отвечаю ему регу­лярно и насколько возможно успокаивающе).

[268]

Твоя гипотеза, исходя из которой эта болезнь станет платой за нескромность (без сомнения, можно только заболеть, прочтя «мертвое пись­мо»), показалась мне не только коварной, но и неправдоподобной. О, главное, она выдает твою агрессивность, ты скрываешь ее все хуже и хуже. Пожалуйста, забудь все это.

Это настоящая «одер­жимость» (kathexis, который хранит, держит, а также перехватывает, удерживает, ловит, оста­навливает, привязывается и т. д.). Это письмо Альсибьяда (я перечитываю необычайную хвалу, гениальную в каждом своем слове, и в это мгно­вение я очень тронут тем, что он говорит о на­ших слезах). Платон не мог слушать Сократа, он боялся и заставил его писать, он рассказал, что он писал (свои собственные тексты), он усадил его за стол. Часто я плачу, думая о них. Какая грусть охватила меня сегодня утром. Я хотел бы быть там с тобой, я знаю, что скоро умру (помоги мне), а ты — бессмертна, любовь моя, мое выжи­вание, ты слишком красива, ты показалась мне очень красивой вчера вечером по телефону.

5 октября 1978 года.

поезд на станцию Пенн через час. Две встречи в Современном Искусстве, сразу по приезде.

Сегодня утром, очень рано, еще даже до того, как ты позвонила, уезжая, я работал или грезил, я никогда не знаю этого наверняка (все­гда fort/da и tekhne телекоммуникаций в эпоху психоаналитической воспроизводимости, Пир, Филеб). Этот порочный Платон: знаешь ли ты, что он вписал в Пир одно стихотворение, един­ственное, о котором ничего неизвестно, пароди-

[269]

рует ли он им Агатона? И о чем говорится в этом стихотворении? чисто эротическое желание воспроизводить (нет не детей) имя и славу во имя вечности. Хорошо сыграно. Он провозгла­сил свое имя, произнося речь о размещении (еще вопрос писем, корреспонденции, эписто­лярного жанра, стелы и эпистола, греческая лек­сика прекрасно подходит для этого: epistello, я посылаю — это то же, что «я сообщаю, приказы­ваю, останавливаю» — решение, приказ, но идея остановки или устройства, stellen, если ты хо­чешь, идея паузы или почты, остановки; то, что я предпочитаю: epistolen luein, вскрыть письмо, развязать ниточки письма еще до того, как пре­тендовать на анализ. Никто его не отклеивал, не резал, не разрывал).

желанием «создать себе имя», я говорил тебе. У Платона, да, но подумай сначала об этом желании у того или тех, кто будет носить в качестве имени собственного нарицательное имя «имени» или «славы», Шем. Когда сыновья Шема строили Вавилонскую башню, они сказа­ли: «Создадим себе имя». Зачастую в этой исто­рии пренебрегают, кроме проблемы неделимос­ти сущности перевода (имя собственное при­надлежит и не принадлежит языку), главной ставкой, борьбой за имя собственное между YHWH и сыновьями Шема. Они-то стремятся на­вязать свое имя и свой частный язык (губу, верно переводит Шураки, и это Сафах, имя моей мате­ри или моего дедушки по материнской линии, которого я сыграл в Рассеивании), и он, он разру­шает их башню («Вперед! Спускаемся! Смешаем там их губы, человек да не поймет больше своего соседа»), он навязывает им свое собственное имя («он выкрикивает свое имя: Вавель, Смешение»: заметь трудность переводчика, вынужденного

[270]

играть двумя именами, одним собственным и другим нарицательным, добавлять второе, до­бавлять к нему большую букву, неточно перево­дить, что и требовалось доказать, двусмысленное имя собственное, в котором послышалось «сме­шение» только благодаря нечеткой ассоциации в языке). YHWH одновременно и требует и за­прещает в своем разрушительном жесте, то есть его имя собственное ждут в языке, он сообщает и зачеркивает перевод и посвящает это невоз­можному и необходимому переводу. И этот двойной прыжок сначала именно YHWH, если каждый раз, когда есть этот двойной прыжок в структуре имени собственного, существует «Бог», имя Бога, хорошо, я позволю тебе следо­вать, ты можешь заставить следовать, письмо имени собственного, имя писца Шема видится бесконечно доверившимся поворотам и блужда­ниям Шона — почтальона, его брата.

Однажды ты на­писала мне «ты можешь попросить у меня невоз­можного». И я послушался, я жду тебя.

^ 6 октября 1978 года.

Я пишу тебе в такси. Я избегаю метро, и здесь тоже, именно потому, что люблю его. И потому, что я блуждаю в корреспонденциях, несмотря на то что система здесь проще, чем в Париже. Это как будто сделано нарочно. Вчера вечером, после конференции, я пересек весь го­род на такси, до Вашингтон Сквер. Это было по­сле приема (было уже поздно и очень хорошо, я был пьян, мне понравилось, я вернулся почти тотчас).

Завтра, возвращение в Иейл, послезавтра выход на паруснике с Хиллисом.

[271]

7 октября 1978 года.

они бы приняли меня за су­масшедшего и не поверили бы, что я могу писать тебе все время. Но ты можешь засвидетельство­вать это. Поезд двигается вдоль маленьких пор­тов, расположенных по всему побережью, я на­чинаю узнавать свои пути.

но пусть это не мешает тебе, моя самая нежная, прийти за мной, ты прочтешь почти то же, что я (всегда немного медленнее, но понемногу я вольюсь в твой ритм или вернусь к тому, что уже читал), и я почувствую твое дыха­ние на своей шее.

Я как раз восхищался Филебом. Мое самое большое удовольствие — читать это вместе с тобой, например. Это, по-видимому (все здесь есть), маленький кусочек почтовой от­крытки Платона, которую Фрейд перевел в По ту сторону., маленький кусочек, там наверху, после того как долго хранил ее в ящике. Хотя это ни в чем не ограничивает гениальность По ту сто­рону». (это «произведение искусства», оно тоже уникально и единственно), все здесь избавлено от начального удара Филеба, понимай это как хочешь (речь о границе, тенденция к господству, ритм и интервалы и так далее, чтобы не говорить ничего о трудности остановиться на шестом по­колении и на предписании Орфея). Еще одна ци­тата для тебя, и я перестаю читать, я медленно возвращаюсь к тебе, ты улыбаешься

«и мы, мы гово­рим, как дети, что вещь, которая дана прямо, воз­врату не подлежит». Это сказано в ^ Филебе, ты по­нимаешь. Прямо, orthos, что это? Прямо, совсем прямо, ловко, с проворством, которое состоит в том, чтобы не ошибиться адресом, без какого-либо неправильного адреса? Неправильный ад-

[272]

pec, я повсюду следую за ним, я сам, я преследую его, а он без конца гонится за мной. К счастью, ты здесь. В сохранности. Ты одна. Но это то, что не подлежит возврату. Это то, что говорит ребе­нок или тот, кто говорит ребенок, желание ре­бенка? Ты не можешь сказать.

Я почти приехал, на этот раз. В это мгновение мне вдруг пришла в голову (от Тота, без сомнения, другого старого друга, которого я встретил в начале Филеба) совершен­но сумасбродная мысль: писать только тебе, только одной тебе, исключая любого другого возможного адресата, я объясню тебе. Сейчас я вынужден остановиться, они все вышли из поез­да, я один. Мне не хватает тебя.

^ 9 октября 1978 года.

и «рассказывать» — это мне все­гда представлялось невозможным и бесконечно желаемым. Из нас никогда не получится расска­за.

то, что я читаю в своей записной книжке о двух днях до приезда, я ничего не придумываю: до­рожные чеки, photocop (как это здесь удобно и недорого...) — посылать посылки, бумаги, па­рикмахер, банк, почта. Ужасает, нет? Но если ты подумаешь над этим хорошенько, без этих рас­стояний ты ничего не можешь породить из всей этой романтичности (эпистолярной или нет) литературного наследия Сократова романа. Если ты заключишь со мной пари, я докажу тебе, осо­бенно на примере дорожных чеков по причине двойной подписи (подпись/контрподпись), ко­торая для меня является настоящей музой. Они не знают, сколько раз совершенно законно ты подписывала что-либо вместо меня.

[273]

последняя не­деля на востоке. В четверг снова Нью-Йорк, на этот раз я буду в Отеле Барбизон. Отъезд на Корнел завтра утром, очень рано.

с первой посылки:

ни дара без забвения (которое освобождает тебя и от дара и от дозы), забвения того, что ты даешь, кому, почему и как, того, что ты помнишь или на что надеешься. Дар, если он есть, больше не предназначается.

^ 13 октября 1978 года.

итак, я лег спать настолько по­здно, насколько возможно. Ты знаешь програм­му (конференция о Ницше, после чего у меня по­явилось желание прогуляться по окраине Цент­рального Парка, я вошел в одну из этих дискотек, ты хорошо знаешь

я не заметил, что это была пятница 13. Вот этот слегка сумасбродный проект, я говорил тебе о нем в поезде, который нес меня в Иейл: это как обет, высшая идея поста, в своих письмах я не заговорю с тобой ни о чем, что бы не было тобой и читаемо одной тобой, если это возмож­но. В любом случае я обязуюсь сделать все, что в моей власти или во власти языка. Итак, я боль­ше не буду писать тебе, так как я занимаюсь этим слишком много и совершенно невыносимым способом, вращаясь вокруг наших посланий, на­шей переписки, наших посылок, наших поездок туда и обратно, почты, вокруг того, что мы пи­шем с другой стороны от Сократа до Фрейда, проходя через все эти эстафеты. Я собираюсь прекратить рассказывать тебе о том, что мы про­водим нашу жизнь и любовь за написанием друг другу писем, и я спрашиваю себя, как это воз-

[274]

можно, откуда это идет и куда это нас приведет, через что это проходит, и как это происходит, и от чего и от кого это зависит, есть столько ве­щей, которые я могу оставить другим или писать другим (что, впрочем, я все чаще выношу с тру­дом, что речь идет о читателях, что в глубине ду­ши я не люблю, еще нет, или об этом торжеству­ющем ликовании, этой мании, которая раздается во всем послании, даже самом безнадежном; ма­ниакальная фаза горя, скажет он, но он не непре­клонен в этом, и у меня больше нет ни одного возражения к нему, ни одного вопроса). Итак, от­ныне (начиная с завтрашнего дня и до того мо­мента, когда ты положишь конец своему «опре­делению») я не пишу тебе больше ничего друго­го, я пишу только тебе, тебе, о тебе.

Шесть часов утра, у тебя полдень, я только что позвонил тебе, ты не ожидала этого. Я никогда не забуду этот взрыв смеха в твоем голосе. Сейчас ты соединишься со мной очень быстро. Через два часа вылет в Корнел, послезавтра — в Калифорнию. Но сейчас, чем больше я приближаюсь к западу, тем больше ты приближаешься ко мне. Я не отдалюсь от тебя никогда.

^ Первые дни января 1979 года.

как если бы ты захо­тела освободить меня от моего обета, и что, ког­да я снова пишу тебе, как раньше, благодаря все­го нескольким оборотам, я прекращаю обра­щаться к тебе. Как если бы разбушевавшаяся жестокость этого поста, оргия этой беспрерыв­ной молитвы, которая заставляет все слова воз­носиться к тебе (я никогда тебе столько не писал, как в течение этих двух последних месяцев), что-

[275]

бы сохранить тебя только для тебя, единствен­ной, чтобы уметь сжигать их живыми, как если бы вдруг песня испугала бы тебя

Эта «ремиссия» была бы последней, казалось, ты была в этом уверен­нее, чем я, так как я никогда не соглашусь пове­рить в это — а впрочем, я сделаю так, я клянусь тебе в этом, что это никогда не случится. Я все еще под впечатлением от, по сути, совершенно случайного характера этого события (несчаст­ного случая: один-единственный несчастный случай, на этот раз худший, может случиться, не так ли, дойти до того, чтобы случиться), как если бы ты позволила дате произвольно утвер­диться, скажем, последний или предпоследний день года, к полуночи. Эта случайность — только ли это вероятность (здесь можно легко найти 7: у меня на столе маленькая карточка, я собираю здесь цифры и несколько очень простых опера­ций. Без какой-либо искусственной манипуля­ции я вижу царящую цифру 7, я вижу, как она распространяет свое сияние на все наши годов­щины, наши огромные сроки платежа, великие встречи. 7, написанное, как в Апокалипсисе. И, наконец, это почти необходимо. Я очарован еще и внезапностью, очевидной непредвиденностью того, что вдруг приобретает такой же фатальный характер (еще два часа назад ты не думала об этом, ты жила в другом мире, я верю в это, несмо­тря на твои отрицания), особенно ошеломлен­ный значимой вульгарностью предлогов и мест, которые ты выбрала, чтобы позволить вернуться модистке 1930 года, которую я считал уже обес­кураженной, твое «определение»: эти истории о плохой музыке (я отстаиваю в этом сюжете все, что сказал: я ничего не имел против, но она была плохая и, в конце концов, в данный момент нам