Перевод с французского Г. А

Вид материалаДокументы

Содержание


Одним майским днем 1978 года.
Подобный материал:
1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   ...   41
[234]

ным по телефону. Но в то же время достаточно, чтобы ты разделась и я увидел себя обнаженным. Наша история — это также двойное потомство, чреда Сози/сози, Атрей/Тиест, Шем/Шон, С/п, п/п (penman/postman), и я все больше проника­юсь метемпсихозом к тебе, я с другими, как ты со мной (к лучшему, но также, и я хорошо это вижу, к худшему, я наношу им те же удары). Я никогда никого не имитировал с такой непреодолимой силой. Я стараюсь встряхнуться, так как, если я бесконечно люблю тебя, я люблю не все в тебе, я имею в виду этих квартиранток в тебе, с их ма­ленькими шляпками

единственно, каждый раз, когда я люблю, по ту сторону всего, что существует, ты одно — а значит, другое.

^ Одним майским днем 1978 года.

Конечно, ты даешь понять, что начиная с этой даты, этих двух дат, этих трех дат (считай хорошенько) ничего боль­ше не происходит. Но достаточно отдалиться не­много, чтобы тотчас

Как только прозвучало «приди», в ответ мы пошли один на другого с последними силами. Вся жестокость мира.

Избиение младенцев

Сам Бог стоял перед выбором между двумя печами крематория: с чего начать? Когда? Катастрофа по-прежнему неизбежна

Я уезжаю от себя самого, я съезжаю, как еще тебе написать, я всего лишь расстроенный инструмент, инструмент раздво­енный. Я пишу, согнувшись пополам, как двой­ной инструмент, коварный и вероломный. Я ца-

[235]

рапаю и стираю все другой рукой. В таком случае ты не должна меня читать. Чтобы услышать пес­ню, нужно понять мое страдание, любить его, оп­равдывать его. Оно невинно и бесконечно.

Никто не посылает друг другу ребенка, к тому же его не хранят. Теряют желание, чтобы сохранить его. Не доверяют ребенка охране, может быть, ему доверяют охрану, что для меня сведется к тому, что я выучу тебя наизусть

Я действительно думаю, что воспеваю кого-то, кого-то, кто мертв и кого я не знал. Я не пою для мертвых (это истина по Женэ), я воспеваю одну смерть, для мертвого или уже мертвой. К тому же род и число остаются для меня неприменимыми, и я могу играть со мно­жественным числом. И множить примеры или рабочие гипотезы, гипотезы печали.

Таким образом, я потратил свою жизнь на писанину, чтобы дать шанс этой песне, если не позволить ей смолк­нуть самой по себе. Видишь ли, тот, кто пишет, всегда обязан задаваться вопросом, о чем же его просили писать, в таком случае он пишет под диктовку некого адресата, это так тривиально. Но «некий адресат», я всегда оставляю неопреде­ленными род и число, он всегда должен быть объектом выбора объекта, он должен уметь и вы­бирать, и привлекать. «Некий адресат», таким об­разом, заканчивает свою работу, по мере того как подход, приближение, присвоение, «бессоз­нательная идентификация» прогрессируют, не имея возможности попросить ничего, что бы уже не было подсказано мной. Все от этого иска­жается, остается только зеркальное изображе­ние, но не образ, они больше не видят один од­ного, не предназначают друг другу больше ниче-

[236]

го. Ты считаешь, это истощение овладевает на­ми? Мы, должно быть, слишком любили друг дру­га. Но именно тебя я еще люблю, живую. По ту сторону всего, по ту сторону твоего имени, твое имя по ту сторону твоего имени.

Р. S. Чтобы не забыть:

маленький ключ от ящика сейчас спрятан в дру­гой книге (я предоставляю тебе возможность угадать страницу).

1 июня 1978 года.

Я приватное лицо, более чем кто-либо отныне. И я слышу тебя: частный детектив (нет, я отказался от литературы, все это дело поч­ты и полиции, в конечном итоге полицейского поста); итак, «лишенный» всего и всех, приват­ное лицо этих дам? Нет, я говорил о желании уст­роиться или занять место в некой абсолютной приватизации (но там не должно быть места ус­тойчивой позиции). Тайна без меры, она не ис­ключает опубликования, она лишь оценивает его по своей мерке. Для кого тогда принимает раз­мер и откладывается этот масштаб, для скольких тысяч читателей перестает существовать круг се­мьи и частная корреспонденция?

Вернемся к тому, что ты сказала мне в аэропорту о страдании на­шем (каком страдании?), я ни одной минуты не верю в невроз предназначения, как я говорил од­нажды. Когда они смогут сказать мне то, что они подразумевают под словами «рок», «судьба» и особенно «предназначение», мы еще побеседу­ем обо всем этом (чтобы ничего не говорить о «неврозе»). Ты понимаешь, я подозреваю их в том, что они ни о чем не думают, только о три­виальном, о том догматическом и сонном, что

[237]

таится под оболочкой этих слов. И потом истори­ческая телеология, к которой все это прямо ведет, это письмо, которое всегда приходит по назначе­нию. Как бы они ни отрицали этого, «смысл исто­рии» не за горами, несколько почтовых станций или застоев в бессознательном, несколько допол­нительных топических осложнений, и на тебе, прибыли, мы никогда и не уезжали, собственно, от этого спекулятивного идеализма. Как только это доходит до назначения, у истории, возмож­но, и есть какой-то смысл, причем кругообраз­ный, если тебе так угодно, в ее «собственном» маршруте.

всегда предпочитать ребенка. Ребенок в себе.

Разрозненные миры.

и никогда не отдыхать ни на чем, ни на ком, даже на себе, абсолютная бес­сонница. Повсюду спутники, те, о которых мы думаем, когда пишем, те, о которых мы не думаем и которые диктуют главное, те, которые наблю­дают, запрещают, изымают, в общем все, что ты захочешь, даже когда мы пишем, а на самом деле нет, как прикажешь спутывать и распутывать эти следы? Смешивая роды? повышая тон? Переходя быстро от одного тона к другому (так как тон — это последний признак, идентичность какого-либо адресата, который, за неимением чего-либо другого, все еще диктует дикцию. И это путается, срывается, делать нечего — единства тона не су­ществует).

Но кто все-таки тебя преследует?

Говорит он. Вот две моих гипотезы. 1. Мы являемся самим Гермафродитом. (Меня только что позвали к те­лефону, подражая студентке, — это хитро. Тем хуже для тебя, я как раз писал тебе.) Именно Гер-

[238]

мафродитом, а не гермафродитами, несмотря на наши бисексуальности, разбушевавшиеся сейчас в абсолютном тет-а-тет. Гермафродит собствен­ной персоной и с конкретным именем. Гермес + Афродита (почта, шифр, воровство, хитрость, пу­тешествие и отправление, коммерция + любовь, все любови). Я перестал интересоваться своей ис­торией Тот-Гермес и так далее. Что меня в данный момент зачаровывает у сына Гермеса и Афродиты, так это повторение и дублирование истории: однажды соединившись в Салмасисе, он снова об­разует с ней тело с двойной природой. Затем он добивается того, что каждый, кто искупается в озе­ре Салмасис (нимфой которого она была), поте­ряет в нем свою мужскую силу. Что касается Гер­меса, сегодня он соблазнил меня больше по при­чине всей той сети ленточек, которой окутана его история (его легендарная ловкость разделять «узы» и делать из них лиры, музыкальные струны, например, из самих внутренностей животных, принесенных в жертву, он умел тянуть, ослаблять, связывать, развязывать, анализировать, парализо­вывать, сжимать, натягивать — более или менее жестко. И вот сейчас Салмасис, моя вторая гипо­теза сегодняшнего утра в отеле «Де ла Плэн»: если Плато затаил смертельную обиду на Сократа (это точно, это моя посылка, он мог желать ему только смерти, даже если любил его), так как тот должен был однажды днем, вечером или утром, например после какой-нибудь дискуссии, последовавшей за пиром, нанести ему непростительное оскорбле­ние. Я не знаю, пощечину ли или одним из этих несмываемых слов, насмешкой, которая бы дейст­вительно задевала, действительно, там, где не нуж­но. Моя гипотеза исходит, без сомнения, вопреки здравому смыслу, даже вопреки хронологии, но она объяснит то, что у нас происходит со вре-

[239]

мени этой парочки со здравым смыслом. Их связь обрела в этот момент форму (она всегда начина­ется с раны, а молодой Плато на тот момент был девственен, никто не посягал, и он никому не поз­волял), но очень неудачно, а именно — она распа­лась, едва наметившись (некое подобие выкиды­ша, обреченного повторяться до скончания века). Итак, как бы то ни было, Платон, несмотря на свою любовь к Сократу, даже с этой любовью, по-прежнему не прекращает мстить, все время защи­щаясь (достаточно искренно). Сначала он ото­мстил за возраст Сократа (он был там до него, это вопрос поколений, он много пожил, он был дале­ко не девственен и так далее). И потом он настаи­вал на извинениях. Письменных, посмотри-ка на него. Другой же играет в послушание, опускает го­лову, но он-то знает, что бумаге не доверяют ни­чего: ни извинений, ни обещаний, ни клятв. Он извиняется одной рукой, а другой царапает. И тог­да Плато играет по-крупному: он разворачивает весь corpus platonicum и проставляет на нем на­вечно подпись Сократа: это он написал или вдох­новил все мое творчество, причем «во времена своей цветущей молодости»! Естественно, он не верит ни одному слову из этого, ни одному слову этого присвоенного творчества. И поскольку Со­крата уже не было и, таким образом, он никогда не высказывал своего мнения, ты видишь, над чем мы работаем уже двадцать пять веков! Когда чита­ют все то, что еще сегодня написано, причем так серьезно, с такой озабоченностью (spudaios!) те­мой этого великого телефонного фарса... Ком­прометируя Сократа, Платон вознамерился убить его, вытеснить, нейтрализовать долг, делая вид, что он с трудом берет его на себя. В По ту сторо­ну... если быть точным, то по поводу речи Аристо­фана, Фрейд снова берется за это, он забывает Со-

[240]

крата, стирает сцену и обременяет долгами вплоть до Платона (это-то-что-я-показываю-в-своей-будущей-книге). У Ницше, против которого Фрейд делает тот же выпад или почти тот же, по­дозрение возникло у него из-за истории доста­точно таинственной. Но он не всегда был так вульгарен, так умудрен опытом, чтобы оценить всю вульгарность сцены (ты еще обвиняешь меня в том, что я недостаточно ужал истину, и ты права, но я действительно хотел показать тебе эту сцену, сделать себя немного интереснее, задержать твое внимание на этих двоих, так как они преуспели в этой монументальной перепалке достичь пол­ноты, охватить всех и вся и сделать так, что любой и каждый, я уже и не знаю, кому я недавно выска­зывался на этот счет, выказал готовность платить цену fort*, чтобы сейчас, сию минуту, подвергнуть их анализу).

Я зову тебя, я бы приехал и, без сомнения, в другой раз уехал бы до своего письма (ящики здесь красные и встречаются нечасто, но выемки производятся регулярно).

15 июня 1978 года.

и если бы мне пришлось жить так (как я живу), я бы не жил, я бы не смог так жить. Совсем, ни единого мгновения. Должно быть, есть в этом еще что-то.

Я звонил еще из аэропорта другому врачу (на этот раз ревматологу, а по сча­стливой случайности, и аналитику, более или ме­нее с образованием, который что-то читает во мне, как говорит мне Л., который отправляет ме­ня к нему, горячо рекомендуя меня, он предпо-

* Высокую цену (прим. пер).

[241]

читает, чтобы я сначала повидался с ним, прежде чем идти к кинезитерапевту. Я уже говорил тебе об этом. Действительно, врач из клиники должен бы мне прописать, все мне это говорят, сеансы по реабилитации сразу же после снятия гипса, в частности чтобы избежать опухоли лодыжки. Сейчас мне эта история кажется бесконечной. Ты веришь, что когда-нибудь я все же смогу хо­дить, а может быть, даже бегать?

В отеле «Де ла Плэн» не было мест, я пишу тебе из другой гостиницы, которую мне порекомендовали друзья, немного дальше от Университета.

Ты мой единственный двой­ник, я предполагаю, я размышляю, я настойчиво прошу.

короче, все то, что сегодня мною движет, весь постулат моего практического разума, все мое сердце, и я постоянно думаю о тебе, сейчас ты — имя, название всего, что я не понимаю. Ты все, чего я никогда не смогу узнать, другая сторона меня, вечно неприемлемая, не немыслимая, от­нюдь, но непознаваемая — и настолько распола­гающая к любви. Что касается твоего вопроса, любовь моя, я могу только настойчиво просить (для кого другого, с кем я мог бы мечтать об этом?) бессмертия души, свободы, союза добро­детели и счастья и того, что однажды ты полю­бишь меня.

Я собираюсь отправить это письмо, а по­том сесть в трамвай, который идет к Университе­ту (площадь Плэнпале).

(Надеюсь, что у тебя не бы­ло проблем с ключом, уезжая, я оставил его, ты знаешь где, но немного сдвинув в сторону)

EGEK HUM

XSR STR

[242]

20 июня 1978 года.

Я не был в Цюрихе с весны 1972.

Ты повсюду сопровождаешь меня. Хиллис, который ждал меня в аэропорту (чета де Манн приезжает только сегодня после полудня), проводил меня на кладбище, к могиле, о нет, я должен был ска­зать, к памятнику Джойса. Я не знал, что он здесь. Над могилой, в музее самых дорогих ужасов, Джойс в натуральную величину, иначе говоря, колоссальный, сидящий на месте, со своей трос­тью и, кажется, сигаретой в одной руке и книгой в другой. Он всех нас прочел — и ограбил, этот самый. Я представил, как смотрят на него в обра­зе памятника его, по-видимому, ревностные по­читатели. Мы продолжили прогулку по кладби­щу, не переставая беседовать о По и Иейле, обо всем таком. На повороте аллеи — могила изобре­тателя чего-то наподобие телетайпа: Эгон Цоллер, Erflnder des Telephonographen. Эта надпись сделана на камне между двух глобусов, на одном из которых Альфа и Омега, другой — с меридиа-нами и неким подобием телефонного аппарата, извергающим полоски бумаги. После шумного взрыва смеха мы еще долго стояли перед этим фаллосом современности. Мне нравится, что его зовут Цоллер и что его имя представляет собой знак, указывающий на дорожную пошлину, та­можню, долг, таксу. Да, мы еще искали могилу Шонди, но так и не нашли ее. Она там, дело в том, что когда она показалась из воды, ее перенесли в Берлин.

Если ты так считаешь, думаешь, что это уже случилось, потому что кто-то пишет мерт­вым, тогда — привет, живая, ты еще раз ничего не поняла, привет и будь здорова, так мы каждый раз говорим, с этим безнадежным состраданием,

[243]

мы знаем, что в какой-то момент мы отправимся умирать один за другого, каждый со своей сторо­ны, привет!

Я продолжаю беседовать с этими двоими как с odd couple (odd — это пароль для всех от­крыток, он одинаково хорошо подходит для п/С, для По, для Дюпэна и рассказчика, он подходит для стольких других и нравится мне тем, что пе­реворачивает ddo, потому что он входит в ком­позицию таких необходимых в этом месте иди­ом, to be at odds with each other, to play at odds, what are the odds и т. д. Я продолжаю уделять им много внимания, но они притаились на картин­ке, молчаливые как рыбы, как все odd couples, но какая гимнастика под платьями, и это чувству­ется и в движении пальца и во взгляде,

logroperatergo, это ниспровержение, о котором я тебе говорил. И do ut des, то, что я перевел в своем языке — дар как удачный бросок при игре в кости

Это еще заши­фровано, ничего не проклинающий более, чем тайну, я приспосабливаюсь, чтобы культивиро­вать ее, как сумасшедший, чтобы лучше сберечь то, что под ней скрывается. Ты знаешь это лучше чем кто-либо, однажды ты сказала мне, что у ме­ня был секрет, эта наивысшая сноровка в испол­нении ловких трюков, но это плохо кончится.

эта те­ма, я нахожу тебя немного несправедливой и же­стокой, короче говоря, предвзятой. Надо, чтобы все уладилось само собой (но в любом случае все уладится), нужно и сцене позволить разыграться самой; это, конечно же, старо, но это только на­чало, вот на что я пытаюсь решиться. И потом, это единственное доказательство любви, если она есть.

[244]

Когда Сократ, например (произнеси по-ан­глийски, как в Оксфорде, Socratise или Ulysses: у Сократа семь писем, и, наконец, имя Сократа состоит из семи букв, а имя Socrates (которое мы видим на почтовой открытке), которое такое же, он — кто? это имя состоит из 8 букв или из 7, как Ulysses, который вновь здесь появляется), когда же Socratise или Socratesse отправляет послание, он не адресует что-либо кому-либо, и не только, он «заполучает» что-то или сначала кого-то (все­гда делимое, не так ли). Но возвратная частица s' в глаголе s'envoyer (отправлять себе)* (Socrates's) не существовала там до сегодняшнего момента, чтобы ее получить, ни до, ни в течение, ни после .'эмиссии или получения, если бы что-либо по­добное представилось когда-нибудь; и продол­жение этому по-прежнему следует

откуда этот беско­нечно заумный текст, сохраняющий все удары (и будущее), который беспрерывно разрывается между несколькими рисунками, Любовями, с простосердечностью души, которая не исклю­чает огромных ресурсов недобросовестности. Сама возможность мышления, вот — и, вопрос вкуса, я всегда предпочту

кстати, по поводу этого гла­гола «посылать друг другу» (кого или что), это выражение я считаю самым «справедливым» в благодарственном письме, которое я ей отпра­вил исходя из великой истины, которую она про­возгласила. Исправляя или, как я всегда говорю, восстанавливая то, что принадлежит одним и другим, она не останавливается (и это хорошо) на вопросе, который, таким образом, остается открытым, остается узнать то, что (кто и что) она

* Существует в значении заполучать (прим. пер).

[245]

(или он в ней, или она в нем, или она в ней, или он в нем, я ничего не упустил?) посылала се­бе; что касается меня, почтальон доходчиво [?] отметил эту фатальность «неисправимого кос­венного направления», «чтобы сделать со сторо­ны еще один прыжок». Что то, что «она» посыла­ет себе таким образом, и кто, если это возвраща­ется или не возвращается, поди узнай. К тому же кому какое дело. Посмотри на С. и п.: они произ­водят такое впечатление, будто бы никогда не смотрели ни друг на друга, ни на кого-либо дру­гого. И что главное — они не могут видеть друг друга.

То, чем я больше всего восхищался, чем я боль­ше всего наслаждался в ее искусном маневре, это не то, что она так удачно оставляла в стороне (главный вопрос, «an extremely complex one with we cannot hope to deal adequately here» («это не­что крайне сложное, то, с чем мы здесь не мо­жем надеяться обращаться адекватно» [вар. пер.]), мудрая предосторожность, за которой следует замечание, не оставляющее место дву­смысленности, нужно бы об этом подумать: «Is it not equally possible to regard what Lacan calls «full speech» as being, full of precisely what Derrida calls writing?» («Далеко не в равной степени возможно рассматривать то, что Лакан называет «напол­ненной речью», как нечто наполненное тем, что Деррида именует письмом [вар. пер.]). Итак, я говорю тебе: нечего сказать против этой полно­ты, настолько большой, какой она является, по­тому что она была полна только вами, уже и со всем тем, что вы еще захотите сказать против нее. Это то, что на английском я называю логи­кой беременности, а на французском — отвержения имени матери. Иначе говоря, вы роди­лись, не забывайте, и вы можете писать только

[246]

против вашей матери, которая носила в себе вместе с вами то, что она принесла вам для того, чтобы писать против нее, ваше послание, кото­рым она была беременна и полна, вы оттуда не выйдете. Ах! но против кого я писал? — Я бы предпочел, чтобы это была ваша мать. Именно она. — Кто?), то, чем я больше всего восхищался, таким образом, это скорее всего переворачива­ние, даже конечное изменение направления, так как он мог бы с успехом заняться этим, и анг­лийское слово (reversed) позволяет нам лучше понять французское слово reverser (изменять направление), даже если сначала он хочет ска­зать перевернуть или поменять направление. Итак, терпение, посмотри хорошенько на С. и п. с одной стороны (все здесь, все возможные «по­зиции») и проиллюстрируй их с другой сторо­ны вместе с этой легендой: «If it at first seemed possible to say that Derrida was opposing the unsystematizable to the systematized, "chance" to psychoanalytical "determinism" [я действительно сделал это? это ли вопрос о Дерриде или "Дерриде"?] or the "undecidable" to the "destination", the positions seem to be reversed: Lacan's appar­ently unequivocal ending says only its own dissemination, while "dissemination" has erected itself into a kind of "last word".» («Если с первого взгляда ка­залось возможным сказать, что Деррида проти­вопоставлял то, что невозможно систематизи­ровать, тому, что уже систематизировано, "слу­чай" для психоаналитического "детерминизма", или "неопределенное", противопоставляемое "предназначению", сейчас представляется, что эти понятия поменялись местами: очевидно, не­двусмысленное Лаканово окончание говорит только о своем собственном осеменении либо рассеивании, в то время как само "рассеивание"

[247]

преобразовалось в некий вид "последнего сло­ва"» [вар. пер.]). Это бессмертный отрывок, и каждое слово заслуживает целой книги, «пози­ции», «то, что кажется существует», «перемена мест», не будем говорить об этом. И нужно, что­бы все было в порядке, чтобы «мое» «осемене­ние» восстало само собой, что оно уже и сдела­ло, чтобы последнее слово стало последним. Я ничего не имею против самой эрекции, я про­тив того, что есть в этом слове — и в стольких других, — если бы я еще больше настаивал на том, чтобы сказать, что не существует главенст­вующего слова или последнего или первого слова, если бы я еще больше настаивал (возмож­но ли такое?) на том, чтобы сказать, что «осеме­нение» было одним из слов среди многих дру­гих, чтобы увлечь за собой по ту сторону всего «last word», меня бы могли упрекнуть, именно из-за моей настойчивости, в том, что я воссоз­дал главенствующее слово, неважно какое. Что делать? Я любим, но они не выносят меня, они не выносят того, чтобы я говорил что бы то ни было, что они не могут каждый раз заранее «из­менять направление», когда ситуация этого тре­бует (естественно, моя «позиция», мое «место», мои места, ответы или не ответы и т. д. состав­ляют часть, только часть вышеупомянутой ситу­ации и «what is at stake here» («что здесь постав­лено на карту» [вар. пер.]) — я. забыл добавить, что исправление всегда готово само исправ­ляться, и процесс восстановления остается от­крытым для продолжения: «But these opposi­tions are themselves misreadings of the dynamic functioning of what is at stake here» («Но эти оп­позиции сами являются неправильными толко­ваниями динамического функционирования того, что здесь поставлено на карту» [вар. пер.]).