Перевод с французского Г. А
Вид материала | Документы |
СодержаниеОдним майским днем 1978 года. |
- Книга издана при финансовой поддержке министерства иностранных дел французскской республики, 480.41kb.
- Книга издана при финансовой поддержке министерства иностранных дел французскской республики, 4609kb.
- Конкурса на лучший поэтический перевод, 742.25kb.
- Перевод с французского языка с некоторыми сокращениями стеркина г. Я. и Бобкова, 2193.57kb.
- Источник: , 589.2kb.
- Книга: Д. Дидро. "Монахиня. Племянник Рамо. Жак-фаталист и его Хозяин" Перевод с французского, 3481.71kb.
- "книга непрестанности осириса " 177, 7373.41kb.
- Курс французского языка в четырех томах, 4406.86kb.
- Курс французского языка в четырех томах, 4852.89kb.
- Честь израэля гау, 1808.36kb.
ным по телефону. Но в то же время достаточно, чтобы ты разделась и я увидел себя обнаженным. Наша история — это также двойное потомство, чреда Сози/сози, Атрей/Тиест, Шем/Шон, С/п, п/п (penman/postman), и я все больше проникаюсь метемпсихозом к тебе, я с другими, как ты со мной (к лучшему, но также, и я хорошо это вижу, к худшему, я наношу им те же удары). Я никогда никого не имитировал с такой непреодолимой силой. Я стараюсь встряхнуться, так как, если я бесконечно люблю тебя, я люблю не все в тебе, я имею в виду этих квартиранток в тебе, с их маленькими шляпками
единственно, каждый раз, когда я люблю, по ту сторону всего, что существует, ты одно — а значит, другое.
^ Одним майским днем 1978 года.
Конечно, ты даешь понять, что начиная с этой даты, этих двух дат, этих трех дат (считай хорошенько) ничего больше не происходит. Но достаточно отдалиться немного, чтобы тотчас
Как только прозвучало «приди», в ответ мы пошли один на другого с последними силами. Вся жестокость мира.
Избиение младенцев
Сам Бог стоял перед выбором между двумя печами крематория: с чего начать? Когда? Катастрофа по-прежнему неизбежна
Я уезжаю от себя самого, я съезжаю, как еще тебе написать, я всего лишь расстроенный инструмент, инструмент раздвоенный. Я пишу, согнувшись пополам, как двойной инструмент, коварный и вероломный. Я ца-
[235]
рапаю и стираю все другой рукой. В таком случае ты не должна меня читать. Чтобы услышать песню, нужно понять мое страдание, любить его, оправдывать его. Оно невинно и бесконечно.
Никто не посылает друг другу ребенка, к тому же его не хранят. Теряют желание, чтобы сохранить его. Не доверяют ребенка охране, может быть, ему доверяют охрану, что для меня сведется к тому, что я выучу тебя наизусть
Я действительно думаю, что воспеваю кого-то, кого-то, кто мертв и кого я не знал. Я не пою для мертвых (это истина по Женэ), я воспеваю одну смерть, для мертвого или уже мертвой. К тому же род и число остаются для меня неприменимыми, и я могу играть со множественным числом. И множить примеры или рабочие гипотезы, гипотезы печали.
Таким образом, я потратил свою жизнь на писанину, чтобы дать шанс этой песне, если не позволить ей смолкнуть самой по себе. Видишь ли, тот, кто пишет, всегда обязан задаваться вопросом, о чем же его просили писать, в таком случае он пишет под диктовку некого адресата, это так тривиально. Но «некий адресат», я всегда оставляю неопределенными род и число, он всегда должен быть объектом выбора объекта, он должен уметь и выбирать, и привлекать. «Некий адресат», таким образом, заканчивает свою работу, по мере того как подход, приближение, присвоение, «бессознательная идентификация» прогрессируют, не имея возможности попросить ничего, что бы уже не было подсказано мной. Все от этого искажается, остается только зеркальное изображение, но не образ, они больше не видят один одного, не предназначают друг другу больше ниче-
[236]
го. Ты считаешь, это истощение овладевает нами? Мы, должно быть, слишком любили друг друга. Но именно тебя я еще люблю, живую. По ту сторону всего, по ту сторону твоего имени, твое имя по ту сторону твоего имени.
Р. S. Чтобы не забыть:
маленький ключ от ящика сейчас спрятан в другой книге (я предоставляю тебе возможность угадать страницу).
1 июня 1978 года.
Я приватное лицо, более чем кто-либо отныне. И я слышу тебя: частный детектив (нет, я отказался от литературы, все это дело почты и полиции, в конечном итоге полицейского поста); итак, «лишенный» всего и всех, приватное лицо этих дам? Нет, я говорил о желании устроиться или занять место в некой абсолютной приватизации (но там не должно быть места устойчивой позиции). Тайна без меры, она не исключает опубликования, она лишь оценивает его по своей мерке. Для кого тогда принимает размер и откладывается этот масштаб, для скольких тысяч читателей перестает существовать круг семьи и частная корреспонденция?
Вернемся к тому, что ты сказала мне в аэропорту о страдании нашем (каком страдании?), я ни одной минуты не верю в невроз предназначения, как я говорил однажды. Когда они смогут сказать мне то, что они подразумевают под словами «рок», «судьба» и особенно «предназначение», мы еще побеседуем обо всем этом (чтобы ничего не говорить о «неврозе»). Ты понимаешь, я подозреваю их в том, что они ни о чем не думают, только о тривиальном, о том догматическом и сонном, что
[237]
таится под оболочкой этих слов. И потом историческая телеология, к которой все это прямо ведет, это письмо, которое всегда приходит по назначению. Как бы они ни отрицали этого, «смысл истории» не за горами, несколько почтовых станций или застоев в бессознательном, несколько дополнительных топических осложнений, и на тебе, прибыли, мы никогда и не уезжали, собственно, от этого спекулятивного идеализма. Как только это доходит до назначения, у истории, возможно, и есть какой-то смысл, причем кругообразный, если тебе так угодно, в ее «собственном» маршруте.
всегда предпочитать ребенка. Ребенок в себе.
Разрозненные миры.
и никогда не отдыхать ни на чем, ни на ком, даже на себе, абсолютная бессонница. Повсюду спутники, те, о которых мы думаем, когда пишем, те, о которых мы не думаем и которые диктуют главное, те, которые наблюдают, запрещают, изымают, в общем все, что ты захочешь, даже когда мы пишем, а на самом деле нет, как прикажешь спутывать и распутывать эти следы? Смешивая роды? повышая тон? Переходя быстро от одного тона к другому (так как тон — это последний признак, идентичность какого-либо адресата, который, за неимением чего-либо другого, все еще диктует дикцию. И это путается, срывается, делать нечего — единства тона не существует).
Но кто все-таки тебя преследует?
Говорит он. Вот две моих гипотезы. 1. Мы являемся самим Гермафродитом. (Меня только что позвали к телефону, подражая студентке, — это хитро. Тем хуже для тебя, я как раз писал тебе.) Именно Гер-
[238]
мафродитом, а не гермафродитами, несмотря на наши бисексуальности, разбушевавшиеся сейчас в абсолютном тет-а-тет. Гермафродит собственной персоной и с конкретным именем. Гермес + Афродита (почта, шифр, воровство, хитрость, путешествие и отправление, коммерция + любовь, все любови). Я перестал интересоваться своей историей Тот-Гермес и так далее. Что меня в данный момент зачаровывает у сына Гермеса и Афродиты, так это повторение и дублирование истории: однажды соединившись в Салмасисе, он снова образует с ней тело с двойной природой. Затем он добивается того, что каждый, кто искупается в озере Салмасис (нимфой которого она была), потеряет в нем свою мужскую силу. Что касается Гермеса, сегодня он соблазнил меня больше по причине всей той сети ленточек, которой окутана его история (его легендарная ловкость разделять «узы» и делать из них лиры, музыкальные струны, например, из самих внутренностей животных, принесенных в жертву, он умел тянуть, ослаблять, связывать, развязывать, анализировать, парализовывать, сжимать, натягивать — более или менее жестко. И вот сейчас Салмасис, моя вторая гипотеза сегодняшнего утра в отеле «Де ла Плэн»: если Плато затаил смертельную обиду на Сократа (это точно, это моя посылка, он мог желать ему только смерти, даже если любил его), так как тот должен был однажды днем, вечером или утром, например после какой-нибудь дискуссии, последовавшей за пиром, нанести ему непростительное оскорбление. Я не знаю, пощечину ли или одним из этих несмываемых слов, насмешкой, которая бы действительно задевала, действительно, там, где не нужно. Моя гипотеза исходит, без сомнения, вопреки здравому смыслу, даже вопреки хронологии, но она объяснит то, что у нас происходит со вре-
[239]
мени этой парочки со здравым смыслом. Их связь обрела в этот момент форму (она всегда начинается с раны, а молодой Плато на тот момент был девственен, никто не посягал, и он никому не позволял), но очень неудачно, а именно — она распалась, едва наметившись (некое подобие выкидыша, обреченного повторяться до скончания века). Итак, как бы то ни было, Платон, несмотря на свою любовь к Сократу, даже с этой любовью, по-прежнему не прекращает мстить, все время защищаясь (достаточно искренно). Сначала он отомстил за возраст Сократа (он был там до него, это вопрос поколений, он много пожил, он был далеко не девственен и так далее). И потом он настаивал на извинениях. Письменных, посмотри-ка на него. Другой же играет в послушание, опускает голову, но он-то знает, что бумаге не доверяют ничего: ни извинений, ни обещаний, ни клятв. Он извиняется одной рукой, а другой царапает. И тогда Плато играет по-крупному: он разворачивает весь corpus platonicum и проставляет на нем навечно подпись Сократа: это он написал или вдохновил все мое творчество, причем «во времена своей цветущей молодости»! Естественно, он не верит ни одному слову из этого, ни одному слову этого присвоенного творчества. И поскольку Сократа уже не было и, таким образом, он никогда не высказывал своего мнения, ты видишь, над чем мы работаем уже двадцать пять веков! Когда читают все то, что еще сегодня написано, причем так серьезно, с такой озабоченностью (spudaios!) темой этого великого телефонного фарса... Компрометируя Сократа, Платон вознамерился убить его, вытеснить, нейтрализовать долг, делая вид, что он с трудом берет его на себя. В По ту сторону... если быть точным, то по поводу речи Аристофана, Фрейд снова берется за это, он забывает Со-
[240]
крата, стирает сцену и обременяет долгами вплоть до Платона (это-то-что-я-показываю-в-своей-будущей-книге). У Ницше, против которого Фрейд делает тот же выпад или почти тот же, подозрение возникло у него из-за истории достаточно таинственной. Но он не всегда был так вульгарен, так умудрен опытом, чтобы оценить всю вульгарность сцены (ты еще обвиняешь меня в том, что я недостаточно ужал истину, и ты права, но я действительно хотел показать тебе эту сцену, сделать себя немного интереснее, задержать твое внимание на этих двоих, так как они преуспели в этой монументальной перепалке достичь полноты, охватить всех и вся и сделать так, что любой и каждый, я уже и не знаю, кому я недавно высказывался на этот счет, выказал готовность платить цену fort*, чтобы сейчас, сию минуту, подвергнуть их анализу).
Я зову тебя, я бы приехал и, без сомнения, в другой раз уехал бы до своего письма (ящики здесь красные и встречаются нечасто, но выемки производятся регулярно).
15 июня 1978 года.
и если бы мне пришлось жить так (как я живу), я бы не жил, я бы не смог так жить. Совсем, ни единого мгновения. Должно быть, есть в этом еще что-то.
Я звонил еще из аэропорта другому врачу (на этот раз ревматологу, а по счастливой случайности, и аналитику, более или менее с образованием, который что-то читает во мне, как говорит мне Л., который отправляет меня к нему, горячо рекомендуя меня, он предпо-
* Высокую цену (прим. пер).
[241]
читает, чтобы я сначала повидался с ним, прежде чем идти к кинезитерапевту. Я уже говорил тебе об этом. Действительно, врач из клиники должен бы мне прописать, все мне это говорят, сеансы по реабилитации сразу же после снятия гипса, в частности чтобы избежать опухоли лодыжки. Сейчас мне эта история кажется бесконечной. Ты веришь, что когда-нибудь я все же смогу ходить, а может быть, даже бегать?
В отеле «Де ла Плэн» не было мест, я пишу тебе из другой гостиницы, которую мне порекомендовали друзья, немного дальше от Университета.
Ты мой единственный двойник, я предполагаю, я размышляю, я настойчиво прошу.
короче, все то, что сегодня мною движет, весь постулат моего практического разума, все мое сердце, и я постоянно думаю о тебе, сейчас ты — имя, название всего, что я не понимаю. Ты все, чего я никогда не смогу узнать, другая сторона меня, вечно неприемлемая, не немыслимая, отнюдь, но непознаваемая — и настолько располагающая к любви. Что касается твоего вопроса, любовь моя, я могу только настойчиво просить (для кого другого, с кем я мог бы мечтать об этом?) бессмертия души, свободы, союза добродетели и счастья и того, что однажды ты полюбишь меня.
Я собираюсь отправить это письмо, а потом сесть в трамвай, который идет к Университету (площадь Плэнпале).
(Надеюсь, что у тебя не было проблем с ключом, уезжая, я оставил его, ты знаешь где, но немного сдвинув в сторону)
EGEK HUM
XSR STR
[242]
20 июня 1978 года.
Я не был в Цюрихе с весны 1972.
Ты повсюду сопровождаешь меня. Хиллис, который ждал меня в аэропорту (чета де Манн приезжает только сегодня после полудня), проводил меня на кладбище, к могиле, о нет, я должен был сказать, к памятнику Джойса. Я не знал, что он здесь. Над могилой, в музее самых дорогих ужасов, Джойс в натуральную величину, иначе говоря, колоссальный, сидящий на месте, со своей тростью и, кажется, сигаретой в одной руке и книгой в другой. Он всех нас прочел — и ограбил, этот самый. Я представил, как смотрят на него в образе памятника его, по-видимому, ревностные почитатели. Мы продолжили прогулку по кладбищу, не переставая беседовать о По и Иейле, обо всем таком. На повороте аллеи — могила изобретателя чего-то наподобие телетайпа: Эгон Цоллер, Erflnder des Telephonographen. Эта надпись сделана на камне между двух глобусов, на одном из которых Альфа и Омега, другой — с меридиа-нами и неким подобием телефонного аппарата, извергающим полоски бумаги. После шумного взрыва смеха мы еще долго стояли перед этим фаллосом современности. Мне нравится, что его зовут Цоллер и что его имя представляет собой знак, указывающий на дорожную пошлину, таможню, долг, таксу. Да, мы еще искали могилу Шонди, но так и не нашли ее. Она там, дело в том, что когда она показалась из воды, ее перенесли в Берлин.
Если ты так считаешь, думаешь, что это уже случилось, потому что кто-то пишет мертвым, тогда — привет, живая, ты еще раз ничего не поняла, привет и будь здорова, так мы каждый раз говорим, с этим безнадежным состраданием,
[243]
мы знаем, что в какой-то момент мы отправимся умирать один за другого, каждый со своей стороны, привет!
Я продолжаю беседовать с этими двоими как с odd couple (odd — это пароль для всех открыток, он одинаково хорошо подходит для п/С, для По, для Дюпэна и рассказчика, он подходит для стольких других и нравится мне тем, что переворачивает ddo, потому что он входит в композицию таких необходимых в этом месте идиом, to be at odds with each other, to play at odds, what are the odds и т. д. Я продолжаю уделять им много внимания, но они притаились на картинке, молчаливые как рыбы, как все odd couples, но какая гимнастика под платьями, и это чувствуется и в движении пальца и во взгляде,
logroperatergo, это ниспровержение, о котором я тебе говорил. И do ut des, то, что я перевел в своем языке — дар как удачный бросок при игре в кости
Это еще зашифровано, ничего не проклинающий более, чем тайну, я приспосабливаюсь, чтобы культивировать ее, как сумасшедший, чтобы лучше сберечь то, что под ней скрывается. Ты знаешь это лучше чем кто-либо, однажды ты сказала мне, что у меня был секрет, эта наивысшая сноровка в исполнении ловких трюков, но это плохо кончится.
эта тема, я нахожу тебя немного несправедливой и жестокой, короче говоря, предвзятой. Надо, чтобы все уладилось само собой (но в любом случае все уладится), нужно и сцене позволить разыграться самой; это, конечно же, старо, но это только начало, вот на что я пытаюсь решиться. И потом, это единственное доказательство любви, если она есть.
[244]
Когда Сократ, например (произнеси по-английски, как в Оксфорде, Socratise или Ulysses: у Сократа семь писем, и, наконец, имя Сократа состоит из семи букв, а имя Socrates (которое мы видим на почтовой открытке), которое такое же, он — кто? это имя состоит из 8 букв или из 7, как Ulysses, который вновь здесь появляется), когда же Socratise или Socratesse отправляет послание, он не адресует что-либо кому-либо, и не только, он «заполучает» что-то или сначала кого-то (всегда делимое, не так ли). Но возвратная частица s' в глаголе s'envoyer (отправлять себе)* (Socrates's) не существовала там до сегодняшнего момента, чтобы ее получить, ни до, ни в течение, ни после .'эмиссии или получения, если бы что-либо подобное представилось когда-нибудь; и продолжение этому по-прежнему следует
откуда этот бесконечно заумный текст, сохраняющий все удары (и будущее), который беспрерывно разрывается между несколькими рисунками, Любовями, с простосердечностью души, которая не исключает огромных ресурсов недобросовестности. Сама возможность мышления, вот — и, вопрос вкуса, я всегда предпочту
кстати, по поводу этого глагола «посылать друг другу» (кого или что), это выражение я считаю самым «справедливым» в благодарственном письме, которое я ей отправил исходя из великой истины, которую она провозгласила. Исправляя или, как я всегда говорю, восстанавливая то, что принадлежит одним и другим, она не останавливается (и это хорошо) на вопросе, который, таким образом, остается открытым, остается узнать то, что (кто и что) она
* Существует в значении заполучать (прим. пер).
[245]
(или он в ней, или она в нем, или она в ней, или он в нем, я ничего не упустил?) посылала себе; что касается меня, почтальон доходчиво [?] отметил эту фатальность «неисправимого косвенного направления», «чтобы сделать со стороны еще один прыжок». Что то, что «она» посылает себе таким образом, и кто, если это возвращается или не возвращается, поди узнай. К тому же кому какое дело. Посмотри на С. и п.: они производят такое впечатление, будто бы никогда не смотрели ни друг на друга, ни на кого-либо другого. И что главное — они не могут видеть друг друга.
То, чем я больше всего восхищался, чем я больше всего наслаждался в ее искусном маневре, это не то, что она так удачно оставляла в стороне (главный вопрос, «an extremely complex one with we cannot hope to deal adequately here» («это нечто крайне сложное, то, с чем мы здесь не можем надеяться обращаться адекватно» [вар. пер.]), мудрая предосторожность, за которой следует замечание, не оставляющее место двусмысленности, нужно бы об этом подумать: «Is it not equally possible to regard what Lacan calls «full speech» as being, full of precisely what Derrida calls writing?» («Далеко не в равной степени возможно рассматривать то, что Лакан называет «наполненной речью», как нечто наполненное тем, что Деррида именует письмом?» [вар. пер.]). Итак, я говорю тебе: нечего сказать против этой полноты, настолько большой, какой она является, потому что она была полна только вами, уже и со всем тем, что вы еще захотите сказать против нее. Это то, что на английском я называю логикой беременности, а на французском — отвержения имени матери. Иначе говоря, вы родились, не забывайте, и вы можете писать только
[246]
против вашей матери, которая носила в себе вместе с вами то, что она принесла вам для того, чтобы писать против нее, ваше послание, которым она была беременна и полна, вы оттуда не выйдете. Ах! но против кого я писал? — Я бы предпочел, чтобы это была ваша мать. Именно она. — Кто?), то, чем я больше всего восхищался, таким образом, это скорее всего переворачивание, даже конечное изменение направления, так как он мог бы с успехом заняться этим, и английское слово (reversed) позволяет нам лучше понять французское слово reverser (изменять направление), даже если сначала он хочет сказать перевернуть или поменять направление. Итак, терпение, посмотри хорошенько на С. и п. с одной стороны (все здесь, все возможные «позиции») и проиллюстрируй их с другой стороны вместе с этой легендой: «If it at first seemed possible to say that Derrida was opposing the unsystematizable to the systematized, "chance" to psychoanalytical "determinism" [я действительно сделал это? это ли вопрос о Дерриде или "Дерриде"?] or the "undecidable" to the "destination", the positions seem to be reversed: Lacan's apparently unequivocal ending says only its own dissemination, while "dissemination" has erected itself into a kind of "last word".» («Если с первого взгляда казалось возможным сказать, что Деррида противопоставлял то, что невозможно систематизировать, тому, что уже систематизировано, "случай" для психоаналитического "детерминизма", или "неопределенное", противопоставляемое "предназначению", сейчас представляется, что эти понятия поменялись местами: очевидно, недвусмысленное Лаканово окончание говорит только о своем собственном осеменении либо рассеивании, в то время как само "рассеивание"
[247]
преобразовалось в некий вид "последнего слова"» [вар. пер.]). Это бессмертный отрывок, и каждое слово заслуживает целой книги, «позиции», «то, что кажется существует», «перемена мест», не будем говорить об этом. И нужно, чтобы все было в порядке, чтобы «мое» «осеменение» восстало само собой, что оно уже и сделало, чтобы последнее слово стало последним. Я ничего не имею против самой эрекции, я против того, что есть в этом слове — и в стольких других, — если бы я еще больше настаивал на том, чтобы сказать, что не существует главенствующего слова или последнего или первого слова, если бы я еще больше настаивал (возможно ли такое?) на том, чтобы сказать, что «осеменение» было одним из слов среди многих других, чтобы увлечь за собой по ту сторону всего «last word», меня бы могли упрекнуть, именно из-за моей настойчивости, в том, что я воссоздал главенствующее слово, неважно какое. Что делать? Я любим, но они не выносят меня, они не выносят того, чтобы я говорил что бы то ни было, что они не могут каждый раз заранее «изменять направление», когда ситуация этого требует (естественно, моя «позиция», мое «место», мои места, ответы или не ответы и т. д. составляют часть, только часть вышеупомянутой ситуации и «what is at stake here» («что здесь поставлено на карту» [вар. пер.]) — я. забыл добавить, что исправление всегда готово само исправляться, и процесс восстановления остается открытым для продолжения: «But these oppositions are themselves misreadings of the dynamic functioning of what is at stake here» («Но эти оппозиции сами являются неправильными толкованиями динамического функционирования того, что здесь поставлено на карту» [вар. пер.]).