«особого»

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   50   51   52   53   54   55   56   57   ...   66
2 в тяжелых позолоченных рамах... Все это отложилось в моей памяти, стало архетипической основой миросозерцания, личностной доминантой.

Незадолго до своей кончины, мать призналась мне, что дед удачно словчил и кой-чего из собственного добра уберег. Фамильные драгоценности и червонцы, были замурованы им в тайнике — под кариатидой, на фасаде дома. Я спросил ее: „Что же ты молчала столько лет?“ — „Боялась“, — ответила она мне. Больше мы не обменялись ни сло­вом. Каждый думал о своем.

После смерти матери, я начал изыскивать способы, как фамильный клад из тайника изъять. Это история о поиске, о надежде на возвращение и неудаче. В прошлом любое начинание завершалось удачей. Один герой похищал золотые яблоки, другому в итоге удавалось захватить Грааль. В мое время подобные поиски были обречены на провал. Героев прозы жизни Вени Ерофеева, Юры Мамлеева или же Эдика Лимонова может ждать только поражение. Победа — это низменный атрибут пролетарского сознания, прерогатива социалистического реализма. Мы же так бедны отвагой и верой, что видим в счастливом конце лишь грубо сфабрикованное потворство массовым вкусам. С таким менталитетом надуть прозорливую советскую власть, как ты не крутись, конечно же, невозможно.

Тем не менее, мой острый на выдумки ум постоянно работал в этом направлении. Как художник я сотрудничал с киностудией документального фильма, и мне пришла в голову гениальная мысль: написать сценарий, в котором фигурировал бы наш одесский дом, организовать там по нему съемки фильма и, под шумок, вытащить клад. На студии сценарий прошел на ура. Ажиотаж был неописуемый. До­шло до того, что незнакомые люди звонили мне по телефону и просили включить их в число статистов. Но тут в Одессе началась эпидемия холеры, затем заскрипели колеса перестройки. Страна развалилась и вся затея лопнула.

Как последний дурак я обратился за помощью к новым украинским властям, надеясь получить хотя бы причитающуюся мне по закону долю. Меня принимали всюду по-деловому, очень любезно, даже ласково. Говоря райкомовским языком, они всемерно способствовали мне. Милиция ловко, без излишнего шума, изъяла из тайника клад, и специалисты приступили к оценке его стоимости. Результаты, по-видимому, были вполне впечатляющими, поскольку в итоге я оказался ни с чем. Начальство решило, что чужое добро неделимо, и куда разумней будет, прикарманить все себе.

Отец мой происходил из семьи евреев-кантонистов.1 Он был писатель, считал себя учеником Ивана Бунина, с которым познакомился, когда тот жил в Одессе. Однако по сути он сам себе был и учитель и любимый ученик, что вполне нормально для представителя искусств, основанных на интроспекции, на самопознании человека.

Другим профессиональным литератором в нашей семье стал, словно назло деду, его собственный сын, родной брат моей матери, впоследствии знаменитый поэт Семен Кирсанов. Когда Маяковский в начале 20-х годов приехал в Одессу, Кирсанов, тогда еще совсем юноша, проник в номер его гостиницы и предложил прочесть свои стихи. Маяковский, чтобы отвязаться от нахального подростка, милостиво согласился послушать. В результате, на последовавшем затем вечере поэзии, разыгрывая очередной трюк по дрессировке млеющей от восторга публики, Маяковский заявил: „У вас жара стоит, потому читать мне сегодня неохота. Но я представлю вам поэта, который не хуже меня стихи пишет“.

Кирсанов, ничуть не робея, вышел на сцену и стал читать свои стихи. Успех его был ошеломляющим. Через несколько дней он уехал вместе с Маяковским в Москву, где и стал со временем „младофутуристом“, „лефовцем“, „конструктивистом“.

После смерти Маяковского Кирсанов остался единственным официально признанным и разрешенным формалистом, важной фигурой на советском поэтическом Олимпе. Его порой „критиковали“ за формотворчество, „выкрутасы“, но даже в самые суровые годы не обижали. Думаю, что в немалой степени этому способствовала уникальная способность моего дядюшки находить для своего общественного реноме удобную нишу, которая, защищая от неблаговидных политических акций, позволяла ему жить в почете и при том оставаться самим собой. Ведь, даже желчная Надежда Мандельштам, охаявшая в своих мемуарах всех, кто мало-мальски сносно, со вкусом, существовал в те годы, ничего дурного не сказала о Семене Кирсанове. А ведь по ее же словам в день ареста Осипа Мандельштама за стеной, именно в комнате Кирсанова, ни о чем другом не желая знать, пела про любовь гавайская гитара.

В любой ипостаси Кирсанов выступал как „человек дела“: талантливый, не знающий сомнений и невосприимчивый к страданиям других, если те, другие, стояли на пути этого дела. Для масштабности ему не хватало должного стиля жизни. Попросту говоря, он был скучноват. За ним не водилось тех самых артистических страстей, грехов, и чудачеств, что придают пикантность любому творчеству, а тем более авангардному. Потому после смерти его постигло забвение.


Стоят кресты после сражения

Простыми знаками сложения