«особого»

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   58   59   60   61   62   63   64   65   66
1.


Лев собрался, напружинился и, крепко обхватив обеими руками микрофон, начал бесцветным голосом говорить вялые банальности. Закончил он выражением надежды на светлое будущее. Мол, было бы хорошо, чтобы такие выставки стали впредь явлением постоянным и, если хотите, вполне заурядным.

Затем слово попросил некто Роднинский — человек со стороны, приглашенный кем-то из художников. Роднинский — „репатриант-интеллектуал“, не так давно вернувшийся на любимую Родину „оттуда“ — из зачарованной неизвестности, не совсем, впрочем, понятно для чего и почему, был хорошо известен в кругах московского андеграунда как горячий поклонник нового искусства.

Взволнованный почти что до слез, он долго витийствовал на тему „Святое искусство: его цели и задачи“. Звучали призывы о необходимости творческого эксперимента, напоминания о традиции подвижничества в русском искусстве, о братьях Третьяковых, Морозове и Щукине... Особый упор делался на то, что очень важно во время помочь художнику донести его творчество до сознания широких народных масс.

Тов. Пушкин многое принял непосредственно на свой личный счет и был очень доволен этим выступлением, примеряясь во глубине души к роли нового Третьякова.

На этом собственно торжественная часть и завершилась.

Народ набился в залах: вздыхали, охали, расспрашивали, восхищались, удивлялись, спорили... Васиным „Монастырем“, конечно же, восторгались: и снежинками, и золотыми куполами, и отдельными типажами из „толпы“, в коих подчас усматривали сходство с близкими знакомыми. Осто-рожно осведомлялись: „А нельзя ли купить?“ Вася метался среди публики, жадно вслушивался в разговоры, и хотя старался на этот раз особенно „не высовываться“, иногда не выдерживал и свои картины разъяснял.


„Я придумал, прежде чем изобразить сам монастырь, я всегда начинаю с угловых башен, потом надвратной церкви и уже потом делаю стены, а затем внутренние постройки. Так вот я попробовал раз-другой начать не с монастыря, а с очень старых деревьев-гигантов разной породы. Стал начинать чернеющие в полутьме деревья с мельчайших веточек, соединяя их в сучки, сучки в сучья, сучья в суки толщиной в руку, а толстые суки в ответвления стволов и, наконец, последние в толстенный ствол. Моя бывшая жена деревья мазюкала одной неопределенной породы. Так нельзя! На деревьях всегда гнезда грачей и тучи ворон“.

(Из письма В.Я.Ситникова)


Под конец все скопом — и художники, и устроители, и зрители почувствовали себя утомленными и довольные друг другом стали расходиться по домам. Мероприятие явно удалось.

Сейчас, по прошествии многих лет, всматриваясь в скептическую мину на лице Демухина, сопоставляя отдельные детали из истории о „моей“ выставке с другими, не менее колоритными сюжетами на ту же тему, я вдруг осознал, что такие тертые ребята, как Оскар Рабин или Брусиловский попросту не верили в возможность самого вернисажа. Те из них, кто решился таки поучаствовать в этой затее, хотели сделать „разведку боем“ и посмотреть, что из нее выйдет. Они все время напряженно ждали: начальство вот-вот сообразит, что к чему, и выставку в миг прикроют, хотя виду и не выказывали. Но случилось чудо, ничего подобного не произошло — по крайней мере, в начале.

А вот на выставке, что полгода спустя организовал Александр Глезер, в клубе „Энергия“, на шоссе Энтузиастов, и где в основном та же „Лианозовская группа“ представлена была, события совсем по другому развивались. Там, в самом начале, когда народ еще только подходил, чувствовалась опасливая напряженность. Художники дергались, как на иголках. Среди них мелькал багроволицый от волнения поэт Борис Слуцкий, который, переживая за друзей, то и дело принимал „во внутрь“. Рабин остервенело сосал одну папиросу за другой, нервно щурился, и на мои поздравления ответил с невеселым смешком, словно заведомо знал, что ничего хорошего можно и не ждать:

— Не спеши поздравлять, еще открыться надо, а там уж поглядим.

Потом, когда Евгений Евтушенко прибыл, в лисьей шубе до полу и со свитой, а вслед за ним Вася Ситников — в тулупе и с прибауточками, и с ними множество другого, самого разного и пестрого народу, главным образом, иностранцев, то напряжение заметно спало. Казалось уже, что прошла туча стороной. Ну, что может случиться, когда тут столько знаменитостей да дипломатов понаехало? Побоятся „они“, не станут связываться.

Однако не убоялись, не на тех напали. Только собрались речи говорить, как началось какое-то „броуновское движение“. Сначала забегал директор клуба, за ним Глезер начал туда-сюда скакать, художники задергались и тоже — шмыг, шмыг по одному в директорскую... Все присутствующие за-шушукались взволновано: что такое? что такое?

И тут на тебе, бац! — объявление: „Расходитесь, граждане, по домам, выставка закрывается“.

И пошло куролесить. В дверях толчея, на улице милиция, „дяди“ в штатском, суматоха, машины, фотовспышки, сугробы, крики, свистки...

Одним словом — скандал!

Теперь-то мне понятно, что из-за бойкой рекламы в охочей до всяких чудес среде скучающих западных дипломатов и корреспондентов, выставка Глезера смотрелась как открытый вызов, брошенный властям. И „мудрые“ власти, логично посчитав ее за наглую политическую провокацию, отреагировали должным образом: решительно и со свойственной им твердолобой неуклюжес-тью.

„Моя“ же выставка в этом свете провинциальной кажется. Международное любопытство привлечено не было, посольства ничего о ней не знали, идеологи зарождающегося диссидентства тоже, да и сама идея слишком уж художественной была.

Вот почему „мою“ выставку — настоящую крутую авангардистскую акцию, КГБ поначалу не заметил.

Выставка „одиннадцати“ просуществовала почти две недели и, чтобы ее посмотреть, народ даже из подмосковных городков на спецрейсовых автобусах приезжал.

А когда власти неожиданно „прозрели“, то закрыли ее быстро и без особого шума.

В один из дней заскочил я на выставку проверить, есть ли дежурный и все ли в порядке, и наткнулся там на странных посетителей в темных пальто и шляпах. Очень похожи они были на тех, горячо ожидавшихся гостей, что не соблаговолили придти на вернисаж. Однако чувствовалось, что атмосферу создают гости явно не благодушную. Они подозрительно рассматривали картины и скептически подергивали головами, слушая разъяснения тов. Пушкина, который в этот момент походил больше на подследственного, чем на „нового Третьякова“. Один из посетителей — довольно молодой, представительного вида „товарищ“, тыча пальцем в картину Тяпушкина, вопрошал, немного красуясь:

— Понятно-то, понятно, что это новое искусство. А скажите-ка мне, дорогой товарищ, не стал ли ваш „герой“ жертвой буржуазного антиидеологического проникновения?!

По уходу „гостей“ выставку опечатали. Потом были организованы перевыборы парткома, а затем взялись и за меня.

Приглашали, расспрашивали и выслушивали. И опять приглашали, и на комиссию какую-то вызывали, и обо всем на свете учтиво беседовали, и вздыхали, и задумчиво головами кивали, и иронизировали слегка, а вот чего вызнать хотели до сих пор, убей Бог, не пойму.

Но на пленуме нашего районного комитета партии сам тов. Демичев, кандидат в члены Политбюро, главный партийный идеолог, имевший мордато-безликую внешность и стойкую репутацию „мудака“, торжественно объявил, говоря о „моей“ выставке:

— У вас в районе, товарищи, была организована и из-за отсутствия бдительности, разгильдяйства и прямого попустительства осуществлена злостная идеологическая диверсия!

Начальство институтское очень перепугалось, поскольку удар в основном по верхушке пришелся. Мол, не лапу надо сосать, а бдеть непрестанно, и за стадом приглядывать, особенно за зеленым комсомолом. Пастухи херовы! На тов. Пушкина просто жалко было смотреть: ходил, как в воду опущенный, все мужское величие свое растерял. Эдакая типичная иллюстрация из описания маргинального социума по Игнатьеву:

Как-то ночью, в час разлада, испытывая приступ мизантропии и размышляя при этом о наиболее примитивных формах власти, я вдруг увидел древнюю обезьянью стаю: поодаль от самок резвились и играли молодые самцы, и у них добившийся успеха в схватке или в игре каждый раз „вставлял пистон“ проигравшему, тем самым закрепляя складывающиеся различия в социальном статусе простейшей психосоматической реакцией“.


Усвой еще:

Не белизна сакральных откровений тобою управляет,

А пагубность упущенных разбегов1.


Впрочем, тов. Пушкин скоро пришел в норму и, потеряв интерес к искусству авангарда, сконцентрировался на научной деятельности и связанных с нею удовольствиях бытия. Сотрудников института партийные страсти волновали мало, а касались и того меньше. Приближалась зима, должны были распределять болгарские дубленки, поговаривали, но смутно, о пыжиковых шапках, и о выставке, и вообще о том, что надо любовь к искусству иметь, позабыли.


„Посещая места, где художники создают свои картины, ты, если не заплесневеешь, обязательно поймешь что-то очень важное для твоего быстрейшего превращения в настоящего Мастера... Ведь от каждого посещения места созидания живым художником его картин враз видишь и неосознанно убеждаешься в чем-то“.

(Из письма В.Я.Ситникова)