«особого»

Вид материалаДокументы

Содержание


Глава 8. „школа ситникова“
Подобный материал:
1   ...   22   23   24   25   26   27   28   29   ...   66
^




ГЛАВА 8. „ШКОЛА СИТНИКОВА“



Перебирая в памяти Ситниковские стенания о том, что ему незваные гости до смерти надоели, вспомнил я одну историю. Здумал однажды Гуков, в музее-квартире пианиста Гольденвейзера некую художественную акцию провести — что-то вроде радений по авангарду. Втравил в это дело множество народу, меня в том числе, а сам потом в сторону отошел. У него вдруг начался не то запой, не то очередной духовный кризис, и авангард стал казаться ему явлением ненужным и даже вредным для „национальной органики“. Но импульс был дан, и дело пошло.

В Москве всегда процветало несколько „независимых салонов“, попасть в которые было не просто и про которых шептали с придыханием: „контролируются КГБ“. Это квартира Лили Брик, „жилище“ Аиды и Владимира Сычевых на Трубной и Ники Щербаковой на Садовом кольце, чердачное ателье Анатолия Брусиловского и дома американского семейства Стивенс на Зацепе и „советского иностранца“ Виктора Луи в Переделкино. Там всегда имелась импортная выпивка и присутствующие блаженствовали на фоне изысканного интерьера — антиквариат, художественные шедевры на стенах, в избранном обществе — артистов, художников, интеллектуалов и остроумных собеседников. Музей-квартира Гольденвейзера к их числу не относился. Это было госучреждение, временами, с дозволения начальства, превращавшееся в салон для узкого круга любителей классической музыки.

Хозяйка музея-квартиры, Елена Ивановна Гольденвейзер, дама светская и приятная во всех отношениях, из любопытства или же со скуки — не знаю, но разрешила таки нам в своем салоне развернуться. Однако для подстраховки она предложила нам привлечь к участию в авангардной программе своего любимца, пианиста Дмитрия Дмитриевича Благого, — сына того самого Митьки Благого, который, по мнению Бердяева, был приличный молодой человек из хорошей семьи, а с точки зрения Осипа Мандельштама — лицейская сволочь, разрешенная большевиками для пользы науки. „Критиками режима“ Дмитрий Благой-старший обвинялся еще и в том, что, не будучи еще академиком в области литературы, но уже находясь при кормушке, отказал он, гад, в жилплощади самому Велемиру Хлебникову. Хлебников от подобной подлости якобы так расстроился, что ушел из столицы странствовать, и в пути, как некогда Лев Толстой, простудился, заболел и помер. Потому в глазах молодых интеллектуалов папаша Благой смотрелся фигурой донельзя гнусной, что, естественно, сказывалось и на отношении к его сыну.

С другой стороны, сам характер обвинений был не очень-то серьезным. Делоне, например, высказался в таком роде, что Пушкин, он на то и национальный гений, чтобы за его счет другие пробав­лялись. Немцы, мол, и те на Пушкине зарабатывают: изготовили разных сортов водку „Пушкин“ в 38° и продают почем зря. Теперь, язвил Делоне, если скажешь нормальному немцу „Пушкин“, он сразу скалится от удовольствия: „Спасибо, но я алкоголь в таких количествах не употребляю“.

— А вот, если взять да и спросить у какого-нибудь ихнего интеллектуала, — с досадой заметил Гуков, — почему это вы шнапс „Гете“ не производите, звучит очень даже поэтично? — то тут же наткнешься на ледяную воспитанность. Сразу почувствуешь, что не понравилось, словно в душу плюнул, или — это вернее будет — заглянул слишком глубоко, в ту самую дыру, откуда их культурное высокомерие проистекает. Еще Людвиг Франк подметил, что источник современного зла германской культуры заключается в идолопоклонстве, в обожествлении земных интересов и ценностей, а источник этого идолопоклонства заключен в соединении религиозного инстинкта с безрелигиозным позитивистическим миросозерцанием. С той поры мало чего изменилось, только хуже стало.

Делоне хотел было за немцев заступиться, но что-то его остановило, и, пропустив реплику Гукова мимо ушей, он переключился на личность Хлебникова.

— Велемир Хлебников, — сказал он, по обыкновению своему краснея, — в помрачнение ума то и дело впадал. Про эти его „состояния“ я не раз слышал рассказы очевидцев. Уж на что художник Александр Лабас человек беззлобный и доброжелательный, но и тот, когда о Хлебникове речь заходит, всегда вздыхать начинает, морщит лоб и с удивлением, словно ему, знаете ли, в прихожей дорогие гости насрали, вспоминает, какого рода тот „чудеса“ выказывал: „Жил я тогда — я, Телингатер и семейство Митуричей в общежитии Вхутемаса на Мясницкой улице, в одной большой квартире, а вместе с нами, в первой комнатке налево, Хлебников обретался. Первое впечатление от него? Это, прежде всего, огромные серые с голубизной глаза, странное отчужденное такое продолговатое лицо. Меня всегда не покидало чувство, что, хотя он и рядом, но в то же время где-то далеко. Вид он имел обычно озабоченный. Жесты, движения — все замедленное. Голос тихий и звучал как-то одиноко. Запрется у себя в комнате и сидит безвылазно, как одинокий утес. Один раз наблюдал я, как на углу у Мясницких ворот он стоял, держа в руке краюху хлеба, о которой сам, видно, забыл. Мимо него проходили люди, проезжали извозчики, машины, а он так и стоял себе, рот разинув. На него вода с карниза капала, хлеб размокал и лепешками ему на брюки да на асфальт падал, а там его воробьи склевывали. Со стороны показаться могло, что это он птичек кормит, столько их налетело. С большими странностями все-таки был человек“.

К этому можно добавить, — тут Делоне со значением посмотрел на Гукова, — что художник видит горе мира всегда в каком-нибудь единичном явлении и не в силах отвратить от этого явления свой взор. А что касается печальным образом помереть, то для поэта дело это вполне обыкновенное, как подметил еще аж сам Вильгельм Карлович Кюхельбекер: „Тяжелая судьба поэтов всех племен.

Теперь, если к личности Благого-сына вернуться, и посмотреть на него спокойным вдумчивым взором, то сразу видно будет, что на нем-то как раз прошлое не откликается ни единым воспоминанием, ни горьким, ни светлым. Оттого сказать ничего дурного, к сожалению, про него нельзя. Выгля-дит он, да и ведет себя, как абсолютно приличный человек из очень хорошей семьи, — тут Делоне вновь посмотрел в сторону Гукова и поморщился. — Лицо имеет интеллигентное и доброже-лательное, манеры жизнерадостные и обходительные, по всему видно, что энтузиаст. А ведь доцент уже Консерватории нашей московской, несмотря на молодые годы, не то, что мы — шантрапа от авангарда. Да и к тому же, и это, пожалуй, главное: дети за отцов-гадов не отвечают.

На том „прения“ по кандидатуре тов. Благого-сына закончились, и он был включен в программу, как ведущий исполнитель по части музыки.

Народу в квартиру набилось как никогда много: старички, старушки и подобные им завсегдатаи местных музыкальных вечеров, поэты всевозможных мастей, „тусовочные“ девицы, какие-то молодые художники и случайные личности неопределенного пола.

Елена Ивановна Гольденвейзер выступила с любезным приветствием, но на всякий случай сказала, что авангардное искусство это хорошо, если оно не слишком. Она де на Западе видела, как на концерте авангардной музыки начисто разобрали рояль. И еще что-то в этом духе. По всему чувствовалось, что напугана.

Изнурительный и безрадостный труд человека, когда он вынужден был единоборствовать с роялем, побудит к отысканию средств замены мускульного труда машиной, — прокомментировал неожиданно выступление хозяйки дома поэт Эдуард Иодковский. При этом он явно намекал на готовящегося к выступлению Благого-сына, в котором ему с пьяных глаз почудился опасный конкурент. Но все, слава Богу, обошлось.

Благой вовсе не обиделся и тут же высказал достаточно любопытную мысль: что любая хорошего качества музыка может быть вполне авангардно интерпретирована. Затем сыграл для затравки Баха и Метнера, причем в таком темпе, что дремавшие в уютных креслах старушки-меломанки явно встревожились.

Потом настал мой черед. Раздираемый пафосом юношеского волнения, прочел я почти навзрыд некий философский опус под названием „Орнамент и абстракционизм“, сочиненный великовозрастным сотоварищем моим Андреем Игнатьевым, ставшим в последствии социально-католическим мыслителем, а тогда еще бывшим просто гением. Сей труд и был по задумке устроителей гвоздем программы, настоящей авангардной штучкой.

Игнатьев же, как истинно русский гений, вечно страдал: то от „депрессухи“, то от потери голоса, то от поноса или от чего-то похожего. Виной всему, конечно, была хорошая сопротивляемость молодого организма непрерывному воздействию популярных алкогольных напитков, причем не лучшего качества, но с точки зрения самого Игнатьева это были „фазы духовного кризиса“. Потому выступать собственной персоной Игнатьев отказался, но уговорил таки меня, как личность сочувствующую и вполне авангардную, прочесть его творение и тем самым поделить грядущие лавры как бы пополам.

Лавры, в виде благодушного одобрения доклада самой Еленой Ивановной, а также вежливых аплодисментов слушателей, мы заработали, однако лишь по одной причине — из-за явно неожиданного отсутствия в тексте каких-либо похабных намеков на личную жизнь Александра Борисовича Гольденвейзера. Это, конечно, лишало доклад здоровой авангардистской задиристости, но зато вполне устраивало хозяйку.

Хотя текст и не удовлетворил чаяний аудитории, доброжелательной атмосфере сильно спо-собствовала явно ненормальная усложненность самой тематики доклада, в котором на примере различных форм нефигуративного искусства прослеживалось соотношение рационально-логического и интуитивно-эмоционального компонентов в художественном творчестве. При этом форма изложения материала лишена было даже намека на элементарную логику.

Попросту говоря, никто ничего не понял, а поскольку ничто не отвлекало слушателей от их же собственных мыслей, то никто и не обиделся.

Не обошлось, впрочем, без конфуза: разнервничавшись, сел я нечаянно на салонного кота — огромное черное животное, отполированное подкожным жирком до рояльной масти, который специально явился почтить своим присутствием уважаемую публику. Кот беззвучно вытек из-под меня и покинул салон, всем своим видом давая понять, что не одобряет ни Елены Ивановны с ее малосознательной затеей, ни авангардизма с его откровенным хамством.


Дан твою рап

Рап твою дап

Дон твою дить

Роп твою тить

Дить твою рить

Рать твою дать

Ведь твою теть

Теть твою меть