Новый Русский Стиль, в которой автор анализирует и обобщает тенденции дизайнерских новаций современной России. Вторая книга
Вид материала | Книга |
СодержаниеНеотправленное письмо к Андрею Ванца Варшавский дневник Грац, Терезин, Талергоф — Австро-Венгрия. Пасха в Терезине и Талергофе. Варшавские впечатления Эти глаза |
- Проект положение о проведении I краевого фестиваля «городские истории», 202.77kb.
- А. М. Новый путь к здоровому сердцу, 1032.95kb.
- Руководство по древнему искусству исцеления «софия», 19006.95kb.
- -, 292.61kb.
- Дайяна Стайн – Основы рейки полное руководство по древнему искусству исцеления оглавление, 3235.57kb.
- Л. И. Воспитание в современной школе. Книга, 4117.22kb.
- Руководство по древнемуискусству исцеления «софия», 3676.94kb.
- Влияние этнополитических конфликтов и миграции на политические процессы современной, 326.62kb.
- Книга итальянского писателя и журналиста Курцио Малапарте "Техника государственного, 1739.3kb.
- Нашего исследования – «Эвфемизмы в языке современной англоязычной прессы» имеет большое, 637.52kb.
О любви
Первая любовь, такая прекрасная, юная, чистая и взаимная! Сколько она разбудила во мне… новых мелодий! О той любви остались самые сладкие, самые грустные воспоминания, как о годах далекой, невозвратимой, наивной юности. И мне кажется, эту любовь я сохраню на всю жизнь. Хотя и время делает свое, но воспоминания о тех незабвенных первых свиданиях, несмелых прикосновениях рук, радостных взглядах и пылких словах, полных прелести и недосказанности, всегда будут вызывать во мне и радость, и печаль. Вот уже четвертый год я не только не разлюбила, но даже не представляю, как теперь вырвать его из своего сердца.
Греховные мысли опять напоминают о себе. Готовясь к сессии, занимаясь сольфеджио, выступая на сценах ресторанов для подработки — мало могу выделить времени для родной церкви. Теперь мне каждая минута дорога, и я стараюсь по мере возможности рационально использовать время, жертвуя часами сна. Все же нахожу силы заставить себя хоть немного, забывшись отмирской суеты, позаниматься церковной литературой, перепиской нот. Знаю, что любящим Бога, призванным по Его изволению,
все содействует к благополучию.
Жизнь, кажется, идет своим чередом. День за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем быстро проходят, и их не воротишь. А я, с ужасом глядя назад, вижу: многое, что я могла бы сделать, не сделала по своему малодушию. Мое малодушие меня обескураживает. Я мечусь между сценой и церковью. Между Богородицей и Музой. Творчество и вера. Как же во мне это все уживается?
И еще я очень страдаю от молчания Андрея. Ах, чувствамои. Какие они интересные, эти молодые музыканты из Чехии. А как поет Сикорский. Он так галантно за мной ухаживает… И вот снова мои чувства: находясь с молодыми людьми, попадаю под их влияние, силой воли стараюсь сдерживать себя от всего пошлого, ненужного, сатанинского, но все усилия напрасны.
Все чаще меня охватывает это нежное, теплое чувство — любовь. Это не церковная и не дружеская любовь, а самая настоящая любовь к молодому человеку.
Неотправленное письмо к Андрею Ванца
«Наша близость зарождалась в недрах земли, когда предки наши враждовали. Наши души только начинают оттаивать от вековой вражды наших церквей Католической и Протестантской. Душа моя соприкоснулась с твоей душой на горе Парашка, когда ты первый раз меня поцеловал. Наши пальцы осторожно трогают тишину расстояния, осязая пропасть между нами. Темнота будущего и тишина настоящего снедают и слепят наши глаза. А тепло сердец едва согревает. Мы идем навстречу нашей любви. Я замираю в восхищении перед наготой твоей души и открытого сердца, чистого и горячего, ждущего большой любви. Ты, как огромный Везувий, ждущий своего часа, чтобы взорваться и залить волнами любви все вокруг... Я хочу умереть от твоей любви.
Любовь ярче молнии, глубже океана, шире вселенной, крепче смерти. Она слепит, возвышает, укрепляет столпы вселенной. И она скромна, как ты, Андрей, незаметна, ненавязчива, не требует своего. Она все отдает. Я помню, как ты рассказывал о нашем первом не состоявшемся свидании. Я помню твои рассказы о привидениях. Как ты помогаешь своей сестре Ярославне.
А еще, Андрей, я сделалась биологом-натуралистом. На моем подоконнике у пана Стефана поселились мотыльки. Такие пестрые, разноцветные. Я с ними разговариваю и через них передаю тебе приветы. И еще мои песни. Я пою им песни, чтобы они эхом на крыльях донесли их до тебя. Эти песни лишают меня сна. Такие живые и яркие. Я их записываю для тебя. Они порхают,
как Муза. Прилетайте чаще ко мне. Крест и блаженство мое. Муза моя..»
От любви никуда не денешься. Прекрасно, когда эта любовь взаимна, когда два человека любят друг друга так, что им больше никто не нужен. Они любят, и в этом их преимущество. Этого никто не отнимет, не заберет — это их собственность. Но если полюбишь ты, как говорят, до потери сознания, а тебя нет — какая это мука! Одни страдания от такой любви, но любить, не страдая, невозможно.
Варшавский дневник
Накануне Пасхи Мария нашла в библиотеке книгу Василия
Ваврика «Талергоф и Терезин» и сделала выписку из книги в
своем дневнике.
Грац, Терезин, Талергоф — Австро-Венгрия.
Император приказал лемков, гуцулов, бойков, а также всех славянофилов арестовать как неблагонадежных. В концлагерь Талергоф заключили более шестнадцати тысяч человек — как гражданских, так и военнопленных. Издевательства, грязь, холод, голод, смертность до десяти-пятнадцати человек в день.
Один из заключенных, столяр, починил и смастерил из подручных материалов скрипку и сыграл на Пасху «Христос Воскресе из мертвых. Смертию смерть поправ. И нам живот вечный даровал.» Каждый заключенный пел на своем языке: украинском, чешском, польском, лемковском, русинском.
Пасха в Терезине и Талергофе.
«Христос воскрес!» — слышалось повсюду в казематах, коридорах,
камерах. И больше ничего! Сперло дух в груди, слово застряло глубоко в утробе, и нельзя вымолвить, лишь слезы льются из глаз. Впрочем, о чем говорить? Хорошо и без этого друг друга понимают.
Терезинские узники, все до одного, собрались в двух условленных
местах: в длинном, похожем на коридор загоне находилось большинство крестьян, и в каземате № 2 под насыпным кирпичным валом. Тут и там священники отслужили пасхальное заутреннее богослужение, и слышались глухие, сдавленные рыдания...
Чрезвычайно трогательным было настроение в загоне. Напротив него, в одинокой конурке, днем и ночью освещенной керосиновой лампой, отсиживал свое наказание сербский студент Гавриил Принцип, убийца австрийского престолонаследника Фердинанда. В девять часов утра он выходил во двор. Когда он переволок свои кандалы на ногах через порог, вся стайня загремела, как ударивший с неба гром, «Христос воскресе» на
галицком, православном наречии. Бледный юноша в сером арестантском
платье остановился на ступеньке, и в его глазах засияла радостная слеза. Заметив этот пафос, лютый как зверь охранник толкнул Принципа обратно в камеру, тем не менее, связь с богатырем-страдальцем сербского народа была успешно налажена. Осталось еще в этот Великдень установить связь с русскими военнопленными, которые жили за Терезинской крепостью
в особых бараках.
Наши студенты на скорую руку составили приветственное письмо и через прачку, ловкую чешку, передали его в лагерь военнопленных. Ответа не пришлось долго ждать; его принес инфантерист — чех, который был одним из часовых около бараков пленных. То-то была радость, когда Владимир Застырец, стал читать письмо, написанное грамотной русской рукой, проникнутое глубокой верой русской правды над немецкой кривдой.
Настроение повысилось. Пошли воспоминания, как там, на Родине, в Великдень мать раненько вставала, детей будила, ясные головки чесала, в белые рубашки одевала, приговаривала каждому любо и ласково; как в церкви иконы играли, села, поля и луга приветствовали; как свечи горели и пасхи сияли; как девушки, взявшись за руки, кривой танец заводили, старого
Коструба хоронили, землю топтали и поганого Зельмана прогоняли.
Рассказы лились, как вешние струи.
Чтобы не осквернять Великдень, никто не осмелился злословить даже на врагов, загнавших тысячи человек в тюрьму. Все же, как ни старались они забыть и прогнать лихо-горе, не могли поладить с живым сердцем, израненным вражьей рукой и назойливой думой. Ах, эти думы на чужбине, в казематах крепости! Нельзя их удалить из больной головы. Ибо в тюрьме нет зелья, как бы можно горе забыть. Холодный камень не поможет, и думка, как лютая змея, пьет кровь, гложет сердце. Лицо бледнеет, волосы выпадают, и катится слеза за слезою по морщинам и днем и ночью.
Как умно сделал цугефюрер Зельманн, выгнав из всех тюрем людей на большой крепостной вал! Словно муравьи, облепили его невольники. С четырех сторон охраняли солдаты с винтовками, чтобы никто не осмелился бежать. Вешней благодатью грело солнце. В воздухе было тепло. Жаворонки звенели в голубой синеве. Любопытные мальчики руками передавали привет.
Вдали, на широкой площади, густым роем сновали люди. Это русские военнопленные вышли из своих гнилых бараков. На крепостном валу закипело, закишело. И задумали русские галичане передать братский привет пленным братьям. Выступили вперед запевалы, и Василий Галушка поднял руку. Вдруг загремела песня на несколько километров в ширь и в даль,
какой чешская земля не слыхала:
— «Христос воскресе! Воистину воскресе!»
—Троекратное «воскресе-е-е!» эхом разливалось по чешской
долине, по Бескидам, соединяясь с тысячами голосов славян по всей бескрайней земле славянской.
Ответом была та же песня, но более могучая, погнувшая долу зеленые хлеба и всколыхнувшая всю округу вокруг Терезинской крепости.
Понял Зельманн, что случилось. Покраснел, как вареный рак, взбесился, как палач, и, надув со всей силой изрытые оспой щеки, закричал неистовым голосом:
— «Einrucken!»
Вот таким образом был отпразднован Великдень на чужбине, в немецкой неволе, в Терезинской крепости…
…Мария искала в списках Василия Ваврика свою родню. Нашла фамилию Драган, Бубняк, Качмарчик, Ванца, Бодак и Тхир. Да. Стефан и Анна Тхир.
Эх, Стефан, Стефан! Зачем ты рассказал мне о своей трагедии. Тебе от этого стало легче, я знаю. Но мне так грустно теперь, ибо я понимаю всю горечь твоих страданий, грусти по той любви, которой так жаждет твое чистое сердце. Как бы я хотела помочь тебе найти свое счастье! Я подозреваю, что ты ко мне неравнодушен, что ты начинаешь иначе ко мне относиться. В этом ты не прав. Никакой любви у нас быть не может. Ты должен нести свой крест, свое дряхлеющее тело, пока есть силы, а я могу лишь облегчить твою ношу своим сочувствием.
Здоровье Стефана надорвано в Талергофе. Но дух не сломлен. Его жена Анна еще долго жила после концлагеря. Родила ему двух сыновей богатырей. И умерла совсем недавно, выдержав ужасы двух войн: Первой и Второй мировой. Она с чистой душой и несломленным духом упокоилась на своей Родине. Он часто ездит к ней в Раздолье на могилу. Второй раз Стефан так и не женился. Свою боль и любовь носит в себе. Вот только теперь, по-моему, он в меня влюбился. Как это некстати. Зачем мне его любовь? Ему за шестьдесят. А мне всего двадцать три.
Варшавские впечатления
Что это за глаза! Невозможно передать всю ту чарующую прелесть, волшебную силу и красоту души, которую они выражают. И хотя я мельком, только несколько секунд, смотрела в них, эти глаза глубоко врезались в сознание и вызвали во мне неизгладимое впечатление и волнение души. В них совсем иной загадочный мир. Чистая душа, неискушенная и искренняя.
Они подолгу останавливаются на одном предмете — птичке, окне, маме, словно пытаясь понять самую суть. Она на меня посмотрела всего одну секунду. Этой секунды хватило, чтоб остановиться и заглянуть в глубину моих тайников души. Я долго стояла и смотрела ей вслед. Сколько бы я ни думала об этих глазах, они так и остаются для меня тайной. И большое счастье, если я ее снова встречу. Но на мать она не похожа — мать рыжая, а она черноволосая, маленькая, худенькая девочка лет семи-восьми. В старом городе возле крепостной стены. Завтра опять туда пойду. Хочу опять увидеть эти глаза.
В ее музыкальной тетради появилась рапсодия в тональности
ре-минор.
Эти глаза
Улыбки, лица, взгляды,
Как будто на параде,
Мелькают,
Исчезают,
Запоминаются,
Сверкают.
Но взгляд один,
Как никакой —
Прозрачный, голубой —
Вонзился в душу.
И не знаю,
Иду ли я
Или летаю.
Он спал во мне,
И он воскрес.
Он отражение небес,
Он глубина
И пульс земли,
И он дыхание души.
И вот теперь я в них гляжу,
И не во сне,
А наяву.
Я вижу их,
А в них себя,
И я готова,
Их любя,
В глаза глядеть
И не забыть,
Что только в этих,
Не в других,
Могу я видеть
Небо, солнце,
Тепло и радость
И себя.
В твоих глазах —
Моя судьба.
Сегодня посетила картинную галерею в старом городе. Сколько картин оккупанты-немцы вывезли? Говорят тысячи. Но то, что осталось – впечатляет. Особенно поразила меня картина Павла Мерварта «Потоп». Кто однажды увидел ее, тот не забудет восторга от эмоционального восприятия красок. Когда смотришь на черноволосого юношу, кажется, он сейчас откроет уста. Густые локоны, обвившие лоб, и тень, образующаяся от них, настолько правдиво изображены, что возникает ощущение, подойди поближе
— перед тобой изваяние из мрамора. Сколько отчаяния, сколько тревоги в этом лице! А главное — любви. Любви к жизни. Любви к невесте, может, к жене или сестре, которую он держит на плече, спасая от воды. Это потрясающая картина, которая не постигается разумом. Вспомнились строка Альфреда Виктора де Виньи «Честь - это совесть, но совесть болезненно чуткая. Это уважение к самому себе и к достоинству собственной жизни, доведенное до крайней степени чистоты и до величайшей страстности». Как тяжело держать честь и достоинство в современном мире.
Я не сомневаюсь в том, что петь и писать я буду.
Но вот, вопрос: где и как?
А для разрешения этих вопросов еще предстоит решиться моей судьбе: поступлю ли в труппу «Ла Скала»? Или останусь преподавать композиторский класс в Академии? Перееду ли жить в Варшаву или стану женой Андрея? Масса вопросов вызывают у меня интерес, но вместе с тем я учусь терпению. Терпение и хладнокровие стали моими привычками.
И почему мне такая фамилия досталась? Драган — это дракон.
Хочу поменять фамилию. А что, Ванца — неплохая фамилия. Только я ему не нужна.
Двадцать три года ты, Анна Мария, подпираешь небо. И ничего не добилась. Поешь. Сочиняешь. Страдаешь. Ищешь... А дальше что?...
…Озеро. Солнце. Тишина. А на берегу, в домах, люди. И они настоящие, не придуманные. Я их знаю. Мое окно на пятом этаже. Окна, окна, окна. А самое главное, пожалуй, то, что вы – окна, дали мне возможность наблюдать за людскими судьбами. О вас я буду петь, и сочинять новые полонезы, ноктюрны, рапсодии.
Что есть музыка?
Не хочу вдаваться в определения, потому что их можно трактовать
совершенно по-разному, всегда можно найти «лазейку», но хочу обратиться к нашему восприятию.
Музыка. Почти уверена, что при произнесении этого слова в голове у каждого начинает звучать какая-то мелодия. Неважно, будет это тема из «Страстей по Матфею» Баха или песенка однодневка. Главное — это мелодия.
Таким образом, опытным путем, так сказать, выясняем, что основная составляющая музыки — мелодия. Следовательно, музыка без оной для меня перестает существовать.
Далее. Люди чувствительные (может быть, еще и эмоциональные)
при прослушивании музыки любят отстукивать ритм. Итак, получаем еще одну составляющую — ритм. На самом деле больше ничего и не нужно. Если есть мелодия и ритм — это уже музыка. В свете вышеизложенного, не надо меня убеждать в том, что - «Симфоническая поэма для 100 метрономов» венгра Дъердь Лигетти со своим «шедевром» — музыка. В ней нет мелодии (неоспоримый факт), нет никакого «сложного, гипнотического ритмического рисунка». Это хаос. Закройте глаза, отвлекитесь от чарующего маятника метронома, и, уверяю вас, вся прелесть «Поэмы» моментально улетучится. Подобные произведения — эпатаж. Ни больше, ни меньше. Это зрелище, которое можно (посмотреть) послушать раз, максимум два, удивившись изобретательности «композитора».
Здесь, конечно, просится к обсуждению другая проблема, которую
я бы назвала вопиющим самовыражением XX века: неважно, что ты делаешь, неважно, красиво это или уродливо, важна идея, важно, что ты сам придумал (!), что это твое индивидуальное виденье.
Это проявилось, пожалуй, в равной степени в музыке, живописи,
архитектуре, литературе и прочем.
Ксенакис. «Synaphai». Что тут скажешь? Однозначно, есть ритм (очень сложный и изменчивый, но есть). Мелодия... Вопли скрипок, рев тромбонов, агония рояля. Да, если изловчиться, можно вычленить мелодию. Таким образом, вполне подходит под определение музыки. Эпатажем я тоже не могу это назвать. Но и слушать не хочу. Жутко...
«На первый взгляд, в музыке Ксенакиса ничего не изменилось. Она сохраняет ту же жесткость, терпкость, категоричную ясность рисунка; ей присуща выразительность стальной конструкции, и в то же время, радость грубого осязания живых тканей, сложно устроенных текстур. Как никто другой из авангардистов, за исключением разве что Вареза, Ксенакис смог
привнести в звуковую область ощущения плотности и тяжести, тепла и холода, трения и рикошета. Он изобрел большую часть ставших типовыми приемов авангардной инструментальной игры. Рассчитывая на ЭВМ «стохастическую» структуру своих опусов, Ксенакис разбудил в музыке дыхание доисторической природы и сделал мир ненасытно прожорливым к звуку; его творчество явило собой альтернативу музыке пауз, тишины, среды и атмосферы».
Мне ближе немецкая классика. Как, говорит Генрих Вакенродер: «Музыка создала инструменты из металла и золота, и человек может теперь по своей воле вызвать сонм поющих духов, стоит ему лишь захотеть.» И еще… «Как и каким образом должно непосредственно рассматривать творения великих художников земли и ко благу своей души употреблять».
Скрябин и Чюрленис. Светомузыка. Живописная музыка. Музыка живописи. Декаданс в музыке. Модерн. Импрессионизм музыкальный. Наверное, я очень глупая. Ничего не понимаю. А ведь надо экзамены сдавать. И светомузыка, и Ксенакис, и декаданс в музыке.
Я тихонько, чтобы не разбудить Стефана, собираюсь, затаив
дыхание, открываю дверь (которая, как и полагается, издает неприлично
громкие звуки) и выхожу на площадку. Непродолжительная битва с замком, не пожелавшим закрываться, закончилась, как ни странно, его поражением.
Лифт, конечно, не работает. Правильно, нечего в четыре часа ночи на лифте ездить!
На лестничной площадке — темно и страшно!
Естественно, из-за угла выскакивает маньяк, бьет меня тупым предметом по затылку и... Ну и что, если это только у меня в воображении! Мне же
все равно страшно! Площадка четвертого этажа манит неземным светом... Вот оно — светлое будущее! Долгожданное избавление от фантасмагорических искажений реальности!
Вышла во двор.
Тихий ветерок, лениво перебиравший листья деревьев, подлетел,
шепнул на ухо что-то невразумительное и, довольный, уселся на плече. Ничего, я ему это прощаю. По старой дружбе. Ночью мой двор более напоминает полосу препятствий: тьма кромешная. Дорога отвратительная.
Из-за угла дома, рыча и фыркая, выехали два трактора-чистильщика.
Подняли пыль и гордо удалились. А потом было самое страшное.
Идти по улице, сознавая, что вот там, в кустах справа, на теплых трубах живут люди, в которых, боюсь, человеческого осталось катастрофически мало, довольно жутко. Еще выяснилось, что я боюсь уличных собак. А их мне встретилось три. Обратный путь прошел без эксцессов, возможно, потому, что я увлеченно писала в уме новую рапсодию. Должна получиться оригинальной.
А еще я видела месяц. Стареющий. И с удивлением обнаружила, что у него, такого светлого и романтического, есть темная, неприметная половинка. В детстве я этого не замечала…
Варшава — изумительный город. Иногда бежишь на учебу или с учебы (не опоздать бы на трамвай, иначе минут пятнадцать ждать придется), вдруг какая-то неведомая сила вырывает из этой сосредоточенной целеустремленности, и ты видишь истинную, ничем не замутненную Красоту. Красоту города, природы, людей, красоту жизни. В этом есть что-то божественно-иррациональное. Понимаешь, что находишься здесь и сейчас, все, что видишь, реально, материально, но в то же время сознаешь, что
этого не может быть: слишком совершенно, причудливо, иллюзорно...
Варшава умеет успокаивать, сочувствовать, дарить подарки. Может рассмешить, а может поплакать с тобой. Как человек.
Фотографии. Первые две — из журнала, остальные — мои. Первая. Улица Маршальского, по которой я почти каждое утро хожу в Академию.
Вторая. Что тут скажешь? Висла! И я на лодке в жутком коричневом платье.
Третья. Старое Място — Рынок. А вот это очень интересно. На заднем плане стена королевского замка. Белые прямоугольники — это таблички с именами меценатов. Традиция жива по сей день! Хотите видеть там свое имя — пожертвуйте пару тысяч злотых!
Храм св. Екатерины. Здесь мы пели в прошлом году. Потрясающая
акустика. Кстати, здесь у меня спина горбатая какая-то...
Вот и я стала столичной паненкой. А еще три года назад
ходила по улочкам Львова. Как быстро все меняется...
Художественный вкус, вырабатывающийся во мне, заставляет не только думать о моем будущем творчестве, но и создавать образы, сюжеты, зарисовки, которые еще не имеют четкого стиля и формы. Но мне кажется, я уже ощутила свой стиль. И хотя он еще не отработан, все же я пою правдиво и искренне. Неразрешенные жизненные проблемы, теперь навалившиеся на меня, вносят в жизнь какое-то трепетное ожидание осуществления моих дум и чаяний. Но, в большей вероятности, совершится именно то, что мне предначертано. Та колея, в которую я постепенно вхожу, для меня не только интересна и увлекательна, я чувствую, что это моя родная стихия. Стихия поиска и выработки своего стиля. Поиски истины, поиски Бога в самой себе и в окружающем меня мире, художественного отображения внутреннего мира верующего человека в ХХ веке. А этот сценический мир настолько интересен и разнообразен, что требует детального изучения. Надо пролистать гору старых журналов на польском, немецком и английском языках. И, главное, правдивое осмысление тех образов, символов и идей певцов, которые творили на сцене до войны.
«Крамольные» записи
Я ощутила трепет от предвкушения славы. Огни рампы, овации, аплодисменты… Как сладкий сон. Но надо еще многому научиться у классиков жанра. Богатое литературное и музыкальное наследие оставили мои предшественники по улучшению человеческого общежития. Едва ли можно создать что-то лучшее, но дополнить, внести свое личное, сокровенное можно. Хочется, чтобы это было новое, современное, облагораживающее или лечащее душу и сердце произведение, чтобы оно могло быспасти человека от падения в невежество, а может, для кого-то
послужило бы опорой или же маяком в исканиях.
Нужно научиться подхватывать на лету мысль и настроение эпохи.
И пусть меня не смущает та громада противоречий за кулисами и на сцене, которая взывает к справедливости. Как истинная патриотка своего народа бросаю правду в глаза своей эпохе, во всей ее неприглядности.
Посвящаю себя единой, однажды выбранной цели. Прислушиваюсь
к своему внутреннему голосу. Не внушает ли он мне прекрасные мысли? Не возрождают ли они во мне забытую доброту, поруганную веру, обманутый народ?
Но я — каменной закалки энтузиаст славянской идеи, последователь
идей христианства. Разве не стану кричать голосом пророка о том, что сердце наше, мысли наши, душа и тело погрязли в грехе? Пусть крепкий дух, вздымающий глыбы неверия и безразличия с твоего сердца, увлечет тебя в самую гущу гордецов и безбожников.
И тогда крепким голосом своим я спою о том, что прекрасен наш край и люди в нем добрые. А всем этим черствым и холеным коммунистам короткий срок судьба уготовила. Зачем мне нужны ПОРП и Зенон Косидовский, когда у меня своя голова варит и воображение не хуже, а фантазия еще лучше. Что уж говорить о снах? У них сны прямолинейные и
однотипные...
Вот будет смеху-то лет через десять-пятнадцать, как сейчас
смеху от кукурузной политики и «поднятой целины». А мужик как был бедняком, так и будет им. А стекольщик, как дул стекло, так и будет радовать своими произведениями людей. Воздушные шары и лебеди, замки и
волки, стаканы и рыцари... А как он их выдувает? Волшебство! Подумал — и выдул. А ну-ка ты попробуй: придумай, нарисуй, выдуй, вылей, вылепи — сделай! Эти лентяи могут? Нет. А я могу. Хочу — ля верхней октавы, хочу — композицию славянскую. А не хочу... Чаще всего — не могу. Нет времени, нет денег, нет вдохновения.
Зарплата среднестатистическая — триста восемьдесят злотых. А у меня стипендия — сто злотых... А расходы? Питание — пятьдесят в месяц. Да еще носки, платки, рубашки, тетради, ноты. И получается: расходы — сто и приход — сто. А накопления? тридцать злотых — долг пану Стефану за квартиру. Надо будет согласиться на этот концерт с бальными танцами. Обещали выплатить по двести пятьдесят злотых. Проклятый загнивающий
империализм и запах западной свободы...
В Варшаве на вокзале столько же грязи, как и во Львове. И калек — безруких, безногих, безглазых. Хотя прошло много лет после войны, но повсюду ощущается ее дыхание и следы. Варшаву бомбили и немцы, и русские. Развалины еще остались, не только на окраинах, но и в центре. Во Львове меньше развалин, так как его меньше бомбили. Зачем так много плакатов и агитации? Как будто завтра опять война. Моя родня почти и не
воевала на фронте. Им досталось от первой войны. Хватит с них Талергофа и Терезина. Но, эти военные марши и парады, эти мундиры, ружья, и военная выправка — какое от них опустошение души…
– Бабушка Мария, дальше страницы вырваны,— сказала обиженно внучка Надя, дочь Николая.
– Да, вырваны. Мне стыдно за эти страницы моей жизни.
– А что там было написано?
– Я знаю,— усмехнулся Андрей в седые усы.
– Не надо ворошить прошлое. Мне больно об этом вспоминать.
– И мне было больно, когда ты рассказывала об этом павлине. А потом, из-за него я три года просидел в колонии.
– Ой, как это — в колонии?
– Дед, а дед, ну не томи, расскажи.
– Бабушка, какой павлин? Расскажите.
– Вашей бабушке в Варшаве вскружил голову смазливый щеголь. Только она не называет его имени,— подтрунивал Андрей.
– Да,— покраснела седая Мария.— От него все девушки без ума были... Кароль Войтыла положил конец этому романтическому увлечению.
– А где листочки из этого дневника?
– Спрятаны... Там столько светских мыслей. Вот они, эти листочки,— сказала Мария, доставая их из-под обложки черной тетради. Усталым, но задорным взглядом она обвела всю родню, затем вопросительно посмотрела на Андрея...
– Я знаю эту историю. Читай.
Мария была признательна ему за его понимание и великодушие.
По ее румянцу и бодрому голосу можно было понять, что ей доставляло огромное удовольствие вернуться на полсотни лет назад и вспоминать пору романтических увлечений...