«интеллигенции»

Вид материалаЛекция

Содержание


Николай Гаврилович Чернышевский
Людвига Фейербаха
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8

Николай Гаврилович Чернышевский (1828—1889) Родился в Саратове, в семье священника. Свое первоначальное образование он получил дома. Отец Чернышевского, протоиерей Гавриил Иванович, был человеком весьма образованным и лично занимался с сыном. В 14 лет Чернышевский поступил сразу в старшие классы семинарии. С 1846 г. по 1850 г. он обучался в Петербургском университете на историко-филологическом факультете. Уже в эти годы он знакомится с социалистическими идеями. По окончании университета Чернышевский вернулся на родину, где несколько лет преподавал в местной гимназии (1851—1853). Перебравшись в Петербург, он некоторое время вел уроки русского языка во втором кадетском корпусе. К 1853-му году относится начало его литературной деятельности («Санкт-Петербургские ведомости», «Отечественные записки»). С 1854 года Чернышевский сотрудничал с «Современником» и вскоре стал ведущим публицистом и литературным критиком этого журнала. В 1855 году Николай Гаврилович сдал магистерские экзамены и защитил диссертацию «Эстетические отношения искусства к действительности». Литературно-критическая деятельность принесла Чернышевскому всероссийскую известность и поставила его во главе революционно-демократического движения. Осознавая влияние Чернышевского на демократически настроенную молодежь и опасаясь развития революционных настроений в обществе, правительство под надуманным предлогом арестовало его20. В ожидании суда Чернышевский провел в камере Петропавловской крепости два года. Там Николай Гаврилович написал роман «Что делать?» (опубликован в «Современнике» в марте — мае 1863 года)21. Роман этот, слабый в художественном отношении, в плане идейно-содержательном оказался чрезвычайно популярным и действенным, дав молодежи образ «идеального революционера» и образы «новых людей» (да и сам Чернышевский на многие годы стал для молодежи примером «нового человека», образцом для подражания)22.

Суд, основываясь на ложных и недоказанных обвинениях, приговорил Чернышевского к каторге и последующей ссылке в Сибирь (1864). Во время его пребывания в ссылке революционеры предпринимали несколько безуспешных попыток освободить Николая Гавриловича, которые лишь ухудшили условия жизни каторжанина. В Сибири Чернышевский провел в общей сложности 19 лет. Находясь на каторге и в ссылке, он продолжал работать как писатель и ученый: в Сибири им были написаны роман «Пролог», драматические произведения, философско-дидактические письма к сыновьям Александру и Михаилу. Однако силы Николая Гавриловича постепенно слабели. Только в 1883 году он получил разрешение на переезд в Астрахань, но активной общественной деятельностью, вернувшись в Европейскую Россию, уже не занимался. За время пребывания в Астрахани им было написано несколько публицистических статей и выполнен большой объем переводческой работы (с 1885 года он переводил пятнадцатитомную «Всеобщую историю Георга Вебера», подготавливая к печати по три тома в год, каждый из которых составлял 1000 страниц). Только за несколько месяцев до смерти Чернышевскому разрешили поселиться в Саратове, на его родине.

Философские и общественно-политические воззрения. Философское мировоззрение Чернышевского сложилось под влиянием Людвига Фейербаха. Не миновал он и неизбежного в те годы воздействия гегельянства. Но в этом последнем случае речь должна идти не об усвоении принципов философского миропонимания, а об использовании отдельных аспектов его диалектической логики (так, например, Чернышевский использовал в своих размышлениях о логике исторического процесса гегелевское учение о развитии по спирали). Существенным было и влияние на Чернышевского идей позитивистов. Николая Гавриловича привлекал в позитивизме пафос научности и стремление реализовать объективный подход к естественной и общественной истории. К середине 50-х годов философские взгляды Чернышевского в целом уже сложились и до конца жизни существенных изменений не претерпели.

Следует обратить внимание на то, что Чернышевский был прежде всего публицистом и ученым политэкономом (его работы высоко ценил К. Маркс), а по своей университетской специализации — эстетиком. И хотя Николай Гаврилович стремился обосновать свою пропагандистскую работу в печати с общетеоретических и в конечном счете — с философских позиций, собственно философскими проблемами он интересовался мало, уделяя основное внимание популяризации принципов антропологии Фейербаха и критике «отсталых» воззрений тех современников, которые продолжали цепляться за идеалистические «догмы». Влияние Фейербаха на Чернышевского было определяющим. По его собственному признанию (об этом он говорит в одном из сибирских писем сыновьям), он когда-то знал некоторые его работы «наизусть»23.

Самое важное сочинение Чернышевского из тех, что затрагивают философскую проблематику24,  — это «Антропологический принцип в философии» (1860). Работа была написана как отзыв на публикацию «Очерков вопросов практической философии» П. Л. Лаврова. Статья открывалась экспликацией принципа партийности, который имел самое серьезное — определяющее — влияние на партийную политику «в области культуры» российских социал-демократов (в особенности — большевиков). Чернышевский настаивал на том, что всякая философия представляет какую-нибудь политическую партию, борющуюся за умы современников. Всякая философия, в конечном счете, может быть сведена или к идеологическому оправданию консервативных (реакционных) установок правящих классов, или к обоснованию прогрессивных идеалов, служащих восходящему движению общества к свободе и равенству. Вывод, который делал Чернышевский из таких посылок, предугадать не сложно: все идеалистические учения связывались им с лагерем реакции, а материалистические — с общественным прогрессом. Такое приравнивание философских направлений к «плохим» и «хорошим» социально-политическим позициям освобождало Чернышевского от необходимости входить в анализ философских воззрений своих идейных противников по существу, позволяло априори квалифицировать то или иное учение как «реакционное», то есть… «ложное». Задача понимания и оценки той или иной философской концепции сводилась, таким образом, к определению ее принадлежности к одному из двух направлений в философии: прогрессивному или реакционному. Если философия попадала в разряд «идеалистических учений», то дальнейшее углубление в нее оказывалось пустой тратой времени25. Обнаружение в работе признаков «идеализма» автоматически дискредитировало мыслителя как «отсталого» или «реакционного».

В работе «Антропологический принцип в философии» Чернышевский сосредоточил свое внимание на критике концепций, исходящих из двойственности человеческой природы. На ее страницах он утверждал (как последнюю и абсолютную истину), что работы «физиологов, зоологов и медиков» полностью устранили основания для дуалистического понимания человека. Человеческий организм един, и хотя психические процессы отличаются от процессов материальных, но в конечном счете, как показывают научные исследования, психические процессы обусловлены процессами химическими. Химизм вообще понимается Николаем Гавриловичем как основная форма существования материи. «Превращение» химического процесса в «психический» как основание критики «дуалистического понимания человека» сближает его в большей мере с вульгарными материалистами, чем с Фейербахом.

Столь же упрощенно подходит Чернышевский и к гносеологическим проблемам. В целом его позицию в этой области теоретической философии можно определить как реалистическую. Для него не существует принципиального различия между чувственным и рациональным познанием. Человек, по Чернышевскому, познает реальный мир, сами вещи, а не представления о вещах.

В философии истории Чернышевский не выработал последовательной и целостной позиции. С одной стороны, он настаивал на важности для понимания исторического процесса «материальных условий быта», с другой, следуя «просвещенческой парадигме», признавал разум, знание и образование важнейшими факторами поступательного, прогрессивного движения общества. Пытаясь преодолеть противоречие между «материальными» и «духовными» основами общественного развития, Чернышевский связывал «успехи знания» с изменениями в «трудовой жизни» и в «средствах материального существования».

Впрочем, как мы уже сказали, ни онтологические, ни гносеологические проблемы не были центром притяжения его мысли. Внимание Николая Гавриловича было захвачено анализом проблем общественной жизни в социальном, политическом, экономическом ее измерениях. Его занимали те вопросы, решение которых выводило из сферы чисто теоретических вопросов к проблемам действительной жизни, но и здесь его интересовали не столько сами эти вопросы, сколько возможность критической переоценки и последующего преобразования тех или иных жизненных явлений. Отсюда интерес, который Николай Гаврилович питал к политике и экономике, к этике и эстетике (совсем не случайно то обстоятельство, что Чернышевский первоначально заявил о себе и получил известность как литературный критик; не случайно и то, что свою магистерскую диссертацию он посвятил эстетическим проблемам).

В духе Просвещения ХVIII-го века и антропологизма Фейербаха Чернышевский рассматривает общество как определяющую человеческое существование среду. «Человек вообще» есть исходный принцип понимания общества, тот атом, свойства и характеристики которого определяют общественное бытие. Ценность того или иного типа общественного устройства определяется, таким образом, в соответствии с тем, какие возможности создает общество для реализации базовых устремлений и потребностей человеческой «натуры». Задача социальной теории состоит в выработке такой модели общественного устройства, такой формы организации человеческой жизни, которая бы не мешала, а в максимальной степени способствовала реализации людьми их природы. Отсюда двуединая задача, которая стояла перед Чернышевским и которую он с энергией и упорством подвижника пытался решить: это 1) критика с позиций «научного» («рационального», «гуманного») идеала общественной жизни тех форм ее устройства, которые ему не соответствуют, и 2) поиск практических путей реализации социального идеала.

Отсюда можно заключить, что Чернышевский оставался в плену просветительских представлений о вечной и неизменной человеческой природе и о необходимости дать людям «разумное законодательство». Разумеется, невежество и забитость одних (простой народ) и своекорыстие господствующих слоев общества и защищающего его интересы государства могут помешать водворению разумного и справедливого общественного устройства. Идеал, выработанный лучшими умами человечества, должен быть внесен в жизнь или мирным (что было бы, по Чернышевскому, всего лучше), или революционным, насильственным путем. При всем стремлении Чернышевского к объективности и реализму в анализе общественной жизни, истории, экономических и политических институтов, его антропологизм нес в себе изрядную долю субъективизма и революционного активизма. Чернышевский, в принципе, готов был оправдать даже революционное насилие над жизнью господствующих классов ради «осуществления идеала». Субъективный момент в воззрениях на общественную жизнь не был четко осознан Чернышевским и не стал методологическим принципом, однако его «антропологическая» установка стимулировала рефлексию над субъективным принципом в социальном познании в трудах таких теоретиков народничества, как П. Л. Лавров и Н. К. Михайловский.

У самого Николая Гавриловича мы находим характерное для левой интеллигенции второй половины века сочетание антропологической «робинзонады» (в центре внимания находится «человек вообще» с его естественными потребностями и способностями) с подчеркнутым вниманием к объективным экономическим интересам социальных групп и признанием важности этих интересов как двигателя исторического прогресса. Борьба экономических интересов отдельных классов, по Чернышевскому, служит препятствием на пути реализации общечеловеческого идеала даже тогда, когда он выработан, «научно обоснован», поскольку революционер остается членом своего сословия (класса) и его сословное происхождение может мешать бескомпромиссному следованию общественному идеалу.

Тем не менее, полагал Чернышевский, нельзя подменять общечеловеческий, научный идеал (идеал, вытекающий из человеческой «натуры») классовым интересом, интересом общественной группы. Как демократ Чернышевский признавал приоритет интересов большинства (простолюдинов, крестьянства) над интересом менее многочисленных групп (среднее сословие, дворянство) и утверждал, что научное познание общества может развиваться только как теория, продумываемая с точки зрения интересов «большинства». В то же время, Чернышевский, в отличие от Маркса и марксистов, не отождествлял общечеловеческий («научный») идеал справедливого общественного устройства (социализм, коммунизм) с экономическим и социальным интересом трудящихся — будь то крестьяне или рабочие. В таком контексте антропологизм Чернышевского предстает как основа его гуманистического и моралистического подхода к общественным проблемам.

С принципом гуманизма он не мог и не хотел расстаться даже тогда, когда перешел на позиции «трудящихся классов», «рабочего большинства». Нельзя жертвовать интересами конкретного человека ради интересов и целей сословия — пусть даже это сословие будет «трудящимся и обремененным» и составляет численное большинство народа. «Благо человека» должно оставаться на первом месте. «Общечеловеческий идеал» позволял Чернышевскому удерживать критическую дистанцию по отношению к русскому крестьянству и не впадать в «народопоклонство» (чем грешили, позднее, многие народники). Русское крестьянство (как и крестьянство английское, французское, немецкое…) — по мнению Н. Г. Чернышевского — апатично, инертно, невежественно и, в конце концов, реакционно. Это не исключает возможности народного восстания, однако интеллигенции не следует предаваться иллюзиям на счет целей и средств такого восстания. Его последствия (особенно если оно не будет направляться организацией революционеров) — и здесь Чернышевский не строил никаких иллюзий — будут разрушительными для культуры. Народ «не пощадит… нашей науки, нашей поэзии, наших искусств; он станет уничтожать всю нашу цивилизацию». Социализм Чернышевского, как и социализм народников, был этическим (или, если угодно, антропологическим) социализмом и этим существенно отличался от «научного социализма» Маркса и марксистов.

Парадоксы этики разумного эгоизма. Универсальный, надсословный идеал, соответствующий человеческой природе, склонял Чернышевского к морализму, оправдывал революционное насилие по отношению к действительности, которая этому идеалу не соответствовала. В то же время, присущий Чернышевскому этический подход к социальным проблемам наталкивался на материалистическую догму его мировоззрения, не допускавшую существования автономных, не связанных с эмпирическим (конечным) бытием человеческих индивидов ценностей. Если философия «партийна» и универсальная истина достижима теми, кто стоит на страже интересов «трудящихся», и, далее, если прогрессивная философия суть философия материалистическая, то на основе этой доктрины, помимо прочего, должны быть решены все этические коллизии.

Чернышевский, исходя из программного для него «реализма», развивал так называемую «материалистическую этику», которую он обосновывал, опираясь на принцип «разумного эгоизма», что обнаруживает зависимость Чернышевского от идей французского Просвещения (особенно в его материалистическом изводе) и следует просвещенческому утилитаризму и эвдемонизму. Надо сказать, что Чернышевский и другие деятели той эпохи (Добролюбов и Писарев) были в вопросах этики более последовательны, чем их идейные наследники 70—90-х годов (народники), не решавшиеся столь резко и категорично свести «добро» к «пользе».

Этика Чернышевского строилась на таком, примерно, рассуждении: человек с данным ему от рождения инстинктом самосохранения и стремлением к получению максимума удовольствий по своей природе — эгоист. И все его поступки движимы стремлением к личной выгоде и получению максимума удовольствий от своей жизни. Правда, учил Чернышевский, выгода в человеческом сообществе предполагает взаимную выгоду, то есть стремление к выгоде должно регулироваться разумом, для которого ясно, что жить в обществе и получать удовольствие от жизни в одиночку — невозможно. Человеческий эгоизм должен быть ограничен, поскольку максимальной пользы и наибольшего удовлетворения можно будет достичь лишь тогда, когда окружающие человека-эгоиста люди не угнетены нуждой и болезнями, но счастливы, здоровы и благоденствуют. «Этика разумного эгоизма» выстраивалась с тем расчетом, чтобы ее можно было интерпретировать как этику революционную и подвижническую. Образы «новых людей» из романа «Что делать?» как раз и давали демократической молодежи образцы «эгоистической» этики, доходившей до «рахметовских гвоздей»26  — этого вечного символа революционного аскетизма и самопожертвования «профессионального революционера», который, посвящая свою жизнь революционной борьбе, подготавливая себя к ней, должен был верить, что все, что он делает, он делает исключительно ради собственной выгоды.

Не только герой его романа Рахметов, но и сам Чернышевский, прошедший через крепость, каторгу и ссылку и зарекомендовавший себя человеком мужественным, бескорыстным и этически чистоплотным, был наглядным опровержением положений собственной этической доктрины. Жизнь Николая Гавриловича была образцом служения идее (идеалу) как служения квазирелигиозного, опирающегося на веру в абсолютную ценность гуманистического идеала и предполагающего готовность пожертвовать ради него буквально всем, в том числе — собственной жизнью. Вопрос о том, как идеологию самопожертвования можно увязать с отрицанием автономности «добра», ответа не имеет. И надо признать, что В. С. Соловьев имел все основания для того, чтобы, иронизируя над этикой и — шире — над мировоззрением шестидесятников и народников, пародировать их «материалистическую логику» и «эгоистическую этику», доводя до предела присущую ей противоречивость: «Нет ничего, кроме материи и силы, борьба за существование породила сначала плешивую обезьяну, из которой потом выродились люди. Итак, всякий да полагает душу свою за други своя».

Реалистическая эстетика. Эстетические воззрения Чернышевского вполне согласуются с его этикой. В своей магистерской диссертации он полемизировал с Гегелем и отстаивал зависимость искусства от жизни, утверждая, что «прекрасное есть жизнь». Чернышевский отрицал «красоту» как вечную и неизменную идею, стремясь показать зависимость красоты от социальных факторов (сословное положение, образ жизни, образование и т. д.). Однако он не был (в отличие от Писарева) «разрушителем эстетики» как особой философской дисциплины, пафос его диссертации состоит в утверждении первенства красоты реальности над красотой в искусстве. И надо сказать, эта мысль Чернышевского нашла отзыв не только у левой интеллигенции, но и у такого религиозного мыслителя и метафизика как Вл. С. Соловьев, видевшего в его диссертации «первый шаг к положительной эстетике» (так называлась рецензия Соловьева на первую публикацию эстетического трактата Чернышевского)27.

Следуя реалистической установке, Николай Гаврилович настаивал на объективном существовании прекрасного и возвышенного и связывал их восприятие с жизненным идеалом воспринимающего: прекрасно то, в чем мы видим жизнь, сообразную с нашими понятиями о жизни. Таким образом, объективное существование прекрасного и возвышенного в действительности примиряется Чернышевским с субъективными воззрениями человека. Эстетические понятия — прекрасное, возвышенное, трагическое и др. — вырастают из жизни и есть не что иное, как обобщение реальных жизненных впечатлений.

Что касается искусства, то и ему Чернышевский дает утилитарное истолкование. Искусство есть подражание жизни, оно зависит от нее, выражает ее и должно ей служить. Задача художника в том, чтобы осмыслить явления жизни, раскрыть их связи и отношения и дать оценку изображенному, вынести ему «приговор». Просветительский взгляд на искусство как на средство улучшения человеческой жизни и выдвижение на первый план «идейности», «содержательности» художественного произведения получили свое дальнейшее «развитие», то есть были еще более заострены в статьях Добролюбова и Писарева.

Отношение к художественному произведению как к «учебнику жизни» пало на подготовленную почву (мы помним, что в Древней Руси отношение к книге определялось тем, что это была книга по преимуществу церковная, следовательно — святая, несущая с собой свет истины, научающая человека правде); от произведения искусства русский читатель второй половины ХIХ-го века ждал не только (а часто и не столько) встречи с «изящным», сколько ответа на «проклятые вопросы»: что есть истина? кто виноват? что делать?
И если в 30—40-е годы Белинский сочетал требование «идейности» с чисто эстетическими критериями и ставил их в оценке литературного произведения на первое место (в 50—60-е годы эту линию продолжал Ап. Григорьев), то Чернышевский и его продолжатели, напротив, выдвигали на первый план идейность, а изящество, «красоту языка и формы» — отодвигали на второй. При таком подходе к искусству естественно, что роман Чернышевского «Что делать?», пронизанный «прогрессивными идеями», оказался более влиятельным и популярным в интеллигентской среде, чем, скажем, произведения Тургенева или Гончарова.

Цитата

«Мысли: машина, переворот (Чернышевский в молодости работал над изобретением вечного двигателя. — С. Л.); ...надежды вообще: уничтожение пролетариата и вообще всякой материальной нужды, — все будут жить по крайней мере как теперь живут люди, получающие в год 15-20 тысяч рублей дохода, и это будет осуществлено через мои машины».

Дневник Чернышевского-студента (запись от 11 июля 1849 г.) // Избранные философские сочинения / Н. Г. Чернышевский. Т. 3. М., 1951. С. 864.

«Из того, что добром называются очень прочные источники долговременных, постоянных, очень многочисленных наслаждений, сама собою объясняется важность, приписываемая добру всеми рассудительными людьми, говорившими о человеческих делах. Если мы думаем, что “добро выше пользы”, мы скажем только: “Очень большая польза выше не очень большой пользы”, - мы скажем только математическую истину, вроде того, что 100 больше 2, что на олеандре бывает больше цветов, чем на фиалке».

Чернышевский, Н. Г. Антропологический принцип в философии // Соч. в 2 т. Т. 2. М., 1987. С. 224.

«Он успевал делать страшно много, потому что и в распоряжении временем положил на себя точно такое же обуздание прихотей, как в материальных вещах. Ни четверти часа в месяц не пропадало у него на развлечение, отдыха ему не было нужно. “У меня занятия разнообразны; перемена занятия есть отдых”. В кругу приятелей, сборные пункты которых находились у Кирсанова и Лопухова, он бывал никак не чаще того, сколько нужно, чтобы остаться в тесном отношении к нему: “Это нужно; ежедневные случаи доказывают пользу иметь тесную связь с каким-нибудь кругом людей, — надобно иметь под руками всегда открытые источники для разных справок”. Кроме как в собраниях этого кружка, он никогда ни у кого не бывал иначе как по делу — и ни пятью минутами больше, чем нужно по делу, и у себя никого не принимал и не допускал оставаться иначе как на том же правиле: он без околичностей объявлял гостю: “Мы переговорили о вашем деле; теперь позвольте мне заняться другими делами, потому что я должен дорожить временем”. <…> Гимнастика, работа для упражнения силы, чтение — были личными занятиями Рахметова; но по его возвращении в Петербург они брали у него только четвертую долю его времени, остальное время он занимался чужими делами или ничьими в особенности делами, постоянно соблюдая то же правило, как в чтении: не тратить времени над второстепенными делами и с второстепенными людьми, заниматься только капитальными, от которых уже и без него изменяются второстепенные дела и руководимые люди. Например, вне своего круга он знакомился только с людьми, имеющими влияние на других. Кто не был авторитетом для нескольких других людей, тот никакими способами не мог даже войти в разговор с ним. Он говорил: “Вы меня извините, мне некогда” — и отходил. Но точно так же никакими средствами не мог избежать знакомства с ним тот, с кем он хотел познакомиться».

Чернышевский, Н. Г. Что делать? Из рассказов о новых людях. М. : Правда, 1980. С. 312—314.

«То, что мы показали тебе, нескоро будет в полном своем развитии, какое видела теперь ты. Сменится много поколений прежде, чем вполне осуществится то, что ты предощущаешь. Нет, не много поколений: моя работа идет теперь быстро, все быстрее с каждым годом, но все-таки ты еще не войдешь в это полное царство моей сестры; по крайней мере ты видела его, ты знаешь будущее. Оно светло, оно прекрасно. Говори же всем: “Вот что в будущем, будущее светло и прекрасно. Любите его, стремитесь к нему, работайте для него, приближайте его, переносите из него в настоящее, сколько можете перенести; настолько будет светла и добра, богата радостью и наслаждением ваша жизнь, насколько вы успеете перенести в нее из будущего. Стремитесь к нему, работайте для него, приближайте его, переносите из него в настоящее всё, что можете перенести”».

Чернышевский, Н. Г. Четвертый сон Веры Павловны // Там же. С. 426.

«В январе 1904 года в Женеве, в маленьком кафе, В. И. Ленин беседовал со своими товарищами по большевистской партии В. Воровским и С. Гусевым. В их беседу включился литератор Н. Валентинов. Речь шла о Чернышевском, и Валентинов разразился скептическими тирадами о романе “Что делать?”. Это произведение он называл примитивным, претенциозным и так далее. Ленин дал решительную отповедь Валентинову:

— Отдаете ли вы себе отчет, что говорите? — бросил он. — Как в голову может прийти чудовищная, нелепая мысль называть примитивным, бездарным произведение Чернышевского, самого большого и талантливого представителя социализма до Маркса? Сам Маркс называл его великим русским писателем… Под его влиянием сотни людей делались революционерами. Могло ли это быть, если бы Чернышевский писал бездарно и примитивно? Он, например, увлек моего брата, он увлек и меня. Он меня всего глубоко перепахал... Это вещь, которая дает заряд на всю жизнь. Такого влияния бездарные произведения не имеют.

— Значит, — спросил Гусев, — вы не случайно назвали в 1903 году вашу книжку “Что делать?”?

— Неужели, — ответил Ленин, — о том нельзя догадаться?» (В. И. Ленин о литературе и искусстве. М., 1960. С. 549—650).

Рюриков, Б. Люди высоких идеалов // Что делать? Из рассказов о новых людях / Н. Г. Чернышевский. М., 1980. С. 3.

«Его основная философская статья, носящая название «Антропологический принцип в философии», написана по поводу философских очерков П. Л. Лаврова. Написана она небрежно, очень не выдержана в отношении систематического развития основной мысли… Самоуверенность автора в том, что только в направлении ему близком, есть истина, — переходит постоянно у него в развязность, презрительное отношение ко всем инакомыслящим. В предыдущих работах Чернышевского, как в его диссертации, так и в статьях, собранных в книгу под названием “Очерки гоголевского периода русской литературы”, было гораздо более уважения хотя бы к “отжившим” философским позициям. Теперь же Чернышевский становится нетерпимым, раздражительным, докторальный тон его становится невыносимым. Под именем “антропологического принципа” излагается лишь очерк “новой” антропологии — без всякого отношения к философии, точнее говоря, — без всякого анализа философских тем по существу. Учение о человеке, конечно, входит в систему философии, но лишь как часть, но для Чернышевского, с утверждением “новой” антропологии, в сущности, отпадает вся философская проблематика. Чернышевский наивно, но категорически, выдает свои построения за бесспорный “итог современной науки”, — и отсюда у него та самоуверенность и бесцеремонное отношение к инакомыслящим, которое обычно свойственно тем, кому чужда критическая установка в науке.

Чернышевский страстно борется против “философского” усмотрения в человеке двойственности, против противопоставления “духа” природе. “На человека надо смотреть, как на существо, имеющее только одну натуру, — пишет он, — чтобы не разрезать человеческую жизнь на разные половины, и рассматривать каждую сторону деятельности человека, как деятельность или всего организма, или... в связи со всем организмом”. Чернышевский тут же презрительно говорит о «большинстве сословия ученых, всегда держащемся рутины, которое продолжает работать по прежнему фантастическому (!) способу ненатурального дробления человека». Защищая единство человека, Чернышевский принципиально мыслит это единство в терминах биологизма, но с такими дополнениями в духе самого вульгарного материализма, которые очень близки к французским материалистам XVIII-го века. Отлагая временно (Чернышевский позже, однако, не возвращался к этим темам) вопрос о «человеке, как существе нравственном», Чернышевский хочет говорить о человеке, “как о существе, имеющем желудок и голову, кости, жилы, мускулы и нервы”. Здесь Чернышевский излагает то упрощенное учение о человеке, которое в 50-е — 60-е годы с наивной развязностью провозглашало себя «достижением науки». <…> Я уже не говорю о том, что для него жизнь есть просто “многосложный химический процесс”. Справедливо было отмечено историками, что Чернышевский не затрудняет себя доказательством своих положений, а поучает читателей своими мыслями, излагая их, как “достижения новейшей науки”. Все же в этюде “Антропологический принцип” Чернышевский стоит, собственно, на позиции материалистического биологизма, но не материализма в точном смысле слова. Он считает то «научным направлением в философии», которое он противопоставляет всякой метафизике, — как “остаткам фантастического миросозерцания”. Позже у Чернышевского мысль стала отчетливо склоняться к материализму, и он заявляет, что “то, что существует, называется материей”. Иными словами, существует только материальное бытие...»

Зеньковский, В. В. История русской философии. Т. 1. Ч. 2. Л., 1991. С. 133—135.

«Конечно, не использовать такую кипучую энергию, как у Чернышевского, для государственного строительства — было преступлением, граничащим со злодеянием. К Чернышевскому я всегда прикидывал не те мерки: мыслителя, писателя... даже политика. Тут везде он ничего особенного собою не представляет, а иногда представляет смешное и претенциозное. Не в этом дело: но в том, что с самого Петра (I-го) мы не наблюдаем еще натуры, у которой каждый час бы дышал, каждая минута жила и каждый шаг обвеян “заботой об отечестве”. Все его “иностранные книжки” — были чепуха; реформа “Политической экономии” Милля — кропанье храброго семинариста. Всю эту галиматью ему можно было и следовало простить и воспользоваться не головой, а крыльями и ногами, которые были вполне удивительны, не в уровень ни с какими; или, точнее: такими “ногами” обладал еще только кипучий, не умевший остановиться Петр. Каким образом наш вялый, безжизненный, не знающий, где найти «энергий» и “работников”, государственный механизм не воспользовался этой «паровой машиной» или, вернее, “электрическим двигателем” — непостижимо. Что такое все Аксаковы,
Ю. Самарин и Хомяков, или “знаменитый” Мордвинов против него как деятеля, т. е. как возможного деятеля, который зарыт был где-то в снегах Вилюйска? Но тут мы должны пенять и на него: каким образом, чувствуя в груди такой запас энергии, было, в целях прорваться к делу, не расцеловать ручки всем генералам и вообще целовать “кого угодно в плечиколишь бы дали помочь народу, подпустили к народу, дали бы “департамент”. Показав хорошую “трех-хвостку” его коммунальным и социал-демократическим идеям, благословив лично его жить хоть с полсотнею курсисток и даже подавиться самою Цебриковой, — я бы тем не менее как лицо и энергию поставил его не только во главе министерства, но во главе системы министерств, дав роль Сперанского и “незыблемость” Аракчеева... Такие лица рождаются веками; и бросить его в снег и глушь, в ели и болото... это... это... черт знает что такое. Уже читая его слог (я читал о Лессинге, т. е. начало), прямо чувствуешь: никогда не устанет, никогда не угомонится, мыслей — чуть-чуть, пожеланий — пук молний. Именно «перуны» в душе. Теперь (переписка с женой и отношения к Добролюбову) все это объяснилось: он был духовный, спиритуалистический “s”, ну — а такие орлы крыльев не складывают, а летят и летят, до убоя, до смерти или победы. Не знаю его опытность, да это и не важно. В сущности, он был как государственный деятель (общественно-государственный) выше и Сперанского, и кого-либо из “екатерининских орлов”, и бравурного Пестеля, и нелепого Бакунина, и тщеславного Герцена. Он был действительно solo. Нелепое положение полного практического бессилия — выбросило его в литературу, публицистику, философствующие оттенки, и даже в беллетристику: где, не имея никакого собственного к этому призвания (тишина, созерцательность), он переломал все стулья, разбил столы, испачкал жилые удобные комнаты, и вообще совершил «нигилизм» — и ничего иного совершить не мог... Это — Дизраэли, которого так и не допустили бы пойти дальше “романиста”, или Бисмарк, которого за дуэли со студентами обрекли бы на всю жизнь “драться на рапирах” и “запретили куда-нибудь принимать на службу”. Черт знает что: рок, судьба, и не столько его, сколько России.

Но и он же: не сумел «сжать в кулак» своего нигилизма и семинарщины. Для народа. Для бескоровных, безлошадных мужиков.

Поразительно: ведь это — прямой путь до Цусимы. Еще поразительнее, что с выходом его в практику — мы не имели бы и теоретического нигилизма. В одной этой действительно замечательной биографии мы подошли к Древу Жизни: но — взяли да и срубили его. Срубили, “чтобы ободрать на лапти” Обломову…»

Розанов, В. В. Сочинения в 2 т. Т. 2. М. : Правда, 1990. С. 207—208.

«Возня с перпетуум-мобиле продлилась в общем около пяти лет, до 1853 года, когда он, уже учитель гимназии и жених, наконец сжег письмо с чертежами, которые однажды заготовил, боясь, что помрет (от модного аневризма), не одарив мира благостью вечного и весьма дешевого движения. В описаниях его нелепых опытов, в его комментариях к ним, в этой смеси невежественности и рассудительности уже сказывается тот едва уловимый, но роковой изъян, который позже придавал его выступлениям как бы оттенок шарлатанства; оттенок мнимый, ибо не забудем: человек — прямой и твердый, как дубовый ствол, “самый честнейший из честнейших” (выражение жены); но такова уж была судьба Чернышевского, что все обращалось против него: к какому бы предмету он ни прикасался, и — исподволь, с язвительнейшей неизбежностью — вскрывалось нечто совершенно противное его понятию о нем. Он, скажем, за синтез, за силу тяготения, за живую связь…, а вот готовится ему ответ: распад, одиночество, отчуждение. Он проповедует основательность, толковость во всем, а, точно по чьему-то издевательскому зазыву, его судьбу облепляют оболтусы, сумасброды, безумцы. За все ему воздается “отрицательной сторицей”…, за все его лягает собственная диалектика, за все мстят ему боги: за трезвый взгляд на отвлеченные розы, за добро в беллетристическом порядке, за веру в познание, — и какие неожиданные, какие хитрые формы принимает это возмездие! <…> Все, к чему он ни прикоснется, разваливается. Невесело в его дневнике читать о снарядах, которыми он пытается пользоваться, — коромыслах, чечевицах, пробках, тазах, — и ничто не вертится, а если и вертится, то, в силу непрошеных законов, в другую сторону, чем он того хочет: обратный ход вечного двигателя — ведь это сущий кошемар, абстракция абстракции, бесконечность со знаком минус да разбитый кувшин в придачу. <…>

В те годы Андрея Ивановича Фейербаха предпочли Егору Федоровичу Гегелю. Ноmo feuerbachi есть мыслящая мышца. Андрей Иванович находил, что человек отличается от обезьяны только своей точкой зрения; вряд ли, однако, он изучил обезьян. За ним полвека спустя Ленин опровергал теорию, что “земля есть сочетание человеческих ощущений”, тем, что “земля существовала до человека”, а к его торговому объявлению: “Мы теперь превращаем кантовскую непознаваемую вещь в себе в вещь для себя посредством органической химии”, — серьезно добавлял, что “раз существовал ализарин в каменном угле без нашего ведома, то существуют вещи независимо от нашего познания”. Совершенно так же Чернышевский объяснял: “Мы видим дерево; другой человек смотрит на этот же предмет. В глазах у него мы видим, что дерево изображается точь-в-точь такое же. Итак, мы все видим предметы, как они действительно существуют”. Во всем этом диком вздоре есть еще свой частный смешной завиток: постоянное у “материалистов” апеллирование к дереву особенно забавно тем, что все они плохо знают природу, в частности деревья. Тот осязаемый предмет, который “действует гораздо сильнее отвлеченного понятия о нем” (“Антропологический принцип в философии”), им просто неведом. Вот какая страшная отвлеченность получилась в конечном счете из “материализма”! Чернышевский не отличал плуга от сохи; путал пиво с мадерой; не мог назвать ни одного лесного цветка, кроме дикой розы; но характерно, что это незнание ботаники сразу восполнял “общей мыслью”, добавляя с убеждением невежды, что “они (цветы сибирской тайги) все те же самые, какие цветут по всей России”. Какое-то тайное возмездие было в том, что он, строивший свою философию на познании мира, которого сам не познал, теперь очутился, наг и одинок, среди дремучей, своеобразно роскошной, до конца еще не описанной природы северо-восточной Сибири: стихийная, мифологическая кара, не входившая в расчет его человеческих судей.

Еще недавно запах гоголевского Петрушки объясняли тем, что все существующее разумно. Но время задушевного русского гегелианства прошло. Властители дум понять не могли живительную истину Гегеля: истину, не стоячую, как мелкая вода, а, как кровь, струящуюся в самом процессе познания. Простак Фейербах был Чернышевскому больше по вкусу. <…>

А все-таки нельзя без трепета трогать этот старенький (март 63-го года) журнал с началом романа: тут же и “Зеленый шум” (“терпи, покуда терпится...”), и зубоскальский разнос “Князя Серебряного”... Вместо ожидаемых насмешек, вокруг «Что делать?» сразу создалась атмосфера всеобщего благочестивого поклонения. Его читали, как читают богослужебные книги, — и ни одна вещь Тургенева или Толстого не произвела такого могучего впечатления. Гениальный русский читатель понял то доброе, что тщетно хотел выразить бездарный беллетрист. <…>

Лапа забвения стала медленно забирать его живой образ, как только он был увезен в Сибирь. О, да, разумеется: “Выпьем мы за того, кто «Что делать?» писал...” Но ведь мы пьем за прошлое, за прошлый блеск и соблазн, за великую тень, — а кто станет пить за дрожащего старичка с тиком, где-то в легендарной дали и глуши делающего плохие бумажные кораблики для якутских детей? Утверждаем, что его книга оттянула и собрала в себе весь жар его личности, — жар, которого нет в беспомощно-рассудочных его построениях, но который таился как бы промеж слов (как бывает горяч только хлеб) и неизбежно обречен был рассеяться со временем (как лишь хлеб умеет становиться черствым). Кажется, ныне одни марксисты еще способны интересоваться призрачной этикой, заключенной в этой маленькой мертвой книге. Легко и свободно следовать категорическому императиву общей пользы вот “разумный эгоизм”, находимый исследователями в “Что делать?”. Напомним ради забавы домысел Каутского, что идея эгоизма связана с развитием товарного производства, и заключение Плеханова, что Чернышевский все-таки “идеалист”, так как у него получается, что массы должны догнать интеллигенцию из расчета, расчет же есть мнение. Но дело обстоит проще: мысль, что расчет — основа всякого поступка (или подвига), приводит к абсурду: сам по себе расчет бывает героический! Всякая вещь, попадая в фокус человеческого мышления, одухотворяется. Так облагородился “расчет” материалистов; так материя у лучших знатоков ее обратилась в бесплотную игру таинственных сил. Этические построения Чернышевского — своего рода попытка построить все тот же перпетуум-мобиле, где двигатель-материя движет другую материю. Нам очень хочется, чтоб это вертелось: эгоизм-альтруизм-эгоизм-альтруизм... но от трения останавливается колесо. Что делать? Жить, читать, думать. Что делать? Работать над своим развитием, чтобы достигнуть цели жизни: счастья. Что делать? (Но судьба самого автора, вместо дельного знака вопроса, поставила насмешливый восклицательный знак.)»

Набоков, В. Дар // Избранное: сб. / В. Набоков. М., 1990. С. 232; 256—257; 286—287; 290—291.

«Чернышевский был очень кроткий человек, у него была христианская душа, и в его характере были черты святости. Истязание Чернышевского было одним из самых постыдных деяний русского правительства старого режима. <…> Он был очень ученым человеком, настоящим энциклопедистом, знал и богословие, и философию вплоть до философии Гегеля, знал историю и естественные науки, но прежде всего был экономистом. Как экономиста его очень ценил Маркс. У него были данные стать специалистом ученым, и если он не стал им, то исключительно потому, что был увлечен общественной борьбой. <…> Несмотря на обширную ученость, Чернышевский не был человеком высокой культуры. Тип культуры был пониженный по сравнению с культурой людей 40-х годов. В нем было безвкусие, принесенное семинаристами и разночинцами. Чернышевский был материалистом, последователем Фейербаха, и вместе с тем идеалистом земли, как и Добролюбов, как и все лучшие представители революционной и нигилистической интеллигенции. В нем также сильна была аскетическая черта. Крайний материализм, философски наивный и жалкий, он утверждал из аскетизма. Утилитарную мораль разумного эгоизма он утверждал из морализма, из любви к добру. Моральный мотив всегда был очень силен у нигилистов, теоретически отрицавших всякую мораль. Идеализм, спиритуалистическая метафизика, религия связывались с жизненным материализмом и социальной несправедливостью. Для этого христианство давало достаточно оснований. Идеалисты и спиритуалисты слишком часто прикрывали возвышенными идеями самые низменные интересы. И потому во имя жизненного идеализма, во имя осуществления социальной правды начали утверждать грубый материализм и утилитаризм, отрицать все возвышенные идеи, всякую возвышенную риторику.

Чернышевский пишет утопический роман “Что делать?”, который стал как бы катехизисом русского нигилизма, настольной книгой русской революционной интеллигенции. В художественном отношении роман этот довольно слаб и безвкусен, но он очень интересен для истории русской интеллигенции. Моральные нападения из правого лагеря на этот роман были чудовищно несправедливы и клеветнически лживы. Прав был замечательный русский богослов Бухарев, который увидел в нем христианский характер. “Что делать?” — аскетическая книга, что-то вроде наставления к благочестивой жизни русских нигилистов. <…> Проповедь свободы любви означала не проповедь распущенности, которая сильна была именно у консервативных господствующих классов, у гвардейских офицеров и т. п., а не у нигилистов, людей идеи. Эта проповедь означала требование искренности в чувствах, освобождение от всяких условностей, лжи и угнетения. … Наиболее самостоятелен Чернышевский как экономист. <…>

Наиболее слаба была философская позиция Чернышевского. Хотя он исходил от такого замечательного мыслителя, как Фейербах, но его материализм был вульгарный и окрашен в цвет популярных естественно-научных книжек того времени, гораздо более вульгарный, чем диалектический материализм марксистов. Чернышевский писал также по вопросам эстетики и был типичным представителем русской публицистической критики. <…> В антиэстетизме Чернышевского был сильный аскетический мотив. <…> Подвижничество Чернышевского и христианские добродетели этого “материалиста” — огромный вклад в тот капитал, которым живут и коммунисты, сами уже этих добродетелей не имеющие».

Бердяев, Н. А. Истоки и смысл русского коммунизма. М., 1990. С. 42—44.

«… Он был человеком нерушимой цельности, огромного трудолюбия и редкой среди русских способности сосредоточиваться на конкретных деталях. Его глубокая, твердая, вечная ненависть к рабству, несправедливости и неразумию не выразилась в больших теоретических обобщениях, создании социологической или метафизической системы или насильственных действиях против властей. Она приняла форму неторопливого, спокойного, терпеливого собирания идей и фактов — неизящного и скучного, но мощного сооружения, в котором можно найти детальную стратегию практических действий, соответствующих специфике русской среды, которую он хотел изменить».

Берлин, И. История свободы. Россия. М. : Новое литературное обозрение, 2001. С. 318—319.