«интеллигенции»
Вид материала | Лекция |
СодержаниеД. Писарев. Русская интеллигенция в шестидесятые годы: умственный мир «реалиста» |
- Вариант 18. Роль интеллигенции в истории России Содержание, 456.4kb.
- Лекция Менталитет интеллигенции 40-х 50-х годов xix-го века. «Литературное обособление», 152.23kb.
- Е. В. Бакшутова социально-психологический анализ русской интеллигенции, 251.64kb.
- Российской интеллигенции, 1500.84kb.
- Конкурс на лучшую работу по русской истории «Наследие предков молодым. 2008», 940.39kb.
- Истоки и смысл русского коммунизма введение. Образование русской интеллигенции, 2188.64kb.
- Н. А. Бердяев решает проблему философской истины и интеллигентской правды; С. Булгаков, 51kb.
- Г. Красноярск, кгпу им. В. П. Астафьева об источниках формирования интеллигенции енисейской, 213.96kb.
- Партийно-государственная политика по формированию инженерно-технической интеллигенции, 390.4kb.
- Б. И. Колоницкий идентификации российской интеллигенции и интеллигентофобия (конец, 310.09kb.
Реалисты
Есть в человечестве только одно зло — невежество; против этого зла есть только одно лекарство — наука; но это лекарство надо принимать не гомеопатическими дозами, а ведрами и сороковыми бочками.
Д. Писарев. Реалисты
В беспорядочной жизни коммун, в цинизме личных
отношений, в утверждении голого эгоизма и антисоциальности (ибо нигилизм антисоциален), как и в необычайно жалком, оголенном мышлении — чудится какая-то бесовская гримаса: предел падения русской души.
Г. П. Федотов. Трагедия интеллигенции
Русская интеллигенция в шестидесятые годы: умственный мир «реалиста»
Со второй половины пятидесятых годов, со времени подготовки новым царем крестьянской реформы общественное мнение становится силой, не считаться с которой не мог ни один общественный деятель, писатель, наконец просто образованный человек не равнодушный к тому что происходило в стране, в наэликтризованные ожиданием перемен годы. Долго сдерживавшаяся властью потребность мыслящей части общества высказаться по наболевшим проблемам русской жизни смогла наконец-то реализоваться на страницах пусть и подцензурной, но все же несравненно более свободной, чем в царствование Николая I, печати. В очень короткий срок «левая», «оппозиционная» журналистика завладела вниманием молодых читателей. Вполне естественно, что на первый план в популярных журналах вышли вопросы общественно-политические, нравственные, а не метафизические. Что касается философии, то ей в эту эпоху была отведена роль «мировоззренческого основания» суждений и оценок по социально-политическим и этическим вопросам. Идеологами, формировавшими общественное мнение, «властителями дум» людей шестидесятых годов стали публицисты, группировавшиеся вокруг журналов «Современник» и «Русское слово». А материалом, отправляясь от которого они пропагандировали свои радикальные идеи, была прежде всего литература: литература художественная, историческая, научная, философская и т. д. Самыми влиятельными критиками, «властителями дум» молодого поколения в 50—60-е годы были Н. Чернышевский, А. Добролюбов и Д. Писарев. Именно эти публицисты определяли умонастроение широких слоев русской интеллигенции в 60-е годы, именно с ними была связана история русского «реализма».
Примечательно, что реализм и опору на науку и научные методы анализа жизненных явлений пропагандировали люди, от естественных наук весьма и весьма далекие. И Чернышевский, и Добролюбов, и Писарев получили гуманитарное образование15 и работали в толстых журналах в качестве литературных критиков и публицистов. Характерная для идеологов левой интеллигенции апология естественных наук как орудия решения всех проблем, стоящих перед человечеством, питалась не практическим опытом научных исследований, но догматически воспринятым философским учением — материализмом.
Каково же было то «направление», которому следовали интеллигенты 50-х—60-х годов? Как оно было артикулировано на речевом уровне? Если в 70—90-е годы миросозерцание интеллигенции фиксировали посредством термина «народничество», то ее рождение запечатлено появлением сразу нескольких слов-маркеров. «Новых людей» называли по-разному: их звали и «реалистами», и «нигилистами», и, наконец, «шестидесятниками» («людьми шестидесятых годов»). Первое имя принадлежит самой интеллигенции, и его можно рассматривать как выражение ее самосознания (его автор – Д. Писарев), второе вошло в обиход с легкой руки Ивана Сергеевича Тургенева, изобразившего «нового человека» в образе нигилиста Базарова16. Каждое из этих определений по-своему оправдано: говоря о «нигилизме» тогдашней молодежи, заостряют внимание на «отрицательной стороне» мироощущения поколения «эпохи реформ», на его отталкивании от всего привычного, общепринятого, традиционного. Употребляя термин «реалисты», указывают на положительный идеал молодого поколения: на его веру в науку, в здравый смысл, в важность тех знаний, профессий и действий, которые способны принести реальную пользу людям. В том же случае, когда говорят о «шестидесятниках», то отсылают к эпохе, в которую эта генерация русской молодежи заявила о себе публично, определив своим особым поведением и образом жизни «колорит» первого пореформенного десятилетия.
Термин «нигилизм» передает чувства людей сороковых годов (идеалистов, метафизиков, поэтов), которые они испытывали, столкнувшись с размашистым отрицанием прошлого и его ценностей молодым поколением. Чувства эти были сложными: здесь был и страх, и недоумение, и даже восхищение (яркий пример неоднозначной реакции общества на появление «реалиста» — роман Тургенева «Отцы и дети»). Само по себе отрицание, с одной стороны, было реакцией нового поколения на «готовый мир», доставшийся им от отцов, с другой — оно означало возвращение к внеисторическому рационализму просвещенческого типа. Отсюда отрицание культуры, созданной «господствующими классами», как чего-то или излишнего, или ложного, извращающего истину. В тесной связи с негативизмом по отношению к прошлому находился просвещенческий утопизм шестидесятников, их вера в человеческий разум и его грядущее царство как царство социальной справедливости и всеобщего счастья (шестидесятники были по своим идеалам социалистами). Как писал Г. Флоровский: «Действительный смысл… “нигилизма” не в том только заключается, что рвали с устаревшими традициями и отвергали или разрушали обветшавший быт. Нет, “отрицание” было много решительнее и было всеобщим. Именно в этом и была его привлекательность. Отрицали, отвергали тогда не только вот это данное и отжившее прошлое, но именно всякое “прошлое” вообще… Иначе сказать, - тогда отвергали историю… Русский “нигилизм” был в те годы, прежде всего, самым яростным приступом анти-исторического утопизма… <…> То было… не трезвое время, время увлечений, время припадочное и одержимое. И за “критическим” образом внешних действий скрывались свои некритические предпосылки, — резонирующий догматизм Просвещения… И это был, в прямом и собственном смысле, шаг назад, к авторитетам ХVIII-го века»17.
Нигилисты отрицали прошлое: метафизику, привычную мораль, устаревший быт, сложившийся в стране политический и социальный порядок, искусство, ориентированное на идеал «чистой красоты», во имя реального взгляда на вещи, во имя правды, которая должна была, по их убеждению, эмансипировать личность и освободить народ как от угнетения со стороны привилегированного меньшинства, так и от «религиозного дурмана», от темноты и невежества. Нигилизм тогдашней интеллигенции был обнаружением ее интеллектуальной и культурной незрелости, проявившейся в огульном отрицании того, чему учили «старшие», «отцы», во имя «здравого смысла», который для идеалистов 20—40-х годов, воспитанных на Шеллинге и Гегеле, был предметом иронии и насмешки. Через голову «духовных авторитетов» 40-х годов шестидесятники унаследовали пафос и идеологию французского Просвещения (впрочем, этот пафос присутствовал и у их учителей — материалистов и позитивистов середины ХIХ-го века).
При этом просветительская идеология была ими существенно упрощена и радикализирована: вместо вольтеровского скептицизма — нигилизм, вместо идеи общественного договора и утверждения идеи гражданского общества — следование социалистическому идеалу безгосударственного (само)устроения народа и отрицание частной собственности… Если просветители в основном были деистами, то шестидесятники — материалистами, если просветители стремились понять и обустроить мир на основе здравого смысла и научного разума, то русские наследники дела Просвещения поклонялись естественным наукам как новым богам.
Следуя за характерной для европейской культуры того времени критикой немецкого идеализма, которая в самой Европе проходила в разных формах, шестидесятники остановились на самой простой и наглядной форме его отрицания: на материалистической философии. Н. Г. Чернышевский — мыслитель, воззрения которого во многом определяли философские ценности и ориентиры шестидесятников, — на первый план выдвигал материализм Фейербаха, но при этом интерпретировал его в духе популярных представлений о человеке вульгарных материалистов Бюхнера, Молешотта и Фохта18. Именно эти третьестепенные в истории европейской мысли ученые и задавали мировоззренческие ориентиры для молодых русских реалистов. Защита в качестве философского знамени вульгарного материализма свидетельствовала не о попытках молодых умов выйти из того тупика, в котором оказалась метафизическая мысль «после Гегеля», а о враждебности к философии как таковой, была выражением воли к «простым и ясным» решениям и стремления не мыслить, а действовать! Вульгарный материализм соблазнял вчерашних семинаристов своей ясностью и простотой, своей «перпендикулярностью» идеализму отцов и представлялся им подходящим теоретическим фундаментом «в борьбе за правое дело», за практическое переустройство жизни. Для них эмансипация «личности» (в частности, борьба за равноправие женщины) предполагала — в это шестидесятники верили свято — отрицание всех и всяческих «предрассудков», «условностей», охранявших и оправдывавших полный лжи, фальши и лицемерия «старый мир». Отрицание условностей в так называемой «писаревщине» доходило до крайних пределов и вырождалось в огульное отрицание культуры там, где ей нельзя было найти утилитарного приминения: нужным и важным признавалось лишь то, что давало или могло дать «практический результат», то есть могло способствовать удовлетворению материальных потребностей человека. На первый план выдвигались естественные и общественные (политэкономия, социология, история) науки. Поскольку реальностью признавалось то, что могло стать предметом строгого и точного научного знания, а такие знания давали науки естественные, нацеленные на явления материальной действительности, «реализм» в онтологическом плане означал для шестидесятников признание первичности материи и отрицание бытия Божия, а в гносеологическом — опору на «научные методы познания» и «здравый смысл». В практическом отношении материализм означал ориентацию на деятельность, которая могла бы принести конкретный результат «здесь и теперь».
Что касается общественной философии, то шестидесятники (как до них радикальные западники, а позднее — народники) находились под определяющим влиянием идей утопического социализма (Фурье, Сен-Симон, Оуэн, Прудон). Наиболее влиятельными на русской почве оказались идеи Фурье и Прудона, а так называемый «русский социализм» принял форму аграрного и этического социализма. Эта форма социалистических убеждений существенно отличалась от индустриального и научного социализма Карла Маркса и соответствовала условиям крестьянской страны, которой во второй половине ХIХ-го века была Россия.
Хотя имя Руссо шестидесятники поминали не часто, но в основе их общественного идеала лежало руссоистское убеждение в том, что каждый человек от природы добр и разумен. Общественный прогресс предполагает устранение тех искажений и деформаций, которым подвергается человек со стороны основанного на неравенстве и несправедливости государства. Устранив внешние препятствия и применив разум, человек обустроится на земле в соответствии со своей доброй и разумной природой. Демократически настроенную интеллигенцию весьма привлекала как критика «условностей» городской («буржуазной», «мещанской») цивилизации, так и идея естественного равенства всех людей. Если люди сами по себе равны и если несправедливость, неравенство, ложь и лицемерие в общественной и частной жизни есть результат темноты и забитости большинства и необоснованной узурпации власти, собственности и знаний образованным меньшинством, то надлежит лишь устранить существующий порядок вещей, покоящийся на принципе частной собственности, чтобы в обществе воцарилось равенство и социальная справедливость. Неравенство, насилие, подавление личности есть следствие частной собственности на средства производства, прежде всего — на землю. Если устранить частную собственность, то эксплуатация человека человеком исчезнет и каждый сможет свободно развить свою личность в гармонии с другими членами общества.
Перспектива социалистического переустройства общественной жизни не казалась Чернышевскому и его читателям слишком далекой. Ведь в России сохранилось общинное землепользование, и благодаря этому традиционно сложившемуся в русской деревне порядку можно было надеяться на скорый переход крестьянства к социализму. Препятствовало этому одно: сопротивление помещиков и помещичьего государства освобождению крестьян с землей и угроза разрушения общины в результате развития в России капитализма.
В апологии общины и общинного землевладения как зародыша будущего социалистического устройства России Чернышевский следовал той же логике, что и Герцен: община — свидетельство нашей отсталости, патриархальный пережиток давно исчезнувших в передовой Европе поземельных отношений, но в условиях, когда в стране сформировалась европейски образованная, социалистическая по убеждениям и деятельная интеллигенция, у России появился шанс миновать ужасы капитализма и перейти от полуфеодальных отношений сразу к социализму. Здесь мы видим действие мыслительной схемы, впервые сформулированной еще Чаадаевым: Россия отстала от Европы, но, парадоксальным образом, именно отсталость может стать ее громадным преимуществом перед людьми Запада в движении по пути прогресса. Этот мыслительный ход наполнился у Герцена и Чернышевского новым содержанием: благодаря сохранности в России общинного быта она, возможно, сможет решить социальный вопрос даже раньше, чем это сделает Европа19.
Причем Герцен, и особенно Чернышевский, обращали внимание на специфику общинного, «мирского» самосознания, которое не было связано, в отличие от Запада, с сознанием собственности и, соответственно, с индивидуализмом на уровне повседневного быта. Индивидуализм, частная собственность, как явления глубоко укоренившиеся в быту европейских народов, мешают им реализовать на практике, а не только в теории, идеал социальной справедливости. Этого препятствия нет в сознании русского крестьянства, так что интеллигенции необходимо только воспользоваться исторической отсталостью России и использовать ее для того, чтобы спасти народ от замены крепостнической эксплуатации на массовую пауперизацию крестьянства в условиях рыночного хозяйства.
Однако в отличие от народников (70—90-е годы) шестидесятники в гораздо меньшей мере страдали болезнью народопоклонства: народу (то есть прежде всего — крестьянству) нужно помочь, нужно заниматься его просвещением и подготовкой к революционному восстанию. Для этого следует создать революционную организацию, способную подготовить и возглавить восстание против власти меньшинства. Если отношение народников к крестьянству было двойственным: учить народ и/или учиться у него (учиться сохранившейся у народа «правде» общей жизни), то шестидесятники склонны были относиться к народу преимущественно как к объекту воздействия интеллигенции. Особенно скептическими были суждения о народе и его достоинствах у Писарева, позиция которого была не столько социалистической, сколько индивидуалистической.
Здесь, как и во многих других случаях, следует помнить, что акценты и приоритеты разными вождями молодежи 60-х расставлялись по-разному: Чернышевский и Добролюбов – как ведущие сотрудники «Современника» — акцентировали внимание на идее общественного переустройства, Писарев же — на эмансипации личности и воспитании «мыслящего реалиста». Разница в идейных устремлениях публицистов, группировавшихся вокруг «Современника» (Н. Г. Чернышевский, Н. А. Добролюбов, М. А. Антонович, Г. З. Елисеев) и вокруг «Русского слова» (Д. Писарев, Г. Е. Благосветов, В. А. Зайцев, Н. В. Соколов, А. П. Щапов), определялась, во-первых, тем, что активная работа в «Современнике» Чернышевского и Добролюбова приходилась на время подготовки реформ и на первые годы их реализации, а публицистика Писарева, определившая «направление» журнала «Русское слово», относилась к тому времени, когда надежды на радикальные перемены в обществе пошли на убыль. Если публицисты «Современника» были более терпимы к «отцам» и нацелены на воплощение в жизнь общественного идеала, то Писарев делал акцент на радикальном отрицании отживших форм и последовательном освобождении личности от всех условностей как барской, так и буржуазной культуры.
Цитата
«Можно сказать, что в этот промежуток времени, от начала 60-х до начала 70-х годов, все интеллигентные слои русского общества были заняты только одним вопросом: семейным разладом между старыми и молодыми. О какой дворянской семье ни спросишь в то время, о всякой услышишь одно и то же: родители поссорились с детьми. И не из-за каких-нибудь вещественных, материальных причин возникали ссоры, а единственно из-за вопросов чисто теоретических, абстрактного характера. “Не сошлись убеждениями!” — вот только и всего, но этого “только” вполне достаточно, чтобы заставить детей побросать родителей, а родителей — отречься от детей.
Детьми, особенно девушками, овладела в то время словно эпидемия какая-то – убегать из родительского дома. В нашем непосредственном соседстве пока еще, Бог миловал, все обстояло благополучно; но из других мест уже приходили слухи: то у того, то у другого помещика убежала дочь, которая за границу — учиться, которая в Петербург — к “нигилистам”.
Главным пугалом всех родителей и наставников в палибинском околотке была какая-то мифическая коммуна, которая, по слухам, завелась где-то в Петербурге. В нее — так, по крайней мере, уверяли — вербовали всех молодых девушек, желающих покинуть родительский дом. Молодые люди обоего пола жили в ней в полнейшем коммунизме. Прислуги в ней не полагалось, и благородные барышни-дворянки собственноручно мыли полы и чистили самовары. <…>
…Главный prestige молодого человека в глазах Анюты заключался в том, что он только что приехал из Петербурга и навез оттуда самых что ни на есть новейших идей. Мало того, он имел даже счастье видеть собственными очами — правда, только издали — многих из тех великих людей, перед которыми благоговела вся тогдашняя молодежь. Этого было достаточно, чтобы сделать и его самого интересным и привлекательным. Но, сверх того, Анюта еще могла благодаря ему получать разные книжки, недоступные ей иначе. <…> В виде большой уступки духу времени отец мой согласился в нынешнем году подписаться на “Эпоху” Достоевского. Но от молодого поповича Анюта стала доставать журналы другого пошиба: “Современник”, “Русское слово”, каждая новая книжка которых считалась событием дня у тогдашней молодежи. Однажды он принес ей даже нумер запрещенного “Колокола” (Герцена).
Нельзя сказать, чтобы Анюта сразу и без критики приняла все новые идеи, проповедуемые ее приятелем. Многие из них возмущали ее, казались ей слишком крайними, она восставала против них и спорила. Но, во всяком случае, под влиянием разговоров с поповичем и чтения доставаемых им книг она развивалась очень быстро и изменялась не по дням, а по часам.
К осени попович так основательно поссорился со своим отцом, что тот попросил его уехать и не возвращаться на следующие каникулы. Но семена, заброшенные им в голову Анюты, продолжали расти и развиваться.
Она изменилась даже наружно, стала одеваться просто, в черные платья с гладкими воротничками, и волосы стала зачесывать назад, под сетку. О балах и выездах она говорит теперь с пренебрежением, по утрам она призывает дворовых ребятишек и учит их читать, а встречая на прогулках деревенских баб, останавливает их и подолгу с ними разговаривает.
Но всего замечательнее то, что у Анюты, ненавидевшей прежде ученье, явилась страсть учиться. Наместо того, чтобы, как прежде, тратить свои карманные деньги на наряды и тряпки, она выписывает теперь целые ящики книг, и притом вовсе не романов, а книг с такими мудреными названиями: “Физиология жизни” “История цивилизации” и т. д.
Однажды пришла Анюта к отцу и высказала вдруг совершенно неожиданное требование: чтобы он отпустил ее одну в Петербург учиться. Отец сначала хотел обратить ее просьбу в шутку, как он делывал и прежде, когда Анюта объявляла, что не хочет жить в деревне. Но на этот раз Анюта не унималась. Ни шутки, ни остроты отца на нее не действовали. <…>
Вообще в семье нашей стал происходить теперь небывалый разлад. Общих интересов и прежде было немного, но прежде все члены семьи жили каждый сам по себе, просто не обращая большого внимания друг на друга. Теперь же образовалось словно два враждебных лагеря».
Ковалевская, С. В. Воспоминания детства. Нигилистка. М., 1989. С. 86—87, 90—92.
«Прежде всего нигилизм объявил войну так называемой условной лжи культурной жизни. Его отличительной чертой была абсолютная искренность. И во имя ее нигилизм отказался сам – требовал, чтобы то же сделали другие, — от суеверий, предрассудков, привычек и обычаев, существования которых разум не мог оправдать. Нигилизм признавал только один авторитет — разум, он анализировал все общественные учреждения и обычаи и восстал против всякого софизма, как бы последний ни был замаскирован. Он порвал, конечно, с суеверием отцов. По философским своим понятиям нигилист был позитивист, атеист, эволюционист в духе Спенсера или материалист. Он щадил, конечно, простую и искреннюю веру, являющуюся психологической необходимостью чувства, но зато беспощадно боролся с лицемерием в христианстве.
Вся жизнь цивилизованных людей полна лжи. Люди, ненавидящие друг друга, встречаясь на улице, изображают на своих лицах блаженные улыбки; нигилист же улыбался лишь тем, кого он рад был встретить. Все формы внешней вежливости, которые являются одним лицемерием, претили ему. Он усвоил себе несколько грубоватые манеры, как протест против внешней полированности отцов. Нигилисты видели, как отцы гордо позировали идеалистам и сентименталистам, что не мешало им быть настоящими дикарями по отношению к женам, детям и крепостным. И они восстали против этого сентиментализма, отлично уживавшегося с вовсе не идеальным строем русской жизни. Искусство также подпало под это широкое отрицание. Нигилисту были противны бесконечные толки о красоте, об идеале, искусстве для искусства, эстетике и тому подобном, тогда как и всякий предмет искусства покупался на деньги, выколоченные у голодающих крестьян или у обираемых работников. Он знал, что так называемое поклонение прекрасному часто было лишь маской, прикрывающей пошлый разврат. <…>
Брак без любви и брачное сожитие без дружбы нигилист отрицал. Девушка, которую родители заставляли быть куклой в кукольном домике и выйти замуж по расчету, предпочитала лучше оставить свои наряды и уйти из дома. Она надевала самое простое, черное шерстяное платье, остригала волосы и поступала на высшие курсы с целью добиться личной независимости. Женщина, видевшая, что брак перестал быть браком, что ни любовь, ни дружба не связывают ее больше с мужем, предпочитала одиночество и зачастую нищету вечной лжи и разладу с собою.
Нигилист вносил свою любовь к искренности даже в мелкие детали повседневной жизни. Он отказывался от условных форм светской болтовни и выражал свое мнение резко и прямо, даже с некоторой аффектацией внешней грубоватости. <…>
С тою же самою откровенностью нигилист отрезывал своим знакомым, что все их соболезнования о “бедном брате” — народе — одно лицемерие, покуда они живут в богато убранных палатах, на счет народа, за который так болеют душой. С той же откровенностью нигилист заявлял крупному чиновнику, что тот не только не заботится о благе подчиненных, а попросту вор.
С некоторой суровостью нигилист дал бы отпор и “даме”, болтающей пустяки и похваляющейся «женственностью» своих манер и утонченностью туалета. Он прямо сказал бы ей: “Как вам не стыдно болтать глупости и таскать шиньон из фальшивых волос?” Нигилист желал прежде всего видеть в женщине товарища, человека, а не куклу, не “кисейную барышню”. Он абсолютно отрицал те мелкие знаки вежливости, которые оказываются так называемому слабому полу. <…>
В начале шестидесятых годов почти в каждой богатой семье происходила упорная борьба между отцами, желавшими поддержать старые порядки, и сыновьями и дочерьми, отстаивавшими свое право располагать собою согласно собственным взглядам. Молодые люди бросали военную службу, конторы, прилавки и стремились в университетские города. Девушки, получившие аристократическое воспитание, приезжали без копейки в Петербург, Москву и Киев, чтобы научиться делу, которое могло бы их освободить от неволи в родительском доме, а впоследствии, может быть, и от мужского ярма. Многие из них добились этой личной свободы после упорной и суровой борьбы. <…>
Во всех городах, во всех концах Петербурга возникали кружки саморазвития. Здесь тщательно изучали труды философов, экономистов и молодой школы русских историков. Чтение сопровождалось бесконечными спорами. Целью всех этих чтений и споров было разрешить один великий вопрос, стоявший перед молодежью: каким путем может она быть наиболее полезна народу?»
Кропоткин, П. А. Записки революционера. М., 1988. С. 283—287.
«Нетрудно показать и много раз показана отрицательная связь, существующая между духом русского православия и нигилизмом. Отсутствие мира гуманистических ценностей, срединного морального царства делает богоотступника уже не человеком. Неудивительно, что нигилистическая проказа идет прежде всего из семинарий <…> Но, конечно, демоны шестидесятников — не одни “мелкие бесы” разврата. Базаров не выдумка и Рахметов тоже. Презрение к людям — готовность отдать за них жизнь; маска цинизма — целомудренная холодность; холод в сердце, вызов к Богу, гордость непомерная — сродни Ивану Карамазову; упоение своим разумом и волей — разумом без взлета, волей без любви; мрачность, замораживающая истоки жизни, — таково это новое воплощение Печорина, новая демонофания…»
Федотов, Г. П. Судьба и грехи России : в 2 т. Т. I. СПб. : София, 1991. С. 88—89.