Серпантин

Вид материалаДокументы

Содержание


Настоящий полковник
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   74

Настоящий полковник



Одни едут на Самайн/Самхейн, на первый снег, а я сдуру поехал в Ашдод – на первый дождь. В жизни туда больше не поеду.


Никогда до сих пор ещё не был в доме, в котором нет ни одной книги. Хоть бы на суахили или пиджин-инглиш! В этом доме книг было меньше, чем в квартире прапорщика Наливайко из моей предыдущей жизни. Я всегда считал его, прапорщика, образцом нечитательности, но ошибался. У него дома хранился хотя бы Устав боевой и караульной служб... Если в доме, где я оказываюсь, нет нормальной литературы, я читаю то, что есть: энциклопедии для девочек, поваренные книги, телефонные справочники, старые выписки из истории чужих болезней. Я не могу не читать, у меня не получается. Мне мерещится, что без книжки я сдохну от голода, как тот мокрец под дождем у Стругацких.


Когда я с крупозной пневмонией лежал в армейском лазарете, то сначала читал воинские Уставы, принесенные мне прапорщиком Наливайко. Когда я перечел уставы в пятый раз, то понял, что выучил их наизусть. Я до сих пор помню десятки страниц, и иногда, в приятной компании, люблю их цитировать. Добрый военный доктор Хуйдабытнев, хаотичный библиофил-дилетант, увидев, что я уже загибаюсь без чтения, сжалился надо мной, и принес из дома замусоленную "Консуэло". Я перечел ее десять, или двадцать, или двадцать пять раз. Я лежал на жесткой койке с казенным одеялом и впитывал замусоленную книжку с разлохмаченными уголками страниц, как сухой песок впитывает дождь.


Лазарет был холодный, армейский, доктор Хуйдабытнев был алкоголиком и добрым распиздяем. Его потом с волчьим билетом уволили из армии за то, что он выписывал фальшивые справки офицерам и солдатам, не желавшим отправляться в Афганистан; он брал оригинальные взятки: справка в обмен на книгу. Ему было все равно, какую книгу ему принесут, Бродского в самиздате или учебник фарси для вузов, но я его понимаю. Единственная книга, которую благодарные пациенты ему приносили раз тридцать, и которую он отказывался брать категорически – это "Материалы ХХV-го съезда КПСС". Именно этого съезда. Материалы ХХII-го съезда он взял бы с удовольствием.


Когда меня выписали из лазарета, и выяснилось, что я могу цитировать Уставы гарнизонной и караульной служб наизусть, офицерское начальство стало отрывать меня от выполнения прямых обязанностей, как-то: копания ям в самых неподходящих для этого местах – в эти ямы падали и ломали себе ноги пьяные дембеля и младшие офицеры; вознесение импортных сервантов, шкафов и буфетов вручную на девятый этаж новостроек, в квартиры гарнизонного начальства; слушания в часы дежурств Би-Би-Си по радио, вмонтированному в Командно-штабную машину, – так, что ни одна срочная радиодепеша из центра военного округа не могла вовремя дойти до командира части; ночных охот за сумасшедшими, одичавшими в карауле Джапаридзе и Сосошвили, похищавших и насиловавших сторожевых собак.


Взамен выполнения этих прямых, непосредственных моих обязанностей, замполит Краснопевцев требовал отныне держать меня наготове и представлять заезжим инспекторам из политотдела армии, как пример образцового солдата – меня выталкивали на сцену, и я, полузакрыв глаза, нараспев, как мой прадед – Талмуд, цитировал любой предложенный пункт Устава. Инспектора сидели в зале, стаканами пили коньяк и следили за текстом, держа в руках серые книжечки уставов. Они много удивлялись и цокали одеревеневшими языками, отчего из зала исходил непрерывный дрожащий свист.


Подполковник Кучиев не удивлялся ничему. Он был страшно зол на меня – за то, что в часы радиодежурств, сидя на боевом посту в Командно-штабной машине, я слушал Би-Би-Си вместо того чтобы следить за срочными депешами; однажды таким образом я пропустил депешу о представлении его к очередному званию. Он был зол на меня, полковник, но побаивался замполита-майора. Постепенно я стал чувствовать себя в полной безопасности и неприкосновенности со стороны офицеров – как то и следовало в соответствии с первым пунктом Устава караульной службы: "Часовой есть лицо неприкосновенное. Неприкосновенность часового заключается в охране законом его прав и личного достоинства".


Когда, находясь в местной командировке на полигоне и став свидетелем побоища на национальной почве, я скомандовал солдатам открыть огонь на поражение по толпе волков в форме, бежавших по полю за философом Хачиком из Еревана, – полковник Кучиев был крайне недоволен. Он сказал потом, что я много на себя беру и чувствую себя в части хозяином положения, тогда как чувствовать себя хозяином – это его, полковничья прерогатива. Я не мог с ним не согласиться.


Прошли десятки лет, и замполит Краснопевцев, который давно уже не был замполитом, а был простым пенсионером в отставке, разыскал меня в Иерусалиме; он прислал мне письмо, полное многозначительных подмигиваний, прищелкиваний пальцами и похлопываний по плечу. Он напомнил мне, как я задержал депешу о присвоении командиру части полковничьего звания, и рассказал, что Россия должна до сих пор гордиться такими, как я, и такой – как у таких, как я – прозорливостью.

Полковник Кучиев, дослужившийся к тому времени до генерала, оказался вместе со своими сыновьями-офицерами героем чеченской войны – только с другой стороны фронта. Они все погибли во время боя, стреляя по десантному вертолету, и то, что от них осталось, было торжественно, но тайно захоронено на маленьком горном мусульманском кладбище села, где полковник родился.


Я вспомнил, как вставали дыбом кавказские усы, яростную улыбку полковника, его именную саблю, которой он любил размахивать в моменты нервного и алкогольного напряжения, его кличку – "Шашка", его многочисленных, искренне, хоть и по-скотски, влюбленных в него баб, приписанных к нашей части – прапорщиц, телефонисток, поварих – и не стал отвечать замполиту на письмо.


Я не любил полковника так же, как он не любил меня, только вспомнил тот удивительный день тридцатого мая восемьдесят шестого, когда закончилась моя служба: с утра светило солнышко, дул мягкий, ласковый ветер, в небе кучерявились легкие облака, жизнь впереди казалась бесконечной, а девушки, встречавшие временных армейских женихов у КПП – прекрасными. Я вспомнил, как полковник вывалился из двери, ведущей в штаб, держа под мышкой какой-то сверток. Зычным криком он поставил в шеренгу нас, дембелей, и вызвал перед строем именно меня. Ебаный профессор, сказал он, и усы его плотоядно приподнялись, – шаг вперед.


Холодея, я вышел перед строем и щелкнул каблуками кирзовых сапог. На, очкарик, брезгливо сказал полковник, и протянул мне сверток. В лицо мне пахнуло сложным запахом застоявшегося перегара, сапожного гуталина и вчерашнего одеколона "Красная Москва". Я развернул сверток – это был дореволюционный том Овидия с золотым обрезом и папиросной бумагой между страницами, с дивными иллюстрациями. На первой странице крошащимся химическим карандашом, вкривь и вкось было написано: "Хуевому солдату от Полковника на добрую память". Я поднял голову и посмотрел на полковника. Надеюсь, с отвращением сказал он, мы больше никогда с тобой не встретимся. Пожал руку, хлопнул по плечу, – я покачнулся – развернулся и ушел в штаб.


Когда я уезжал из России, Овидия я не сумел увезти с собой – из-за года издания и золотого обреза его не пропустили на таможне. Я оставил его моей жене, с которой развелся, а она подарила его своему любовнику, который не только не был хуевым солдатом, но и вообще в армии не служил.