Новый золотой листок, тонкий, вибри­рующий, не хотел прилаживаться к стерженьку старого элек-|| троскопа

Вид материалаДокументы

Содержание


32 Д- Данин 497
Подобный материал:
1   ...   40   41   42   43   44   45   46   47   ...   54
492

Такой атом должен был бы обладать небывалыми свойствами. Его внешнее поле будет практически нулевым, за исключением очень близкой к нему окрестности. И в соответствии с этим он должен отличаться способ­ностью свободно двигаться сквозь вещество. Его присут­ствие было бы, по-видимому, трудно установить с по­мощью спектроскопа. И было бы заведомо невозможно удержать его в запечатанном сосуде. С другой стороны, он должен с легкостью проникать в структурные глубины атомов и может там либо соединяться с атомными ядра­ми, либо подвергаться распаду под действием их интен­сивных полей...

И в довершение всего он Тт же заметил, что «существо­вание таких атомов кажется почти необходимым для объясне­ния строения ядер тяжелых элементов». И это был еще один взлет его проницательности — заключительный штрих к пор­трету нейтрона.

Но не заключительный штрих к портрету его отваги..,

Живо представив себе, как при электрическом разряде в ат­мосфере водорода разыгрываются бесчисленные сцены столк­новений Н-ядер со свободными электронами, он дерзко поду­мал: а почему бы при этом не рождаться, хотя бы в малом числе, его гипотетическим нейтральным дублетам?! Ему так хотелось этого, что он закрыл глаза на боровскую квантовую паутину дозволенных орбит в водородном атоме. Между тем электрон согласно Бору не мог бы обосноваться где-то ниже самой нижней из таких орбит. Молча отвергнув этот запрет, сэр Эрнст объявил в Бэйкерианской лекции, что попробует создать нейтроны в лаборатории!

Вообще-то говоря, он был вполне последователен: ведь он уже предупредил в своем предсказании нейтрона, что «при известных условиях» можно действовать и в обход квантовой модели атома. И если ровно десять лет назад он отважился поссориться с классической теорией Максвелла, по-чейу бы теперь он должен был остановиться перед размолв­кой с новой, им самим вдохновленной и вовсе еще не успевшей забронзоветь теорией Бора?

Все так. Но прежде он бывал осмотрительней, врываясь в область явно неизвестного. Когда в монреальские времена ему страстно захотелось синтезировать радий из эманации и гелия, он, поманив пальцем макгилльца Мак-Интоша, чуть ли не шепотом — хоть и неумелым своим, но все-таки шепо­том — предложил тому заняться пропусканием лабораторных молний через смесь этих газов. И воздержался от каких бы то ни было широковещательных заявлений даже в пределах

493

Мак-Гилла. А теперь ему словно бы с завистью припомнились лавры Вильяма Рамзая. (Уже покойного — сэр Вильям умер летом 16-го года, в разгар войны.)

Может быть, это слава начала подтачивать его трез­вость? Может быть, атмосфера непрерывных успехов начала блокировать его самоконтроль? Тут психологически интерес­но — и ново для нас! — именно это: не то, что он решился на безнадежные эксперименты, а то, что решился заранее опо­вестить о своей решимости мир.

Интуиция не предупредил", его вовремя о безнадежности всей затеи.-Она словно прыЬмилась, только что совершив учетверенный подвиг предсказания новых микрообъектов. Учет­веренный — ибо, кроме дейтерия и нейтрона, Резерфорд в той Бэйкерианской лекции предрек еще существование сверхтяже­лого водорода (трития) и легкого гелия (гелий-3). И, по совести говоря, в его догадливости было бы уже что-то мистическое, если бы он еще заранее уверился и в неосуществимости свое­го нейтронного проекта.

...Шел всего только 1920 год. До открытия нейтрона оста­валось еще двенадцать лет. И целых двенадцать лет должны были накапливаться принципиально новые сведения о законах микромира, чтобы однажды стало известно: для создания ней­трона в обычных условиях надобны не две элементарные ча­стицы, а три! Нейтрон сам это демонстрирует, распадаясь на протон, электрон я антинейтрино. (И, несмотря на эту свою яв­ную сложность, обладает всеми правами почитаться частицей элементарной. Можно ли было умозрительно предугадать нечто подобное?)

В' 20-м году в словаре атомной физики не значилось даже термина «элементарные частицы». И не было такого слова нейтрино и уж гем более — «анти...». И не было слова «протон».

Атомный век тогда еще не вышел из детской поры перво­начального называния самых обиходных в окружающем мире вещей. И потому, между прочим, порою появлялись слова для обозначения вещей вовсе не существующих, а лишь приснив­шихся физикам в теоретических снах. Сны исчезали, а слова оставались. И некоторым суждено бывало второе рождение. Так, ко времени второй Бэйкерианской лекции Резерфорда уже восемнадцать лет существовало слово «нейтрон». В 1902 году его придумал Сезерлэнд для одной невозможной комбинации зарядов «+» и «—8>, а в 1903 году перепридумал Нернст для

494

другого, но столь же немыслимого нейтрального образования. И возрождено оно было к жизни в 20—21-х годах не Резер-фордом, а другими исследователями — Мэссоном, Харкинсом, Глэссоном...

Не забавно ли: для неуловимого, неоткрытого и, может быть, вполне призрачного нейтрона слово было уже найдено, забыто, снова найдено и снова забыте, а для давно открытого и навязчиво реального протона слова еще не было.

Нет, правда, Резерфорд еще не придумал слово «протон», когда в июне 20-го года все в той же Бэйкерианской лекции уже уверенно заявил, что все атомы, очевидно, построены из водородных ядер и электронов. Это утверждение, не принадле­жавшее ему единолично, а скорее фольклорное для того вре­мени, возводило Н-частицы или Н-ядра в ранг одной из перво­основ материи. И вскоре после своей исторической лек­ции сэр Эрнст по необходимости пришел к мысли, что пора, наконец, освободить ядра водорода от их узкой химиче­ской родословной и дать им подобающее — обобщенное! -— имя, •

Он воспользовался для этого трибуной ближайшего очеред­ного конгресса Британской ассоциации. И в августе. 1920 года в Кардиффе (Южный Уэльс) впервые прозвучало слово «про­тон». Возникла непродолжительная дискуссия. Резерфорда под­держал своим авторитетом стареющий сэр Оливер Лодж. И крещение состоялось.

Это был счастливо найденный термин.

Предлагались ведь и другие. Даже после Кардиффа. На­пример, «барон», от греческого «барос» — «тяжесть». Но так подчеркивалась лишь одна особенность Н-ядра. «Барону» не­доставало содержательности. И подтекста. Не было в нем иг­ры ума.

А в основу протона легло греческое «протос» — первый, первородный. И сверх того, неожиданно удовлетворялось одно пожелание Резерфорда, засвидетельствованное Марсденом: ему очень хотелось, чтобы новое имя Н-ядер «напоминало людям о Проуте». Химик и врач Вильям Проут за сто лет до резер-фордовских опытов по расщеплению атома и астоновских опы­тов по разделению изотопов — в 10-х годах XIX века — вы­сказал убеждение, что атомные веса всех элементов кратны весу водорода, и притом отнюдь не случайно! Это была гипо­теза, превращавшая водород в некую праматерию — праро­дительницу всего сущего. Водород становился как бы хими­чески понятым «протилем» древних греков. На однообраз­но-бесплодной кривой натурфилософских гаданий об устрой-

495

стве мира эта гипотеза была одним из редких острых пиков — всплесков нечаянной гениальности. И через Проута нить исто­рической преемственности в расшифровке единства природы протягивалась от протона далеко назад — к правременам ев­ропейского естествознания.

Протон... Проут... Протиль... Не многие физические терми­ны обладали таким же зарядом содержательности.

В Кардиффе он впервые после начала его кавендишевского директорства оказался на интернациональной ученой ассамб­лее. Он расхаживал в кулуарах, влача за собою шлейф коллег из разных стран. Тут были делегаты со всех концов Британ­ской империи и гости со всех континентов. Иные искали хотя бы недолгой — деловой или дружеской — беседы с ним. Другие вспоминали, что у них еще не было случая поздра­вить его с переездом в Кембридж. Но когда они заговаривали в приподнятом стиле, он не сразу брал в толк, о чем идет речь:

он-то сам давно свыкся с громкой репутацией кавендишевского профессора. Третьи в самых лестных и льстивых выражениях передавали ему от имени своей страны, своего университета, своей академии приглашение посетить их страну, их универси­тет, их академию и прочесть лекцию или цикл лекций о но­вых событиях в атомной физике. По восторженно-искатель­ному выражению лица очередного собеседника он уже угады­вал, что сейчас последует очередное приглашение, и начинал предупреждать велеречивый текст заученной формулой отказа. И при этом располагающе похохатывал, и обнимал собеседника за плечи, и просил на него не сердиться.

Это напоминало дни Монреаля после открытия естествен­ного превращения атомов. Но тогда он принимал все пригла­шения. Сил хватало на все. И на все хватало энтузиазма. И собственное его время растягивало обычные сутки, точно предлагая к его услугам не двадцать четыре земных часа, а тридцать шесть, или сорок восемь, или — да сколько надо ему, столько и предлагая!..

А теперь у него был один мотив отказа для всех: from lack of time — из-за недостатка времени. Он мог себе позволить не изъясняться подробней.

Приглашениями его осаждали и в Кембридже — пoчтa\ до­ставляла красивые конверты то на Фри Скул лэйн, то на улицу Королевы. Как и в Кардиффе, отвечая, он просил на него не сердиться. Но однажды пришло приглашение, на ко­торое он не смог ответить отказом. Его просил приехать в Ко­пенгаген Нильс Бор.

496

Всего три лекции... Однако он догадывался, что вовсе не ради 'этих трех лекций звал его в свою обитель датчанин.

Бескорыстнейший Бор, по выражению Эйнштейна, всегда точно загипнотизированный, всегда немножко не от мира сего, оказался человеком, способным к незаурядным дело­вым успехам. Именно в ту пору заканчивалось под его руко­водством сооружение физического института при Копенгаген­ском университете. Это была его «Санта Мария», снаряжае­мая для дальнего плавания в неизвестное. Свободный от че­столюбивых самообольщений; Бор, наверное, не осмеливался думать, что его институт сделается с годами мировым центром теоретической мысли в микрофизике. И даже господь бог тог­да еще не знал, что в этом центре получит — и совсем -ско­ро! — права гражданства новая великая научная дисципли­на — квантовая механика, которой на роду будет написано пе­ревернуть все физическое миропонимание человечества. Бор несмело надеялся только, что ему удастся привлечь к себе молодых теоретиков из разных стран, и ему все хотелось устроить так, чтобы впоследствии они почитали лучшими дня­ми своей жизни время работы и споров в Копенгагенском ин­ституте. Перед ним постоянно маячили воспоминания о Ман­честерской лаборатории Резерфорда с ее интернационалом мо­лодых энтузиастов, и он надеялся основать свой институт на тех же творческих началах и традициях.

А пока институт строился, доктор философии Бор с не­известно откуда взявшейся опытностью умудренного жизнью организатора озабочен был привлечением к своему детищу все­общего внимания. От этого зависели оснастка корабля и бу­дущие его возможности. Оттого-то ему крайне важно было, чтобы на правах высокого гостя и доброго патрона Копенгаген посетил «сам профессор Резерфорд».

И «сам», который весь был от мира сего, отправился осенью в Данию. Ему ничто не надо было растолковывать дважды. В мемориальной лекции Ббр рассказал:

...С тех пор как в 1916 году мне пришлось оставить Манчестер, я, разумеется, постоянно пытался использо­вать опыт, приобретенный в резерфордовской лаборато­рии, и я с благодарностью вспоминаю, как с самого на­чала Резерфорд необычайно дружески и деятельно под­держивал мои намерения создать в Копенгагене инсти­тут, который способствовал бы интимному сотрудниче­ству между физиками-теоретиками и физиками-экспери­ментаторами. И особенно окрыляющим оказалось то, что уже осенью 1920 года, когда возведение институтского здания близилось к завершению, Резерфорд выкроил вре­мя, чтобы посетить нас в Копенгагене.


32 Д- Данин


497




Да, Резерфорд перекроил свои планы и тотчас отправился за море на призыв нуждавшегося в нем младшего друга . (с чьей теорией обошелся он минувшим летом не совсем почти­тельно, но чей гений все больше ценил). И в погодной летопи­си атомного века, когда бы таковая велась, могло быть отме­чено, что в году 1920-м Эрнст Резерфорд, кроме предсказа­ния нейтрона и крещения протона, оказал естествознанию еще одну существенную услугу: помог основаться копенгаген­ской школе квантовой физики.

А сам он увез из Копенгагена очередной почетный тро­фей' — степень доктора прав тамошнего университета. В ше­стой уж раз присуждали ему эту символическую ученую сте­пень, не имевшую касательства к содержанию его научных заслуг перед человечеством.

Еще одна мантия, еще одна академическая шапочка... Так юмористически перечислительно он уже привык относиться к этим бусам и браслетам цивилизации. И не упускал случая поиронизировать над излишне серьезным отношением к таким вещам. И в ту именно пору к его многочисленным остротам на эту тему присоединилась, пожалуй, лучшая. Как-то, расска­зывая в кругу коллег о церемонии в Копенгагене, он услы­шал, что в Канаде тем временем удостоился высокого ордена его монреальский ученик Бойль. Решив поздравить мальчика, он сокрушенно написал ему: «Это одно из несчастий жизни в демократической стране, что там тебя лишают возможности щеголять знаками отличия».

Однако окружающая жизнь показывала ему, редкому сча­стливцу, не только свою демонстративно-благополучную сто­рону.

Среди бумаг на его столе долго лежало раскрытым письмо из Вены от старого коллеги и друга Стефана Мейера — тра­гическая весточка из побежденной страны. Он читал и пере­читывал это письмо, и на скулах его ходили желваки.

...Так называемый мир лишь до чрезвычайности усу­губил все наши тяготы, и я боюсь, что мы не сможем продолжать занятия наукой, если только мы вообще су­меем продолжать нашу жизнь. Никто... не может вооб­разить, какую печальную участь обречены мы влачить благодаря мирному договору, продиктованному одной лишь ослепляющей ненавистью... Создание новой Австрии

498

без угля, без необходимого продовольствия, без какой бы то ни было возможности поддерживать самой свою жизнь — это жестокая бессмыслица.

Письмо Мейера было переполнено удручающими подробно­стями и взывало к действию. Резерфорд получил его в конце января 20-го года, а 16 февраля он уже смог написать в Вену:

Я надеюсь, что собранные в Англии фонды принесут вам некоторое облегчение.

Но, заглядывая в будущее, тут же добавил:

Мне кажется, однако, что при бедствиях такого мас­штаба надобна интернациональная помощь.

А еще раньше, в первую же минуту —- самую первую, — ему подумалось о венском радии: ведь вот уже двенадцать лет находилась в его руках немалая ценность, принадлежав­шая австрийским физикам. 400 миллиграммов бромистой соли или 300 миллиграммов чистого радия! Все, что открыли он и его мальчики за счастливые годы Манчестера, было открыто с помощью радиации из этого источника. И, сообщая Стефану Мейеру о своем переезде в Кембридж, он не забыл упомянуть о давнем дружеском займе австрийцев:

Я взял с собою ваш радий и поэтому смогу сразу продолжить мои исследования по азотной проблеме.

Излучающий с пражней силой и нерастраченный с годами, этот радий стоил теперь гораздо дороже, чем двенадцать лет назад. Не потому, к сожалению, что приобрел он историческую ценность, а потому, что за это время высоко подскочили цены на радий вообще. Стоимость миллиграмма измерялась уже не шиллингами, а фунтами. И, доставивший ему столько минут величайшего торжества, венский радий жег теперь Резерфорду ру?и: за свой препарат венцы могли бы получить в Америке около 30 тысяч долларов, а в соседней Чехословакии — даже в полтора раза больше. Между тем он, Резерфорд, непрерыв­но эксплуатирующий этот препарат, пока не мог предложить бедствующим коллегам ни гроша!

Не только в том было дело, что он единовременно не рас­полагал тысячными суммами. Хуже было другое: обладавший правом использовать австрийский радий в научных целях, он не имел права распоряжаться им как материальной ценностью. С осени 14-го года — с начала военных действий — этот ра­дий находился как бы под арестом: он был аннексирован бри­танским правительством в качестве вражеской собственности

32* 499

на территории империи. Резерфорд тогда еще пытался уве- • рить власти, что препарат из Вены одолжен коллегами лично ему. «И должен быть отослан обратно, когда я кончу мои из­мерения...» Но все протесты сэра Эрнста не были приняты во:

внимание. И теперь ему предстояла длительная борьба за вое*. становление справедливости. А поскольку мир был подписан, тут требовалось вмешательство и австрийских властей.

Ну, а кроме всего прочего, надо было раздобываться день­гами.

Все это заняло не месяц и не два... Процедурная бата­лия завершилась весной 21-го года. Но сперва Резерфорд смог приобрести лишь 10 миллиграммов: Королевское общество ссу­дило ему 270 фунтов. Однако совсем скоро, по-видимому уже летом, он сумел выплатить австрийцам если не всю, то значи­тельную сумму в оплату тех 300 миллиграммов. «...И эти деньги, — по уверениям Ива, — дали возможность Венскому радиевому институту преодолеть тяготы периода депрессии».

...В это же время — летом 1921 года — в Англии появи­лась с деловыми намерениями делегация из другого молодого государства, бедствующего так, что все несчастья Австрии мо­гли сойти за огорчения ребенка, поставленного носом в угол.

Хотя государство это еще в 17-м году первым вышло из мировой войны, отказавшись от участия в преступно-бессмыс­ленной братоубийственной бойне, война •для него не только не кончилась четыре года назад, но продолжала длиться и тем летом; Правда, длилась она теперь лишь на окраинных терри­ториях этого государства, но все-таки еще длилась — опусто­шающая землю, вынужденная война. Народ, восставший четы­ре года назад, отстаивал свою революцию. Людям непредубеж­денным было уже ясно: он ее отстоял! Но победа далась ему дорогой ценой: гигантская страна лежала в чудовищной раз­рухе. Все надо было зачинать наново. А мир вокруг не скры­вал своей враждебности.

Всего лишь два европейских государства признали к тому времени Советскую Россию — Финляндия и Польша. Должно было пройти еще три года, чтобы решилась на этот шаг и Англия. И тем не менее на берегах ее — делегация ученых из этой непонятной, во мгле распластанной, непризнан­ной, то есть вроде как бы и несуществующей, страны... Деле­гация? Да, в том укороченном смысле, что своей-то страной она действительно была делегирована в Западную Европу, од­нако без предварительной договоренности с этой самой Запад-500

ной Европой. И никто и нигде не обязан был эту делегацию лелеять и — уж того менее — вести с нею дела. •

А приехала она вести дела. Не взывать к милосердию, а вести деловые дела. И были у нее с собою для этого живые сЬунты стерлингов. И называлась она Комиссией Российской академии наук по возобновлению научных сношений с загра­ницей. И пожалуй, единственной ее духовной опорой в Англии был сочувственный интерес к русской революции в прогрес­сивных кругах британской интеллигенции: Уэллс, • побывавший минувшей осенью в Петрограде и Москве и потрясенный опти­мизмом Ленина, уже выпустил свою нашумевшую «Россию во мгле», и так же, как он, жаждал общения с русскими интелли­гентами Бернард Шоу... •

Кроме академика А. Н. Крылова, выдающегося корабле­строителя, механика, математика, и еще ряда лиц, чьи имена сегодня нам уже ничего не скажут, были в составе Комиссии два физика — учитель и ученик, академик и доцент, — Аб­рам Федорович Иоффе и Петр Леонидович Капица. О соро­калетнем Иоффе как раз в ту пору Эйнштейн сказал одному советскому деятелю: «У вас в России есть замечательный фи­зик, обратите на него внимание». О двадцатисемилетнем Ка­пице пока наслышаны были лишь его коллеги в Петрограде, но там никто не усомнился бы, что и молодого исследователя ждет большая будущность. Однако ни он сам, ни его патрон, отправляясь тогда на Запад, не загадывали, что эта-то поездка решительнейшим образом повлияет на все его будущее.

Есть версия, будто еще в Питере заранее было обуслов­лено, что Капица устроится на время в Кавендишевскую лабо­раторию. И сверх того утверждается, будто об этом заранее было договорено с Резерфордом. Все вместе вымысел, хотя и логичный. Но вовсе не по законам осмотрительной ло­гики часто вершились в ту Пору дела. Решения импульсив­ные — безошибочные лишь по чувству! — иногда надолго оп­ределяли человеческие судьбы. По наитию. Без взвешивания всех «за» и «против». На риск! Бедственные, но азартные и чистые стояли на дворе времена.

Заранее не было даже известно, попадет ли Капица в Ан­глию. Осложнения с визами в самом начале разлучили членов академической Комиссии. Иоффе с февраля был в Германии, а Капицу весна застала в Эстонии. Немцы не давали ему визу как возможному «коммунистическому агитатору из молодых», французы охраняли свой покой еще ревнивей. Дабы продемон­стрировать иностранным миссиям в Ревеле, что он всего толь-

501

ко молодой ученый, Капица прочел там публичную лекцию по физике. Но и это не помогло.

Иоффе писал из Берлина в марте: «Что это от Капицы ничего нет? Где он?»

Потом — в апреле: «Для Капицы хлопочу о визе».

Потом — в мае: «Вчера, наконец, обещали дать, а то он все, бедный, сидит в Ревеле».

Дать обещали английскую визу. Кроме Иоффе, о ней хло­потал Красин — советский торговый представитель в Лондоне. И сам Капица. И вот, когда забрезжила надежда на успех, ему впервые в Ревеле подумалось всерьез: а не устроиться ли на зиму поработать у Резерфорда в Кембридже?

Мысль об этом не была случайной. В Петрограде — в По­литехническом институте, в академии, всюду — едва только заходила речь о многолетнем разрыве русской науки с миро­вым опытом естествознания, как тотчас возникали дебаты во­круг проблемы длительных заграничных командировок для мо­лодых российских талантов. Иоффе не раз говорил, что хотел бы отправить Капицу в Лейден — к Павлу Сигизмундовичу Эренфесту, своему давнему другу, блестящему теоретику, дивному учителю. Но дух резерфордовской школы, каким Ка­пица ощущал его заочно, был ему ближе. А кроме всего про­чего, он наслушался соблазняющих рассказов о Манчестере от Ядвиги Шмидт. (Той самой польки, что привела однажды в ярость Резерфорда своей излишней женской независимостью;

была она хорошим физиком, и он ценил ее работы; теперь, в Петрограде, она стала Ядвигой Ричардовной Шмидт-Черны­шевой и вместе с мужем работала в Политехническом ин­ституте.)

Когда английская виза стала реальностью, Капица припом­нил рассказы Шмидт и написал ей из Ревеля, что все может быть — вдруг судьба приведет его в Кембридж, и тогда ему очень пригодилось бы ее рекомендательное письмо к Резерфор-ду. 6 мая, за десять дней до отъезда из Эстонии, он попросил свою мать напомнить Ядвиге Ричардовне о его просьбе. Шмидт ее выполнила. Судя по всему, она отправила свое пись­мо прямо Резерфорду.

Только в июне, через четыре месяца после расставания в Петрограде, встретились Иоффе и Капица на английской зем­ле, прибыв туда в разное время и разными маршрутами. Ака­демической Комиссии предстоял последний этап работы — изнуряюще хлопотливой и крайне нервной; Иоффе писал, жене:

...В Берлине я сдал к заказу приборов всего на 2112000 марок, химических продуктов на 60000 м и