Новый золотой листок, тонкий, вибри­рующий, не хотел прилаживаться к стерженьку старого элек-|| троскопа

Вид материалаДокументы

Содержание


Часть первая
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   54
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Мозаика юности

1889-1895

Есть реки, полноводные изна­чально. Они проливаются из вели­ких озер, точно из переполненной чаши, как Святой Лаврентий из Онтарио, Ангара из Байкала. Нил из Виктории-Ньянцы. Это реки без родникового детства: их верховья могучи, как иные устья. Пора ко­лыбельной немощи им не знакома.

Незадолго до его отплытия на Британские острова в жизни молодого Резерфорда случился день, когда он швырнул на землю фермерскую лопату и прокричал окрестным холмам:

— Это последняя картошка, которую я выкопал!

Единственной свидетельницей той сцены была его мать. Она запомнила этот победный крик и замершую на грядке ло­пату. И стремительную фигуру сына, бежавшего к дому, чтобы собственными глазами прочесть неожиданное послание комис­сионеров Стипендии 1851 года. Ей запомнилось, как медленно шла она вслед за ним с душой, переполненной торжеством и печалью: сбылось несбыточное, но это значило, что Эрнст уйдет из отчего дома, и, может быть, навсегда.

В тот осенний день, в тот синий полдень над тускло зеле­ным картофельным полем закончилась университетская юность Резерфорда.

Пять лет подряд с наступлением летних каникул юноша Эрнст совершал трехдневное путешествие по океану с Южного острова Новой Зеландии на Северный. Он покидал универси­тетский уголок и приморские кварталы Крайстчерча — столи­цы провинции Кентербери — ради солнечных холмов и влаж-


2*


19




ных долин Пунгареху — маленького селения в провинции Та-ранаки.

Таранаки, Пунгареху... Это была еще сохранившаяся ту­земная география на северной островной земле маорийцев, носившей с незнаемых времен легендарное имя Те Ика а Мауи — Рыба Мауи. Ибо по естественно возникшим верова­ниям маорийских племен, когда-то приплывших сюда из Поли­незии, началом едва ли не всего 'на свете был океан. И вся Полинезия была вольной стаей рыб-островов. И человек-полу­бог Мауи однажды выловил Северный остров из океанских глубин, как рыбу диковинную и прекрасную.

Еще неискаженно достоверным уголком этой первобытной земли было место, где на исходе 80-х годов решил навсег­да обосноваться отец Резерфорда. Его привлекли пунгарехские свомпы — хорошо увлажненные поля для формиум-тенакса, единственного в своем роде волокнистого растения, местного льна. Приезжая в Пунгареху на вакации, Эрнст еще с даль­них холмов различал среди зарослей папоротников белый дом с обширной террасою и маленькие постройки возле меха­нической льнотеребилки, воздвигнутой колесным мастером Джемсом.

Старая' фотография сберегла для нас этот пейзаж, полный сельского миролюбия и неизъяснимой гравюрной привлекатель­ности. И не нужно объяснять, почему по весне юный Резер-форд нетерпеливо рвался туда — в Пунгареху... В одну из та­ких каникулярных поездок домой, прокачавшись, как обычно, три нескончаемых дня на палубе парусного бота и высадившись в Нью-Плимуте, чтобы пересесть там на конную линейку, он узнал: в этот день рейса до Пунгареху не будет. Измотанный океаном, он, однако, не стал дожидаться оказии. Возможные превратности одинокого пешего пути его не страшили. И да­же перспектива встречи с маорийцами, у которых не было ни малейших оснований любить англичан, его не смущала. На тридцать с лишним миль ему хватило времени до ночи. Он явился затемно, когда его уже не ждали. Это было, по-видимому, так необычайно, что в семейной хронике тот слу­чай не забылся; А суть в том, что он не умел отказываться от желанного.

Приезда Эрнста из Крайстчерча чаяли в Пунгареху всегда. Не оттого только, что его любили. Появлялся в доме моло­дой силач. В страдную летнюю повседневность деревенской жизни вливалась добрая порция никогда не лишнего веселого трудолюбия. Он приносил с собою находчивый ум и надежную неутомимость.

20

Лопата, топор, малярная кисть, вилы, весло, конская сбруя, кузнечный горн... — он ведал толк в этом обиходном инстру­ментарии фермерской лаборатории, где добывались не научные открытия, а хлеб насущный для многолюдной семьи. Он рабо­тал на ферме, как все. Но нет, еще что-то было! Вместе с ним поселялся в доме дух иного бытия — иных надежд, иного бес­покойства.

Он умел, как заправский батрак, неторопливо отирать пот со лба тыльной стороною ладони, дабы не измазать землею лица. Но умел он еще и другое: раскрыв захваченную в поле книгу, осторожным движением ногтя мягко поддеть прочитан­ную страницу и перевернуть ее, не оставив пятен на испещ­ренном формулами тексте....

Где бы ни появлялся он, на плантациях формиум-тенакса или в местной таверне, ему словно сопутствовал призрак да­лекого города — университетского и портового Дыханием свя­зующего мир океана веяло от разнообразной осведомленности этого фермера-студента. Дома, в спорах за обеденным столом, вдруг проносился ветер нездешних просторов — отголосок его беспокойного любопытства ко всему на свете. Этот ветер про­носился и затихал, заставляя учительницу Марту внезапно погружаться в воспоминания отошедшей молодости и улыбать­ся сыну тайной улыбкой заговорщицы.

Так же как весною он рвался из Крайстчерча в Пунгареху, так осенью он чувствовал, что его настойчиво зовет к себе Крайстчерч. Его молодое сердце равно принадлежало и фер­мерскому лету и университетской зиме.

Кентербери, Крайстчерч... То была совсем иная—британ­ская — география на маорийской земле. Она была не слишком изобретательна: Нью-Плимут или Гастингс на Северном остро­ве, а Мальборо или Кентербери на острове Южном просто повторяли названия старых городов метрополии. Крайстчерч — Христова Церковь — своим' пуританским названием постоянно напоминал потомкам первых колонистов, что их деды обосно­вались здесь повелением божьим. И среди университетских сверстников Эрнста уже едва ли кому-нибудь вспоминалось простодушное маорийское прозвище Южного острова •— Каноэ Мауи — Лодка Мауи, та самая лодка, стоя в которой этот бо­гочеловек поднял с океанского щ'а северную часть островной страны.

21

Маленьким подобием большой и недостижимо далекой Англии были для фермерского сына Кентерберийский колледж в Крайстчерче, физическая лаборатория профессора Биккерто-на, студенческий пансион у многодетной вдовы де Рен-зи Ньютон. Баллистический гальванометр и Лейденская банка, электростатическая машина Фосса и катушка Рум-корфа... — то был иной, не пунгарехский инструментарий. Но Эрнст и в нем знал уже толк, добывая Хлеб насущный для своей мысли. '-

Он впервые появился в этой маленькой Англии, когда ему было восемнадцать лет. Шел 1889 год. Он сделал тогда самому себе лучший подарок к совершеннолетию: на всту­пительных экзаменах в Крайстчерче завоевал Младшую университетскую стипендию! И под номером 338 увидел свою фамилию в регистре студентов Кентерберийского кол­леджа.

...Эрнст Марсден и Гарольд Робинзон — ученики Резерфор-да — более полувека спустя вспоминали этот номер в своих мемориальных лекциях, посвященных памяти учителя. С чего бы уделять внимание такой пустячной детали?

Это скромное число было знаком молодости самого Ново­зеландского университета Он состоял тогда из трех колледжей:

двух — на Южном острове, в Крайстчерче и Данедине, одно­го — на Северном, в Окленде. Студенческий регистр в Крайст­черче велся всего шестнадцать лет. И резерфордовский номер 338 наглядно показывал, как мало молодых новозеландцев смогло пройти через аудитории Кентерберийского колледжа за полтора десятилетия его истории.

Все там -было еще незрелым, скудным по возможностям и масштабам. Семь профессоров на все премудрости естество­знания и гуманитарии. Маленькая библиотека, куда научные журналы метрополии попадали порою с годовым опозданием. Физическая лаборатория в холодном подвале с цементным по­лом и гуляющими сквозняками.

Однако даже эта скудность была неоспоримым богатством. Даже она занесена мемуаристами в реестр пресловутой счаст-ливости Резерфорда. А впрочем, и вправду: родись он несколь­кими годами раньше, с холодным крайстчерчским подвалом не смогли бы связаться никакие естественнонаучные увлечения и надежды юноши из Пунгареху. Кажется, еще в середине 80-х годов в этом подвале помещался всего только колледжский гардероб. И наш воображаемый, слишком рано родившийся Резерфорд забегал бы в эту трущобу лишь по докучливой обя­занности вешать в ее полутьме свои cap-and-gown — студенче-

22

ский берет и студенческий плащ. Ибо лаборатория была еще моложе колледжа.

Кем бы он стал? В конце концов — великим. Но не физи­ком! А тогда, вслед за Гарольдом Робинзоном, можно предпо­ложить, что «и весь облик современной физической науки был бы, вероятно, очень отличен от того, каким он предстает перед нами сейчас». Разумеется, этого нельзя доказать. Но и оспо­рить тоже. Оттого-то совсем не пустячной деталью был резер­фордовский номер 338 в регистре воспитанников Кентерберий­ского колледжа.

...С какими чувствами возвращался он в то лето домой, взбудораженный мыслью, что его, восемнадцатилетнего, при­няла в свое лоно маленькая новозеландская Англия?

Есть несовпадающие свидетельства о времени, когда колес­ный мастер Джеме, пленившись пунгарехскими свомпами, ре­шил навсегда проститься с берегами пролива Кука и предпри­нял переезд всей семьей на север — в округ Эгмонт провин­ции Таранаки, в «райский сад Новой Зеландии». По одному из свидетельств, — а мы вольны считать его достоверным, — это происходило как раз тогда, когда сын его Эрнст на пяти вступительных экзаменах завоевывал университетскую стипен­дию в Крайстчерче.

В то лето мастер Джеме только еще ставил в Пунгареху свой белый дом и только еще сооружал будущую льнотеребил­ку. Он работал с неторопливой основательностью, какую за­вещал ему многоопытный отец—Эрнстов дед Джордж, тоже колесный мастер, выходец из Шотландии, родоначальник ново­зеландских Резерфордов. Мастер Джеме, не жалея времени, дни просиживал над строительными чертежами в английских популярных журналах для механиков-самоучек. Человек с очень скромными средствами, он даже позволил себе нанять трёх опытных работников, чтобы сделать дело надежней. Он не обманывался: молодость давно прошла — теперь уже надо бы­ло обосновываться с безусловной прочностью, без утешающей мысли о возможности новых странствий и перемен. Семью он пока поселил у нью-плимутских родственников жены.

- В это-то время на Южном острове кентерберийские про­фессора определяли судьбу его сына Эрнста. И настали вече­ра в Пунгареху, когда мастер Джеме, отдыхая от дневных за­бот, начал часто поглядывать на дорогу: не покажется ли

23

в просветах папоротниковой чащи ладная фигура Эрнста? Ка­кие новости он принесет?

Однако, судя по всему, переполненный счастливыми ново­стями Эрнст, добравшись на паруснике до Нью-Плимута, не стал разыскивать конную оказию на юго-запад Таранаки. Он поспешил увидеться с матерью. И конечно, застрял в го­роде на целый день.

А по совести говоря, ему все-таки следовало немедленно отправиться в Пунгареху, дабы услышать отцовский вздох глу­бокого облегчения. Стипендия! — это известие свалило бы го­ру с плеч мастера Джемса. Меньше чем когда бы то ни было мог он именно в ту пору найти лишние деньги на содержание сына в Крайстчерче. Видеть же Эрнста студентом было его мечтой. Молчаливой мечтой, ибо он вовсе не был уверен в ее осуществимости.

Услышав о победе Эрнста, он без лишних слов схватил бы свой домодельный деревянный велосипед и покатил бы в пун-гарехскую таверну за виски. А потом, став веселей и разговор­чивей и узнав, что Эрнст еще ничего не сообщил матери, ах­нул бы от удивления и бросился бы седлать коня, чтобы тот­час скакать в Нью-Плимут. Нет, наверное, он вывел бы двух коней и помчался бы к Марте вместе с сыном, как это уже случилось однажды на берегу пролива Кука три года назад, в 1886-м, когда он устраивал мальчика в Нельсоновский кол­ледж и они верхами, бок о бок стремительно возвращались домой, взволнованные и серьезные.

Однако, к сожалению, ничего такого не произошло: масте­ру Джемсу всегда суждено было вторым, а не первым узна­вать окрыляющие вести об успехах Эрнста.

Всю жизнь Эрнст пребывал в счастливом заговоре любви и редкого взаимного понимания с матерью. Прежде всего с ма­терью, с первой своей и вечной учительницей Мартой. В сущ­ности, почти всю свою взрослую жизнь, начиная с того памят­ного лета, открывшего ему двери Кентерберийского колледжа, он жил вдалеке от нее. И та примешанная к торжеству печаль, которую испытала она через пять с лишним лет, когда раздал­ся его крик о последней картошке, была для нее не новым чув­ством. Отпуская его, восемнадцатилетнего, в Крайстчерч, она уже знала, что отныне он будет всю жизнь находиться вдалеке от нее. Раньше всех увидевшая и оценившая масштаб неза­урядности своего Эрнста, она поняла: Новая Зеландия только взрастит его, а принадлежать он будет миру. И она хотела лишь одного: чтобы он стремился к достойной славе. И давно примирилась с мыслью, что дорога успехов по необходимости

24

уведет его из дому, сначала — на тот берег пролива Кука, а потом — за океаны, на ту сторону Земли.

Она преклонялась перед высокой ученостью и почитала небожителями первооткрывателей законов природы. И верила:

ее Эрнст будет в их числе. Много лет спустя, когда он уже стал признанным главою атомно-ядерной физики, которой в го­ды ее учительствования просто еще не существовало, она, семидесятичетырехлетняя, написала ему однажды в Ман­честер:

Ты не можешь не знать, какое чувство радости и благодарности переполняет меня при мысли, что бог благословил и увенчал успехами твой гений и твои уси­лия. Дабы смог ты подняться к еще более высоким вершинам славы и жить вблизи бога, подобно лорду Кельвину, об этом мои молитвы, это мое серьезнейшее желание.

Всю свою взрослую жизнь он писал ей письма-отчеты. Они сохранились. К сожалению, далеко не все. Но и те, что попали в руки профессору Иву, занимают в его книге о Резер-форде десятки страниц. Они выглядят, эти письма, как днев­ник сына, предназначенный матери. В них побеждена почти сорокалетняя их разлуяа, начавшаяся не с его отплытия в Англию, а раньше — с Крайстчерча, Он не забывал, чем обязан ее любви и вере в него. И когда в 1931 году британ­ская корона удостоила его, шестидесятилетнего, титулом баро­нета и званием лорда, первое, что он сделал: отправился на те­леграф. И в Нью-Плимут на имя восьмидесятивосьмилетней вдовы фермера Джемса Резерфорда пришла каблограмма: i «ИТАК — ЛОРД РЕЗЕРФОРД. ЗАСЛУГА БОЛЕЕ ТВОЯ, ЧЕМ МОЯ. ЛЮБЛЮ, ЭРНСТ».

Всю жизнь она оставалась его конфидентом. И уж конечно, тогда, в 1889 году, еще далекий от взрослой самостоятельнос­ти, он поспешил ей первой принести хорошую весть:

— ...Итак — номер 338, стипендиат. Заслуга более твоя, чем моя. Люблю. Эрнст.

С того начального звена стала вытясиваться непрерывная цепь отрадных новостей, с какими приезжал он на летние ва­кации в постепенно отстроившееся Пунгареху. Лето за летом — звено за звеном. Мальчик ли, родившийся с серебряной ложкой во рту, волевой ли творец своей судьбы... — окружающие вправе были судить о его успехах, как им нравилось. Но ни­кто не рискнул бы напророчить, что эта крепнущая цепь вдруг оборвется, да еще в самом желанном звене.

25

Все шло отлично.

Сначала он просто учился. Учился ненасытимо Ему это нравилось. И вскоре само собой получилось так, что перед ним замаячила низшая, ученая степень, какую давал университет тех времен, — «бакалавр искусств». Не за научные заслуги, а всего лишь за ученические давалась эта степень.

Но чем звучней и необъяснимей ученое звание, тем почет­ней представляется оно непосвященным. Девочки с длинными косами — его младшие сестры — теперь иными глазами, чем прежде, посматривали на Эрнста Даже те унижения, каким подвергал он их совсем недавно, теперь рисовались им в розо­вом Свете. Отныне они готовы были покорно сносить его уроки арифметики и латинской грамматики.

Он был скверным педагогом. Безмятежная рассеянность вдруг сменялась в нем мрачной зоркостью, улыбчивое всепро­щение — невыносимой придирчивостью. Он занимался с ними, только уступая настойчивым просьбам матери. Ему не достав­ляло ни малейшего удовольствия пережевывать для этих дево­чек все, что сам он уже хорошо знал. А им, в свой черед, не доставляли никаких радостей ни арифметика, ни латынь, ни его собственная персона. Он отыскивал средство держать их в узде, чтоб они не разбегались. Ищущего осеняет: он начал связы­вать их косами — спиной к спине. А сам ходил вокруг, изла­гая правила и приводя примеры и стараясь не встречаться с ни­ми глазами. Они терпеть не могли его старшинства, его все­знайства, его изобретательного деспотизма. Но это было рань­ше. А теперь они поочередно примеряли его студенческий берет и замирали от обожания:

— Эрни, неужели ты правда будешь бакалавром искусств? Каких искусств, Эрни?

В самом деле, то было довольно таинственное ученое зва­ние. Он знал только, что оно пришло в современные универси­теты из европейского средневековья. Но в часы веселой ве­черней болтовни под пунгарехскими звездами он не мог объ­яснить, в чем заключалась почетность такого странного соче­тания слов.

Бакалавр звучало по-английски, как «холостяк». Так, сле­довательно, быть ему «холостяком искусств», то есть навсегда остаться не обрученным с ними? Но это и не его стихия. Или, может быть, ему дадут ученое звание за одно то, что он

26

любит Диккенса? И еще за то, что там, в Крайстчерче, он с однокашниками ведет многословные споры о поэмах Альфре­да Теннисона и романах Жорж Санд? Или, может быть, за то, что здесь, в Пунгареху, он слушает по воскресеньям, как играет на старой скрипке отец? Или за то, что вдруг на него находят приступы чего-то необъяснимого и он обращается к ним — праздным девчонкам — с маленькой просьбой: спеть ему те старинные песни, какие разучивают они под акком­панемент матери?.. Но тогда степень бакалавра искусств следовало бы присудить ему тут, на ферме, а не там,

в университете.

В общем он вышучивал смешную восторженность своих сестер. Но безуспешно. Они уже многое верно понимали, эти

пунгарехские девочки.

Они видели: он, такой .открыто простосердечный, не умею­щий притворяться, сердитый так сердитый, веселый так весе­лый, с азартом рассказывающий братьям о студенческих со­ревнованиях по регби, теннису, плаванью, точно это главное в его студенческой жизни, на самом деле вовсе уже не маль­чик и полон иного, недремлющего честолюбия. Что с того, что он вышучивал честь быть бакалавром искусств? Они чувство­вали: он сейчас больше всего на свете хочет поскорее завое­вать это смешное звание. Его подводила искренность — он не умел ее прятать.

Гордясь своим братом — будущим бакалавром, они все же находили в нем один очевидный недостаток: он не умел тан- ,-' цевать. И однажды признался: у него нет в Крайстчерче вечернего костюма для танцев. Нет и до конца студен­чества наверняка не будет. Это дорогая штука. А про­сить денег у отца было бы бессовестно. А стипендия и шил­линги за репетиторство исчезают у него в животе: он отчаянно прожорлив.

Девочки поогорчались. Но, не понимая условностей жизни в его «маленькой Англии», решили, что не танцует он все же по другой причине. Костюм — отговорка. Он слишком самолю­бив — вот в чем дело. Да' при этом еще, наверное, влюблен в какую-нибудь недостойную дурочку. Может быть, гадали они, в одну из дочерей вдовы де Рензи Ньютон, его крайстчерчской хозяйки? Он просто боится выглядеть смешным даже те три минуты, какие только и нужны, чтобы выучиться танцевать в совершенстве. И кроме того выяснилось: ему жалко време­ни! А регби? А Диккенс? Он уверял, что это другое дело. Очевидно, он все еще не принимал их всерьез.

Они не могли позволить себе даже мысленно обозвать его

21

презрительной кличкой swot — зубрила-мученик. Мать говари­вала: «Моцарт». Она рассказывала: «Эрни в детстве только прочитывал учебник и — все знал!» Отчего же ему теперь вдруг стало жалко времени? Что он с ним делал?

Они замечали: он постоянно о чем-то думает. Подразнивает их, как прежде, болтает с братьями, работает на свомпах, а сам все равно о чем-то думает. О чем? Они тоже чуяли ветер не­здешних просторов. И укреплялись в материнской вере, что станет он не только бакалавром искусств, а потом магистром искусств, но и членом Королевского общества в сказочной Англии! И вообще — кем пожелает, тем и станет.

Низшее ученое звание и вправду пришло к нему на третьем курсе. Но эта была не единственная добрая новость, привезен­ная им из Крайстчерча в очередной — третий — приезд на летние каникулы.

Он удостоился Старшей университетской стипендии по ма­тематике. По математике, не по физике.

Для него самого в этом не было ничего удивительного. Зато позже этому стали удивляться другие. «Не может быть сомне­ний, что в университете будущий Фарадей вплоть до четверто­го курса был в гораздо большей степени математиком, чем исследователем-экспериментатором». Это писал Норман Фезер, кембриджский ученик Резерфорда. «Не может быть сомне­ний...» — так говорят, когда приходится смирять сомнения перед лицом, хоть и нелогичного, но достоверного факта.

А юношеское пристрастие Резерфорда к математике озада­чивает потому, что не согласуется с картиной его последующих научных исканий: в его великих работах по исследованию микромира математический аппарат всегда бывал необычайно скромным. Он работал физическими идеями и зримыми образа­ми — столь же глубокими, как и простыми. Косяки уловлен­ных его-лроницательностью физических истин он поднимал из атомных глубин без помощи громоздких математических сетей. В них, юнко сплетенных и хитроумно расставленных, еще не было нужды. Атомная и ядерная физика испытала эту нужду позднее. Он мог довольствоваться леской об одном крючке. И совсем как маорийский полубог Мауи, он еще мог вручную вытаскивать со дна непознанного целые острова. Надо было только быть полубогом!

Так что же скрывалось за его юношеским пристрастием к математике?