Новый золотой листок, тонкий, вибрирующий, не хотел прилаживаться к стерженьку старого элек-|| троскопа
Вид материала | Документы |
- Старая сказка о Золотой рыбке на новый лад, 47.62kb.
- Лекция №2 элекТрические сигНАлы инТЕгральных миКРОсхем, 64.56kb.
- Этот старый Новый год!, 113.66kb.
- На маршруте «От Николая до Иордана» новогодний тур для детей и взрослых восточный экспресс, 106.11kb.
- * Законный представитель, 30.63kb.
- Изобретение электрической сварки, 31.46kb.
- Московский новый юридический институт мировая экономика контрольные вопросы по курсу, 55.8kb.
- Листок нетрудоспособности. Заполняем новый бланк проверка заполнения больничного листка, 216.67kb.
- Новый год в индии: золотой треугольник + гоа, 215.15kb.
- Сказки "золотой клетки", 811.87kb.
теории роль такого поля могло 'играть бешеное вращенье на центрифуге. Но эффект был заведомо слишком ничтожен количественно для уверенных суждений.)
И вот начиная с 33-го года все чаще соавтором Резерфорда становился Маркус Олифант. Мемуаристы утверждают, что молодой австралиец, подобно Фаулеру и Капице, чем-то напоминал самого сэра Эрнста. Была в его лице та-же привлекательная открытость, а в манере поведения — та же шумная непосредственность. А Бор уверял, что они вообще были людьми одного склада и одного типа работоспособности. Словом, не случайно Олифант стал последней кавендишевской привязанностью Резерфорда.
В 1933 году он запустил по заданию шефа новую установку для ускорения протонов. Она давала не 600 тысяч вольт, а в. три раза меньше. Но зато на ней достигалась в сто раз более высокая плотность потока ускоренных частиц, чем у Коккрофта—Уолтона. И когда эта установка еще только монтировалась, Резерфорд, как бы подразнивая старого ман-честерца Ганса Гейгера, сообщал ему, что скоро будет работать с такими бомбардирующими корпускулярными потоками, какие могла бы давать лишь глыба радия весом больше 100 килограммов. На этой-то установке Резерфорд вместе с Олифантом провел в 33-м году обширное исследование, для которого, однако, не нашлось иного заглавия, кроме совершенно описательного: «Эксперименты по превращению элементов с помощью протонов». •
Варьировались мишени — от легких атомов до самых тяжелых. Менялась энергия протонов — от 20 тысяч до 200 тысяч электрон-вольт. Накапливалась статистика трансмутаций. Выяснялось, когда они происходят, а когда нет. И была в этой работе обстоятельность, но не было взлетов. Была систематичность, но не было озарений. И лишь в 7-м пункте ее итогов заключался впечатляющий результат: обстрел мишени из бора приводил к красивой ядерной реакции — рождались три гелиевых ядра, три аЛьфа-частицьт, разлетавшихся под углами в 120 градусов:

Но и этот успех вряд ли заслуживал названия триумфального, как определил его Ив ради оправдания неосторожного прозвища — «рекордный год».
573
Если 33-й год и был для науки рекордным, то разве чго;;
в трагическом смысле. Однако сначала еще немного об его;| радостях.
3 февраля лорд-председатель Совета Стенли Болдуин торжественно открывал на Фри Скул лэйн новую физическую'. лабораторию Королевского общества. Дело в том, что он был по совместительству и лидером английских твердолобых и канцле- , ром Кембриджского университета. А кроме того, любил Резе.р--| форда. Любил и ценил. Ценил до чрезвычайности высоко. | И даже утверждал, что мир, сознавая величье работ Резерфор-1 да, все-таки не отдает себе полного отчета в истинном их значе-1 нии. А сэру Эрнсту не только приятно, но и полезно было, | чтобы новую лабораторию открывал один из руководителей правительства: в глазах всех, кто финансировал науку, это придавало Кавендишу лишний вес.
Пятнадцать тысяч фунтов из Мондовского фонда были истрачены, по-видимому, наилучшим образом. Во всяком случае, так считали и Резерфорд и Капица. Первый — потому, что глубоко верил в плодотворность замыслов второго. А второй — '| потому, что лаборатория специально для него и строилась, да к тому же по его расчетам и планам. '
— Открытие этой лаборатории — кульминация моих надежд последнего десятилетия... — сказал во время торжественной церемонии Резерфорд. И это не были застольные слова, вырвавшиеся от избытка чувств под впечатлением минуты. То была фраза из обдуманного и заранее написанного адреса.
Не обошлось без смешного происшествия... Да, адрес был написан задолго до торжества. И передан Болдуину в качестве шпаргалки для его будущей поздравительной речи. Резерфорд успел забыть об этом, а Болдуин, очевидно, давно привык не утруждать себя на официальных церемониях слушаньем чужих спичей. Выступая после Резерфорда, он как ни в чем не бывало прочитал тот самый текст, который только что огласил сэр Эрнст. Замечательно, что в аудитории, по словам Дирака и Капицы, никто даже не улыбнулся, сознавая, как нехорошо было бы испортить столь важный спектакль.
Так получилось, что, в сущности, дважды прозвучали слова:
«Кульминация моих надежд»!
Иным из кавендишевцев они показались чрезмерными. И непонятными. С новой силой в слабых душах пробудилось старое недовольство. Очередное возвышение «этого русского»
574
было поистине беспрецедентным. И разве не физика ядра продолжала оставаться той областью, где концентрировались все вожделения Папь}?! А между тем кульминацией его надежд, да еще в масштабах целого десятилетия, оказывалось создание наилучших условий для работы в иной области — сверхсильных магнитных полей...
Это недоумение поначалу казалось вполне здравым. Но недоумевающие не могли же пропустить мимо ушей простейший довод Резерфорда: мгновенные магнитные поля Капицы — «новое и. мощное оружие исследования»! Эти слова содержались в том же приветственном адресе. Видимо, ему все больше нравилась декларация Капицы: «Одна сотая секунды — это громадное время, если вы знаете, как его использовать».
Ну, а не мог ли он, как спросил один кавендишевец, поместить деньги лучше? Это праздный вопрос. И невежливый. Для ответа на него обладал ли кто-нибудь большей компетентностью, чем он сам? Сказано было большим художником: «Надо быть на стороне гения!» (От возможных ошибок спасает критерий: «гений и злодейство — две вещи несовместные».),
Разумеется, этого рода недоумения и критицизм прятались за дверьми лабораторных комнат Кавендиша, почти ничем себя не выдавая. Зато порыв другого недовольства, в общем-то безобидного, но тоже связанного с открытием Монд-лаборатории, пронесся над Кембриджем с явственным шумом.
Двухэтажное здание было построено в умеренно-конструктивистском духе, и на его фасаде в ясном ритме чередовались вертикальные плоскости из стекла и камня. Оно выглядело подчеркнуто современно. Но вне всяких требований стиля справа от входа по гладкой вертикали стены карабкался вверх высеченный в камне крокодил!
Это была искусная работа настоящего мастера. Ее выпол- -пил широко известный в ту пору скульптор Эрик Гилл. (Лар-сен в «Питомнике гениев» благоразумно указал: «Капица заплатил за эту скульптуру из своего собственного кармана». Очевидно, кто-то готов был утверждать, что пострадали средства Мондовского фонда.) Конечно, все кавендишевцы издавна знали, что означало в понимании Капицы Резерфордово прозвище Крокодил. «...Это существо внушает нам смесь ужаса и восхищения... Оно никогда не поворачивает головы назад... Оно идет только прямо вперед — как наука, как Резер-
575
форд...» — повторял Капица всем любопытствующим. Иные просто весело смеялись этой окаменевшей шутке. Другие посматривали на самого Капицу со смесью ужаса и восхищения|| все-таки надо было быть человеком особого покроя, чтобы pe%| шиться на этакий поступок. А третьи возмущались происшед-Й шим. Но напрасно: известно было, что Резерфорду втайаеЦ нравилась кличка, придуманная Капицей. И он с довольнойЦ улыбкой оглядывал каменного крокодила. -I
Однако этот крокодил являл собою лишь половину при-а| ключившейся тогда «беды». А второй половиной послужила другая работа Эрика Гилла, украсившая внутренний холл| Монд-лаборатории: резной профиль Резерфорда. ';1
Сегодня нельзя понять, чем были недовольны «консервативг-3 ные круги Кембриджа». То был барельеф как барельеф. Легкая! дтилизация под воображаемую египетскую скульптурную фре- iS ску. Или что-то в этом роде. При всем том — портрет сильного! и мыслящего человека. Пожалуй, немножко больше породисто-ч сти в чертах, чем следовало бы. И пожалуй, слишком мало | того, что хотелось бы назвать новозеландством, или антипо-1 довостью, или океанизмом Резерфорда. И право, ничего оскор-'} бляющего даже самый воспитанный вкус. Напротив, в манере | автора скорее ощущался излишне тренированный вкус... Но так | ли, этак ли, а пошли пересуды. И наконец, раздались требова- ния — убрать барельеф из лаборатории! Однако были в Ка- у вендише и сторонники Капицы — Гилла. Среди них — Дирак. '| Капица вынужден был отправиться к Резерфорду. , А что мог сказать Резерфорд? Нелегко святому, не потерявшему чувства юмора, рассуждать о своем иконописном изображении. Ему могло не нравиться, что барельеф напоминает надгробье. Но даже намек на это был бы равносилен Приговору. Равно как и напоминание — «не сотвори себе ку- »Д мира». А похвала из его уст прозвучала бы и вовсе глупо. В общем он должен был устраниться от суда... И тут-то вся эта досадная и непредвиденная катавасия нечаянно дала начало маленькой истории, для нас тем более привлекательной, что ею можно естественно, как-заключительным штрихом, завершить в этой книге пунктирное повествование о дружбе Резерфорда и Бора. И потому лучше всего досказать эту историю словами сына последнего — профессора Ore Бора.
Через тридцать с лишним лет, в 1965 году, Ore Вор при- '| нимал в Копенгагенском физическом институте старого друга Ц своего покойного отца — академика Петра Леонидовича Капи- ||
576
цу. В приветственной речи Бор-младший вспомнил давние времена и рассказал о происшествии с барельефом Эрика Гчлла. К тому, что мы знаем, добавилось следующее:
...Резерфорд сказал Капице:
— Лучше всего написать Бору и спросить о его точке зрения. Он знает меня прекрасно, да к тому же питает большой интерес к современному искусству. Я бы и сам был не прочь узнать, что он думает...
Капица тотчас послал фотографию барельефа моему отцу. И тот ответил, что хотя судить о произведении искусства по фотоснимку, разумеется, трудно, но он полагает, что барельеф превосходен и на свой лад передает Резерфордову поглощенность глубокими размышленьями и мощь его личности.
Кажется, это мнение помогло спасти барельеф. И Капица заказал художнику точную его копию, а затем вместе с Дираком послал ее в знак признательности моему отцу. Она была помещена над камином в его институтском кабинете и остается чем-то чрезвычайно для нас драгоценным. Когда, профессор Капица пришел сегодня к нам в институт, это было первое, что мы ему показали.
А сам Нильс Бор, на четверть века переживший того, кого почитал «вторым отцом»,написал в своих воспоминаниях, что барельеф Резерфорда каждый день радовал его взор.
Этого достаточно, чтобы включить работу Эрика Гилла в разряд памятных реликвий, а весь этот эпизод—в человеческую летопись атомного века. Можно бы добавить, что он займет свое место на одной из ее последних мирных страниц. И вправду: пока длилась эта в общем-то не очень существенная и на фоне прочих людских забот не более чем занятная психологическая игра взрослых детей, в воздухе Европы уже вновь потянуло запахом крови. Запахом крови и дымом совсем нешуточных инквизиционных костров...
15
Год 1933-й стал трагическим для науки оттого, что она дело всечеловеческое. А он, этот год,- открыл собою эпоху многолетней, лавинно прокатившейся по миру и оставшейся навсегда непоправимой трагедии в жизни человечества вообще.
Не в жизни одной Германии...
И не в судьбе одних евреев...
И в истории не только славянства...
В жизни, судьбе, истории почти всех народов и едва ли не всех стран мира.
37 Д- Дани"
577
30 января 1933 года в самом центре цивилизованнейшей Европы утвердилась у власти самая дикарская из диктатур, какие умудрялись создавать для себя люди.
Вначале все казалось: это не продлится долго. Слишком глупо звучали заповеди нацизма. «Наука есть явление расовое, обусловленное кровью, как и любой иной продукт человеческой деятельности». Это утверждал сам фюрер германского народа., Hq как-то не верилось, что из такого дурацкого утверждения могут воспоследовать реальные действия.
Вначале всё думалось: победит хотя бы здравый смысл. Не честность или мудрость, не порядочность или человечность, а хотя бы только здравый смысл: зачем же «им», новым правителям Германии, наносить ущерб своей репутации и своей стране — ее культуре и ее будущему, о котором они обещали радеть неустанно?
Вначале все не верилось: мыслимо ли, что они будут изгонять из своей расовой науки, скажем, теорию относительности, только оттого, что Эйнштейн — потомок создателей Экклезиаста, а не разрушителей Рима?! Можно ли было допустить, что они и его самого подвергнут изгнанию из Германии или того хуже?.. Но нет, в реальные, а не словесные убийства, погромы, костры тогда еще поверил бы даже не всякий пессимист.
А Резерфорд был оптимистом! И это ему казалось, думалось, верило сь, что все устроится.
Да обойдется, черт побери!
Уляжется. Затихнет. Развеется.
Пойдет логично. Не выйдет за рамки...
А он ведь при этом довольно сносно знал историю человечества. Или, точнее, хорошо помнил все читанное о былых временах на школьной скамье и в годы студенчества, да и позже, когда в часы досугов он с привычной своей молниеносностью поглощал без разбора все, что чудилось ему интересным. История чудилась интересной. И недаром с ним любил болтать манчестерский историк Тоут. И недаром он поразил однажды двух заслуженных генералов своей праздной осведомленностью в третьестепенных деталях военных кампаний Александра Великого. И главное: все ему рисовалось в отчетливо-зримых картинах. Таков уж был механизм его памяти, всегда работавшей заодно с его необыкновенным воображением. И он умел подтрунивать над прошлым, как над чем-то га-зетно-сегодняшним. И умел спорить об уроках былого. И знал кровавую необузданность фанатизма. И понимал, что не разум, не логика, не расчет — руководящие начала истории.
S78
Но когда она делалась на его глазах и была историей, еще не ставшей историей, то есть когда в ней еще все можно было исправить, пустить по другому руслу, обдуманно изменить, очеловечить, образумить, — словом, когда она представлялась еще управляемым потоком, ему, человеку мысли и знания, все казалось, думалось, верилось: да не может быть, чтобы это зашло далеко! Да обойдется, черт побери... Уляжется, затихнет, развеется... Еще возьмут свое знание и мысль. Уж немцам-то не занимать ни того, ни другого.
Все не умещалось у него в голове, что впредь от имени Германии будут разговаривать иные немцы, а не те, кому действительно не занимать на стороне ни мыслей, ни знаний. А тем, кому не занимать, будет становиться на родной земле все хуже и хуже. И неарийцам и арийцам...
3 апреля 33-го года — шел уже третий месяц фашистской диктатуры — он написал во Фрейбург своему старому ученику и другу Дьердю Хевеши:
Все мы, естественно, крайне внимательно следим за действиями нового германского правительства и особенно за антисемитскими акциями. Я надеюсь, что вас никак не затронуло это странное наважденье. Знаю, что Эйнштейн уволился со своего поста в Берлине... Мы, конечно, еще надеемся навестить вас во Фрейбурге в середине июня, если положение в Германии исправится.
«Странное наважденье!»
«Если положение исправится!..»
Всего удивительней, что это его прекраснодушие было совершенно искренним. И в общем-то неистребимым. Даже по прошествии еще одиннадцати месяцев, когда за голову Эйнштейна уже была назначена премия в 50 тысяч марок и со всеми иллюзиями следовало расстаться навсегда, он, Резерфорд, отвечая на провокационное письмо профессора-нациста Иоганнеса Штарка — того самого, что купил на Нобелевскую премию фарфоровую фабрику, — позволил себе заявить с прежним оптимизмом.
Мы все искренне надеемся, что разрыв с традициями интеллектуальной свободы в вашей стране есть только преходящая фаза...
К счастью, эта доверчивость не подавляла в нем негодования. «Взрывчатого негодования» — по словам сэра Вильяма Бевериджа, главы одного из оксфордских колледжей, приехавшего в мае 33-го года к кембриджским коллегам с важной и совершенно добровольной миссией.
37* 579
Той весной появились в Англии первые беженцы с нонти- Д нента. Будто где-то шла война! Будто где-то мирные люди ждали неминуемого вторженья врага и заранее знали, что нельзя::
им рассчитывать на снисхожденье. Будто перестали вдруг распространяться на них, на людей, все защитительные установ-ленья человечьего общежития, выработанные тысячелетьями.
Но почему — «будто»? Так происходило на самом деле.
В рассказах изгнанников оживали немыслимые картины внутренней оккупации германских городов. Штурмовики в коричневых рубашках и штатские нацисты в собственных пиджаках, ошалелые фанатики и трезвые карьеристы, примитивные подонки и высокоразвитые трусы захватывали страну — свое отечество! — как побежденную державу. И торопливо бесчинствовали в ней, точно боялись не успеть сполна попользоваться предоставленной им бесконтрольностью, как торопятся и боятся времени всякие оккупанты.
Люди на чемоданах...
Дети, всхлипывающие по-немецки, по-венгерски, по-итальянски, по-польски...
Женщины с затравленными глазами...
Старики с безнадежными улыбками...
Люди. надменно замкнувшиеся э несчастье...
Беженцы. Изгнанники. Эмигранты.
Неарийцы. Антифашисты.
И среди них ученые всех рангов, от мировых светил до начинающих магистров. Исследователи, лишившиеся лабораторий, библиотек, музеев, помощников, противников, дискуссий, журналов, кафедр, средств для работы и средств к существованию.
Учителя без учеников. Ученики без учителей.
Что ждало их в Англии? Что надо было предпринять для спасения этих людей от близких бед нищеты и спасения их знаний, опыта, талантов и замыслов для науки? Короче—как можно и должно было им помочь?
Для обсуждения этой-то проблемы и приехал в Кембридж видный оксфордец Беверидж. Позже, по просьбе Ива, он записал свои впечатления от тогдашней встречи с Резерфордом:
...Я нашел его в состоянии взрывчатого негодования по поводу того обращенья, какому подвергались в Германии его ученые коллеги, чьи работы, равно как и их" самих, он знал чрезвычайно близко и ценил высочайшим образом.
580
Так, в одну из майских суббот 33-го года в результате дружного единомыслия Резерфорда, Бевериджа, . известного историка Джорджа Тревельяна и президента Королевского общества — Резерфордова преемника — Фредерика Гопкинса практически было решено создать Совет Академической помощи изгнанникам фашизма.
Очень скоро Резерфорд стал его президентом и, сверх того, председателем Исполнительного комитета. И в этом-то качестве 3 октября 33-го года открывал он в Альберт-холле десятитысячный антифашистский митинг, на котором представлял лондонцам своего «старого друга и коллегу профессора Эйнштейна».
Уже около 1000 ученых-изгнанников значились к тому времени в списках Совета Академической помощи. (К маю 1934 года это число дошло до 1300.) Устройство стольких судеб "становилось трудной проблемой. И обнаруживалось, что вовсе не всюду и не всегда изгнанников встречали с участьем. Случаи такого рода приводили Резерфорда в бешенство.
Незадолго ли до митинга в Альберт-холле или, напротив, какое-то время спустя нечто подобное произошло с молодым теоретиком Рудольфом Пайерлсом.
Он был из тех, кто очень счастливо начинал свою жизнь в науке. Обстоятельства свели его со сверстником выдающейся одаренности — Львом Ландау. Вместе сделали они совсем еще юношами важную работу по квантовой электродинамике. И в 30-м году вместе провели не одну неделю в Копенгагене у Бора, защищая в отчаянных спорах свою точку зрения. Словом, все шло как надо, и будущее обещало быть милости-.вым к талантливому исследователю. И внезапно все обернулось бедой. В качестве эмигранта Пайерлс очутился в Манчестере.
Заботами Совета Академической помощи он был определен на маленькую должность. По молодости лет и малой известности на другую должность он и не рассчитывал. И полагались ему маленькие деньги, что тоже было естественно. Но по чьей-то злой воле этих денег ему-не платили. Не платили, и все! Это был недоказуемый (всегда можно было сослаться на недоразумение) саботаж помощи эмигрантам. Пайерлсу было очень скверно. Он не выдержал. Бросил Манчестер и Отправился в Кембридж.
Ярость Резерфорда могла быть только бессильной, когда он узнал, отчего этот молодой теоретик удрал из Манчестера.
581
Зато Пайерлса сразу устроили в Монд-лаборатории. Прошло всего несколько дней, когда во дворе Кавендиша он попался на глаза Резерфорду. На весь двор прозвучал вопрос:
— Ну как, а здесь вам деньги уже дали? Пайерлс сказал, что еще нет, рано, только в конце месяца он должен будет получить жалованье.
— На что же вы живете?
Пайерлс смущенно ответил что-то невнятное. И тогда раздалось грохочущее:
— Хорошо, вам дадут деньги! Уж я позабочусь, чтобы они, черт возьми, дали вам деньги!
«Это так резко контрастировало с Манчестером, что я навсегда запомнил тот разговор, — рассказывал Пайерлс через тридцать лет. — И. с тех пор, между прочим, я сам постоянно задаюсь вопросом, как живут молодые люди, которыми мне приходится руководить...»
Но Пайерлс, наверное, очень удивился бы, узнав, что Ре-зерфорд совсем не всегда проявлял такую заботу о материальном благополучии своих мальчиков. Сам проживший всю молодость сначала на стипендии, а потом на скудное .макдо-нальдовское жалованье, он привык и к чужому безденежью относиться без тревог. И полагал, что в самоограниченье нет несчастья. И считал, что начинающим ученым не вредно жить туго. Даже обожавший его Гарольд Робинзон вынужден был признать, что:
...тот, кто не мог удовлетвориться меньше чем тремя фунтами в неделю или собирался жениться, несомненно, находил несимпатичной эту позицию Резерфорда,