Новый золотой листок, тонкий, вибри­рующий, не хотел прилаживаться к стерженьку старого элек-|| троскопа

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   46   47   48   49   50   51   52   53   54
572

теории роль такого поля могло 'играть бешеное вращенье на центрифуге. Но эффект был заведомо слишком ничтожен коли­чественно для уверенных суждений.)

И вот начиная с 33-го года все чаще соавтором Резерфорда становился Маркус Олифант. Мемуаристы утверждают, что молодой австралиец, подобно Фаулеру и Капице, чем-то напо­минал самого сэра Эрнста. Была в его лице та-же привлека­тельная открытость, а в манере поведения — та же шумная непосредственность. А Бор уверял, что они вообще были людьми одного склада и одного типа работоспособности. Сло­вом, не случайно Олифант стал последней кавендишевской при­вязанностью Резерфорда.

В 1933 году он запустил по заданию шефа новую уста­новку для ускорения протонов. Она давала не 600 тысяч вольт, а в. три раза меньше. Но зато на ней достигалась в сто раз более высокая плотность потока ускоренных частиц, чем у Коккрофта—Уолтона. И когда эта установка еще только монтировалась, Резерфорд, как бы подразнивая старого ман-честерца Ганса Гейгера, сообщал ему, что скоро будет рабо­тать с такими бомбардирующими корпускулярными потоками, какие могла бы давать лишь глыба радия весом больше 100 ки­лограммов. На этой-то установке Резерфорд вместе с Олифан­том провел в 33-м году обширное исследование, для которого, однако, не нашлось иного заглавия, кроме совершенно описа­тельного: «Эксперименты по превращению элементов с помо­щью протонов». •

Варьировались мишени — от легких атомов до самых тя­желых. Менялась энергия протонов — от 20 тысяч до 200 ты­сяч электрон-вольт. Накапливалась статистика трансмутаций. Выяснялось, когда они происходят, а когда нет. И была в этой работе обстоятельность, но не было взлетов. Была система­тичность, но не было озарений. И лишь в 7-м пункте ее итогов заключался впечатляющий результат: обстрел мишени из бора приводил к красивой ядерной реакции — рождались три гелие­вых ядра, три аЛьфа-частицьт, разлетавшихся под углами в 120 градусов:



Но и этот успех вряд ли заслуживал названия триумфаль­ного, как определил его Ив ради оправдания неосторожного прозвища — «рекордный год».

573

Если 33-й год и был для науки рекордным, то разве чго;;

в трагическом смысле. Однако сначала еще немного об его;| радостях.

3 февраля лорд-председатель Совета Стенли Болдуин тор­жественно открывал на Фри Скул лэйн новую физическую'. лабораторию Королевского общества. Дело в том, что он был по совместительству и лидером английских твердолобых и канцле- , ром Кембриджского университета. А кроме того, любил Резе.р--| форда. Любил и ценил. Ценил до чрезвычайности высоко. | И даже утверждал, что мир, сознавая величье работ Резерфор-1 да, все-таки не отдает себе полного отчета в истинном их значе-1 нии. А сэру Эрнсту не только приятно, но и полезно было, | чтобы новую лабораторию открывал один из руководителей правительства: в глазах всех, кто финансировал науку, это придавало Кавендишу лишний вес.

Пятнадцать тысяч фунтов из Мондовского фонда были ист­рачены, по-видимому, наилучшим образом. Во всяком случае, так считали и Резерфорд и Капица. Первый — потому, что глубоко верил в плодотворность замыслов второго. А второй — '| потому, что лаборатория специально для него и строилась, да к тому же по его расчетам и планам. '

— Открытие этой лаборатории — кульминация моих на­дежд последнего десятилетия... — сказал во время торжествен­ной церемонии Резерфорд. И это не были застольные слова, вырвавшиеся от избытка чувств под впечатлением минуты. То была фраза из обдуманного и заранее написанного адреса.

Не обошлось без смешного происшествия... Да, адрес был написан задолго до торжества. И передан Болдуину в качестве шпаргалки для его будущей поздравительной речи. Резерфорд успел забыть об этом, а Болдуин, очевидно, давно привык не утруждать себя на официальных церемониях слушаньем чужих спичей. Выступая после Резерфорда, он как ни в чем не бы­вало прочитал тот самый текст, который только что огласил сэр Эрнст. Замечательно, что в аудитории, по словам Дирака и Ка­пицы, никто даже не улыбнулся, сознавая, как нехорошо было бы испортить столь важный спектакль.

Так получилось, что, в сущности, дважды прозвучали слова:

«Кульминация моих надежд»!

Иным из кавендишевцев они показались чрезмерными. И непонятными. С новой силой в слабых душах пробудилось старое недовольство. Очередное возвышение «этого русского»

574

было поистине беспрецедентным. И разве не физика ядра про­должала оставаться той областью, где концентрировались все вожделения Папь}?! А между тем кульминацией его надежд, да еще в масштабах целого десятилетия, оказывалось создание наилучших условий для работы в иной области — сверхсиль­ных магнитных полей...

Это недоумение поначалу казалось вполне здравым. Но не­доумевающие не могли же пропустить мимо ушей простейший довод Резерфорда: мгновенные магнитные поля Капицы — «новое и. мощное оружие исследования»! Эти слова содержа­лись в том же приветственном адресе. Видимо, ему все боль­ше нравилась декларация Капицы: «Одна сотая секунды — это громадное время, если вы знаете, как его исполь­зовать».

Ну, а не мог ли он, как спросил один кавендишевец, по­местить деньги лучше? Это праздный вопрос. И невежливый. Для ответа на него обладал ли кто-нибудь большей компетент­ностью, чем он сам? Сказано было большим художником: «На­до быть на стороне гения!» (От возможных ошибок спасает критерий: «гений и злодейство — две вещи несовместные».),

Разумеется, этого рода недоумения и критицизм прята­лись за дверьми лабораторных комнат Кавендиша, почти ни­чем себя не выдавая. Зато порыв другого недовольства, в об­щем-то безобидного, но тоже связанного с открытием Монд-лаборатории, пронесся над Кембриджем с явственным шумом.

Двухэтажное здание было построено в умеренно-конструк­тивистском духе, и на его фасаде в ясном ритме чередовались вертикальные плоскости из стекла и камня. Оно выглядело под­черкнуто современно. Но вне всяких требований стиля справа от входа по гладкой вертикали стены карабкался вверх высе­ченный в камне крокодил!

Это была искусная работа настоящего мастера. Ее выпол- -пил широко известный в ту пору скульптор Эрик Гилл. (Лар-сен в «Питомнике гениев» благоразумно указал: «Капица за­платил за эту скульптуру из своего собственного кармана». Очевидно, кто-то готов был утверждать, что пострадали сред­ства Мондовского фонда.) Конечно, все кавендишевцы издавна знали, что означало в понимании Капицы Резерфордово про­звище Крокодил. «...Это существо внушает нам смесь ужаса и восхищения... Оно никогда не поворачивает головы назад... Оно идет только прямо вперед — как наука, как Резер-

575

форд...» — повторял Капица всем любопытствующим. Иные просто весело смеялись этой окаменевшей шутке. Другие по­сматривали на самого Капицу со смесью ужаса и восхищения|| все-таки надо было быть человеком особого покроя, чтобы pe%| шиться на этакий поступок. А третьи возмущались происшед-Й шим. Но напрасно: известно было, что Резерфорду втайаеЦ нравилась кличка, придуманная Капицей. И он с довольнойЦ улыбкой оглядывал каменного крокодила. -I

Однако этот крокодил являл собою лишь половину при-а| ключившейся тогда «беды». А второй половиной послужила другая работа Эрика Гилла, украсившая внутренний холл| Монд-лаборатории: резной профиль Резерфорда. ';1

Сегодня нельзя понять, чем были недовольны «консервативг-3 ные круги Кембриджа». То был барельеф как барельеф. Легкая! дтилизация под воображаемую египетскую скульптурную фре- iS ску. Или что-то в этом роде. При всем том — портрет сильного! и мыслящего человека. Пожалуй, немножко больше породисто-ч сти в чертах, чем следовало бы. И пожалуй, слишком мало | того, что хотелось бы назвать новозеландством, или антипо-1 довостью, или океанизмом Резерфорда. И право, ничего оскор-'} бляющего даже самый воспитанный вкус. Напротив, в манере | автора скорее ощущался излишне тренированный вкус... Но так | ли, этак ли, а пошли пересуды. И наконец, раздались требова- ния — убрать барельеф из лаборатории! Однако были в Ка- у вендише и сторонники Капицы — Гилла. Среди них — Дирак. '| Капица вынужден был отправиться к Резерфорду. , А что мог сказать Резерфорд? Нелегко святому, не поте­рявшему чувства юмора, рассуждать о своем иконописном изображении. Ему могло не нравиться, что барельеф напоми­нает надгробье. Но даже намек на это был бы равносилен Приговору. Равно как и напоминание — «не сотвори себе ку- »Д мира». А похвала из его уст прозвучала бы и вовсе глупо. В общем он должен был устраниться от суда... И тут-то вся эта досадная и непредвиденная катавасия не­чаянно дала начало маленькой истории, для нас тем более привлекательной, что ею можно естественно, как-заключитель­ным штрихом, завершить в этой книге пунктирное пове­ствование о дружбе Резерфорда и Бора. И потому лучше всего досказать эту историю словами сына последнего — профессора Ore Бора.

Через тридцать с лишним лет, в 1965 году, Ore Вор при- '| нимал в Копенгагенском физическом институте старого друга Ц своего покойного отца — академика Петра Леонидовича Капи- ||

576

цу. В приветственной речи Бор-младший вспомнил давние вре­мена и рассказал о происшествии с барельефом Эрика Гчлла. К тому, что мы знаем, добавилось следующее:

...Резерфорд сказал Капице:

— Лучше всего написать Бору и спросить о его точ­ке зрения. Он знает меня прекрасно, да к тому же пи­тает большой интерес к современному искусству. Я бы и сам был не прочь узнать, что он думает...

Капица тотчас послал фотографию барельефа моему отцу. И тот ответил, что хотя судить о произведении искусства по фотоснимку, разумеется, трудно, но он по­лагает, что барельеф превосходен и на свой лад пере­дает Резерфордову поглощенность глубокими размыш­леньями и мощь его личности.

Кажется, это мнение помогло спасти барельеф. И Ка­пица заказал художнику точную его копию, а затем вме­сте с Дираком послал ее в знак признательности моему отцу. Она была помещена над камином в его институт­ском кабинете и остается чем-то чрезвычайно для нас драгоценным. Когда, профессор Капица пришел сегодня к нам в институт, это было первое, что мы ему показали.

А сам Нильс Бор, на четверть века переживший того, кого почитал «вторым отцом»,написал в своих воспоминаниях, что барельеф Резерфорда каждый день радовал его взор.

Этого достаточно, чтобы включить работу Эрика Гилла в разряд памятных реликвий, а весь этот эпизод—в челове­ческую летопись атомного века. Можно бы добавить, что он займет свое место на одной из ее последних мирных страниц. И вправду: пока длилась эта в общем-то не очень существен­ная и на фоне прочих людских забот не более чем занятная психологическая игра взрослых детей, в воздухе Европы уже вновь потянуло запахом крови. Запахом крови и дымом совсем нешуточных инквизиционных костров...

15

Год 1933-й стал трагическим для науки оттого, что она дело всечеловеческое. А он, этот год,- открыл собою эпоху многолетней, лавинно прокатившейся по миру и оставшейся навсегда непоправимой трагедии в жизни человечества вообще.

Не в жизни одной Германии...

И не в судьбе одних евреев...

И в истории не только славянства...

В жизни, судьбе, истории почти всех народов и едва ли не всех стран мира.


37 Д- Дани"


577




30 января 1933 года в самом центре цивилизованнейшей Европы утвердилась у власти самая дикарская из диктатур, какие умудрялись создавать для себя люди.

Вначале все казалось: это не продлится долго. Слишком глупо звучали заповеди нацизма. «Наука есть явление расо­вое, обусловленное кровью, как и любой иной продукт челове­ческой деятельности». Это утверждал сам фюрер германского народа., Hq как-то не верилось, что из такого дурацкого ут­верждения могут воспоследовать реальные действия.

Вначале всё думалось: победит хотя бы здравый смысл. Не честность или мудрость, не порядочность или человечность, а хотя бы только здравый смысл: зачем же «им», новым пра­вителям Германии, наносить ущерб своей репутации и своей стране — ее культуре и ее будущему, о котором они обеща­ли радеть неустанно?

Вначале все не верилось: мыслимо ли, что они будут из­гонять из своей расовой науки, скажем, теорию относительно­сти, только оттого, что Эйнштейн — потомок создателей Эк­клезиаста, а не разрушителей Рима?! Можно ли было допу­стить, что они и его самого подвергнут изгнанию из Германии или того хуже?.. Но нет, в реальные, а не словесные убийст­ва, погромы, костры тогда еще поверил бы даже не всякий пессимист.

А Резерфорд был оптимистом! И это ему казалось, думалось, верило сь, что все устроится.

Да обойдется, черт побери!

Уляжется. Затихнет. Развеется.

Пойдет логично. Не выйдет за рамки...

А он ведь при этом довольно сносно знал историю чело­вечества. Или, точнее, хорошо помнил все читанное о былых временах на школьной скамье и в годы студенчества, да и позже, когда в часы досугов он с привычной своей молниенос­ностью поглощал без разбора все, что чудилось ему интерес­ным. История чудилась интересной. И недаром с ним любил болтать манчестерский историк Тоут. И недаром он поразил однажды двух заслуженных генералов своей праздной осведом­ленностью в третьестепенных деталях военных кампаний Алек­сандра Великого. И главное: все ему рисовалось в отчет­ливо-зримых картинах. Таков уж был механизм его памяти, всегда работавшей заодно с его необыкновенным воображени­ем. И он умел подтрунивать над прошлым, как над чем-то га-зетно-сегодняшним. И умел спорить об уроках былого. И знал кровавую необузданность фанатизма. И понимал, что не разум, не логика, не расчет — руководящие начала истории.

S78

Но когда она делалась на его глазах и была историей, еще не ставшей историей, то есть когда в ней еще все можно было исправить, пустить по другому руслу, обдуманно изменить, очеловечить, образумить, — словом, когда она представля­лась еще управляемым потоком, ему, человеку мысли и зна­ния, все казалось, думалось, верилось: да не может быть, что­бы это зашло далеко! Да обойдется, черт побери... Уляжется, затихнет, развеется... Еще возьмут свое знание и мысль. Уж немцам-то не занимать ни того, ни другого.

Все не умещалось у него в голове, что впредь от имени Германии будут разговаривать иные немцы, а не те, кому действительно не занимать на стороне ни мыслей, ни знаний. А тем, кому не занимать, будет становиться на родной земле все хуже и хуже. И неарийцам и арийцам...

3 апреля 33-го года — шел уже третий месяц фашистской диктатуры — он написал во Фрейбург своему старому учени­ку и другу Дьердю Хевеши:

Все мы, естественно, крайне внимательно следим за действиями нового германского правительства и особенно за антисемитскими акциями. Я надеюсь, что вас никак не затронуло это странное наважденье. Знаю, что Эйн­штейн уволился со своего поста в Берлине... Мы, конеч­но, еще надеемся навестить вас во Фрейбурге в середи­не июня, если положение в Германии исправится.

«Странное наважденье!»

«Если положение исправится!..»

Всего удивительней, что это его прекраснодушие было со­вершенно искренним. И в общем-то неистребимым. Даже по прошествии еще одиннадцати месяцев, когда за голову Эйн­штейна уже была назначена премия в 50 тысяч марок и со всеми иллюзиями следовало расстаться навсегда, он, Резер­форд, отвечая на провокационное письмо профессора-нациста Иоганнеса Штарка — того самого, что купил на Нобелевскую премию фарфоровую фабрику, — позволил себе заявить с преж­ним оптимизмом.

Мы все искренне надеемся, что разрыв с традициями интеллектуальной свободы в вашей стране есть только преходящая фаза...

К счастью, эта доверчивость не подавляла в нем негодо­вания. «Взрывчатого негодования» — по словам сэра Вилья­ма Бевериджа, главы одного из оксфордских колледжей, при­ехавшего в мае 33-го года к кембриджским коллегам с важ­ной и совершенно добровольной миссией.

37* 579

Той весной появились в Англии первые беженцы с нонти- Д нента. Будто где-то шла война! Будто где-то мирные люди жда­ли неминуемого вторженья врага и заранее знали, что нельзя::

им рассчитывать на снисхожденье. Будто перестали вдруг рас­пространяться на них, на людей, все защитительные установ-ленья человечьего общежития, выработанные тысячелетьями.

Но почему — «будто»? Так происходило на самом деле.

В рассказах изгнанников оживали немыслимые картины внутренней оккупации германских городов. Штурмовики в ко­ричневых рубашках и штатские нацисты в собственных пид­жаках, ошалелые фанатики и трезвые карьеристы, примитив­ные подонки и высокоразвитые трусы захватывали страну — свое отечество! — как побежденную державу. И торопливо бесчинствовали в ней, точно боялись не успеть сполна пополь­зоваться предоставленной им бесконтрольностью, как торопят­ся и боятся времени всякие оккупанты.

Люди на чемоданах...

Дети, всхлипывающие по-немецки, по-венгерски, по-италь­янски, по-польски...

Женщины с затравленными глазами...

Старики с безнадежными улыбками...

Люди. надменно замкнувшиеся э несчастье...

Беженцы. Изгнанники. Эмигранты.

Неарийцы. Антифашисты.

И среди них ученые всех рангов, от мировых светил до начинающих магистров. Исследователи, лишившиеся лабора­торий, библиотек, музеев, помощников, противников, дискус­сий, журналов, кафедр, средств для работы и средств к су­ществованию.

Учителя без учеников. Ученики без учителей.

Что ждало их в Англии? Что надо было предпринять для спасения этих людей от близких бед нищеты и спасения их знаний, опыта, талантов и замыслов для науки? Короче—как можно и должно было им помочь?

Для обсуждения этой-то проблемы и приехал в Кембридж видный оксфордец Беверидж. Позже, по просьбе Ива, он за­писал свои впечатления от тогдашней встречи с Резерфордом:

...Я нашел его в состоянии взрывчатого негодования по поводу того обращенья, какому подвергались в Гер­мании его ученые коллеги, чьи работы, равно как и их" самих, он знал чрезвычайно близко и ценил высочайшим образом.

580

Так, в одну из майских суббот 33-го года в результате дружного единомыслия Резерфорда, Бевериджа, . известного историка Джорджа Тревельяна и президента Королевского об­щества — Резерфордова преемника — Фредерика Гопкинса практически было решено создать Совет Академической помо­щи изгнанникам фашизма.

Очень скоро Резерфорд стал его президентом и, сверх то­го, председателем Исполнительного комитета. И в этом-то ка­честве 3 октября 33-го года открывал он в Альберт-холле де­сятитысячный антифашистский митинг, на котором представ­лял лондонцам своего «старого друга и коллегу профессора Эйнштейна».

Уже около 1000 ученых-изгнанников значились к тому вре­мени в списках Совета Академической помощи. (К маю 1934 года это число дошло до 1300.) Устройство стольких су­деб "становилось трудной проблемой. И обнаруживалось, что вовсе не всюду и не всегда изгнанников встречали с участьем. Случаи такого рода приводили Резерфорда в бешенство.

Незадолго ли до митинга в Альберт-холле или, напротив, какое-то время спустя нечто подобное произошло с молодым теоретиком Рудольфом Пайерлсом.

Он был из тех, кто очень счастливо начинал свою жизнь в науке. Обстоятельства свели его со сверстником выдающей­ся одаренности — Львом Ландау. Вместе сделали они совсем еще юношами важную работу по квантовой электродинамике. И в 30-м году вместе провели не одну неделю в Копенгагене у Бора, защищая в отчаянных спорах свою точку зрения. Словом, все шло как надо, и будущее обещало быть милости-.вым к талантливому исследователю. И внезапно все оберну­лось бедой. В качестве эмигранта Пайерлс очутился в Манче­стере.

Заботами Совета Академической помощи он был определен на маленькую должность. По молодости лет и малой извест­ности на другую должность он и не рассчитывал. И полага­лись ему маленькие деньги, что тоже было естественно. Но по чьей-то злой воле этих денег ему-не платили. Не платили, и все! Это был недоказуемый (всегда можно было сослаться на недоразумение) саботаж помощи эмигрантам. Пайерлсу было очень скверно. Он не выдержал. Бросил Манчестер и Отпра­вился в Кембридж.

Ярость Резерфорда могла быть только бессильной, когда он узнал, отчего этот молодой теоретик удрал из Манчестера.

581

Зато Пайерлса сразу устроили в Монд-лаборатории. Прошло всего несколько дней, когда во дворе Кавендиша он попался на глаза Резерфорду. На весь двор прозвучал вопрос:

— Ну как, а здесь вам деньги уже дали? Пайерлс сказал, что еще нет, рано, только в конце меся­ца он должен будет получить жалованье.

— На что же вы живете?

Пайерлс смущенно ответил что-то невнятное. И тогда раз­далось грохочущее:

— Хорошо, вам дадут деньги! Уж я позабочусь, чтобы они, черт возьми, дали вам деньги!

«Это так резко контрастировало с Манчестером, что я на­всегда запомнил тот разговор, — рассказывал Пайерлс через тридцать лет. — И. с тех пор, между прочим, я сам постоянно задаюсь вопросом, как живут молодые люди, которыми мне приходится руководить...»

Но Пайерлс, наверное, очень удивился бы, узнав, что Ре-зерфорд совсем не всегда проявлял такую заботу о материаль­ном благополучии своих мальчиков. Сам проживший всю молодость сначала на стипендии, а потом на скудное .макдо-нальдовское жалованье, он привык и к чужому безденежью относиться без тревог. И полагал, что в самоограниченье нет несчастья. И считал, что начинающим ученым не вредно жить туго. Даже обожавший его Гарольд Робинзон вынужден был признать, что:

...тот, кто не мог удовлетвориться меньше чем тремя фунтами в неделю или собирался жениться, несомненно, находил несимпатичной эту позицию Резерфорда,