Андрей Белый На рубеже двух столетий Воспоминания в 3-х книгах
Вид материала | Книга |
Содержание5. Толстые. ожэ. авторство. шопенгауэр |
- Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах, 9395.42kb.
- Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах, 10467.8kb.
- Www proznanie ru, 279.25kb.
- Термин «маркетинг» возник в экономической литературе США на рубеже XIX xx столетий, 228.87kb.
- Мы живём на рубеже двух веков, 258.37kb.
- Константин васильевич мочульский андрей белый, 384.75kb.
- Воспоминания Сайт «Военная литература», 4244.99kb.
- Российской Академии Юридических Наук), А. С. Трифонов (исполнительный директор Волгоградского, 209.92kb.
- Православная певческая традиция на рубеже XX -xxi столетий, 653.36kb.
- Темы исследования. Динамика современного развития такова, что все чаще звучит вопрос, 3886.88kb.
лакея.
В этой мысли о "лакействе" изживала себя потребность послужить в
изгнании тому, кто углубил мне взгляд на драму жизни; эта фантазия пылала в
моей душе в период неоткрытости моего преступления; я думал:
"Когда все откроется и я покрою себя несмываемым позором перед
директором, родителями, знакомыми и друзьями, я бегу, чтобы в услужении "для
другого" смыть пятно позора, которым я себя замарал".
И в чистке ибсеновских башмаков изживала себя мистерия омовения Каином
ног того, кто его подвинул на убийство.
Читатель, - это не шутка!
Не оправдывая себя и горько каясь, я ставлю вопрос и с другой стороны:
скажите мне, что же это за быт, где возможны такие нелепости и где
действующие лица - носители высших стремлений и высшей культуры? Я,
шестнадцатилетний "преступник", - чистый юноша, краснеющий от женского
нескромного взора; и - добрый юноша, не способный убить вороны; одушевляющие
меня стремления - прекрасны; и знай их Поливанов, он бы воскликнул со
свойственной ему эмоциональностью:
"Прелесть какие!"
Действительно: я углубился в Гегеля, в Рэскина, меня ждут Шопенгауэр и
Кант; я пишу для себя длиннейшее исследование о природе красоты 104,
стараясь выявить отношение между понятиями "идея", "тип", "символ"; я уже
очень образован (не довольствуясь "идеализмом", читаю Уэвеля и Милля);
образован, добр, пылаю сочувствием к добру и свету: не пью, не курю, не
развратничаю, не переношу пошлости.
А я... преступник; и главное: соблазнитель мой, взманивший на путь
преступления обострением жажды к "художеству", - сам Лев Иванович, невольное
действующее лицо драмы, в которой я - герой.
Третий участник драмы - отец: чистый, прекрасный человек, весьма
понимающий мои умственные запросы, ибо мне подкладывающий Милля, но не
понимающий, что запросы шестидесятых годов уже не запросы девяностых; отец,
видящий бестолочь "толстовской системы" гром-ленья мозгов и с нею уже
борющийся, подготовляя кампанию за естествознание (против министерства), и
все же стоящий за то, чтобы я себя этой системою догвоздил; и ради этого
лишающий меня правых эстетических потребностей, не умеющий расколдовать во
мне скрытность, которую маской ко мне пришили с четырех лет; ведь
преступление Каина - итог быта: итог двенадцати лет ужасного коверканья
родителями себя, своих отношений друг к другу, перекрещенных на мне.
Повернув историю моего "преступления" под углом борьбы двух столетий и
страшного провала критериев жизни высшей интеллигенции, ведь, пожалуй, и не
найдешь "преступников", наткнувшись на исторический рок.
Мне от этого - не легче, ибо "преступника" в себе переживал я год:
денно и нощно; конечно, я вышел из опыта ужасного и прекрасного года
(прекрасного, ибо мир культуры стоял предо мной невероятным ландшафтом
будущего), с твердым решением: не повторять "преступлений" подобного рода;
совесть моя окрепла, но окрепла на разглядывании все же кривого поступка, и
все же поступка, совершенного мной.
В преступление "воспитанника Бугаева" были посвящены три лица:
воспитанник, профессор Бугаев и Лев Иванович; знаю, что у отца и у Льва
Ивановича был разговор обо мне; не знаю содержания разговора; оба по-разному
убили меня; отец - взрывом горя и ясным прощением; а Лев Иванович -
изумительным благородством; два месяца он был со мной подчеркнуто нежен; и
слышалось в тембре обращения:
"Ничего, ничего: не горюйте, Бугаев".
Он вызвал во мне взрыв моральной фантазии; я, глядя на него, как бы
произносил клятву; он как бы молча принимал ее.
Но, приняв, он жестом дал мне понять, что ему все известно.
Должен закончить описание этой драмы "осанной" благородству и тонкости
педагогического таланта этого человека, когда он действовал от сердца к
сердцу ученика.
Описывая трагический случай, венчавший борьбу за культуру мою, я
заскакиваю: он - финал лет, которые озаглавил бы: "Путь от триумфа к
позору"; но генезиса той или иной темы нельзя выдержать только в
хронологическом порядке, не превратив биографии в крап фактов, весьма
интересных для автора, но не для читателя. Пока совершались процессы
вырождения из домашнего и гимназического бытов и процессы "врождения" в то,
что мне стояло, как ренессанс, я отдавался ряду невинных и разрешенных
переживаний; как ни была мрачна моя жизнь, я, и страдая, не терял
жизнерадостности, сквозь все пробивавшейся; ослабевало страдание в том или
ином участке сознания, - мгновенно участок начинал процветать; и я процветал
любовью к Малому театру, к Ермоловой, к Садовским, к Гореву, к пьесам
Островского; не было момента, когда бы я бросил свою игру [Смотри в
предыдущей главе]; в 1893 году мы жили на даче в Царицыне; тут настигло меня
увлечение девочкой, Маней Муромцевой (дочерью С. А. Муромцева), с которой я
познакомился на даче Вышеславцевых;10 очень хорошо помню отца ее, Сергея
Андреевича, еще чернобородого "красавца", как его называли тогда, а вовсе не
"председателя Думы";106 с той поры периодически возникает его жена М. Н.
Муромцева, с которой встречаюсь я в самых разнообразных местах до
шестнадцатого года (в "Эстетике"107, у нас, на выставках, в Кружке108, у
Кистяковских и даже у теософов); помнится Царицынский парк, моя беготня с
детьми Давидовыми; и та же четверка Лопатиных, сменивших Демьяново на
Царицыно, устраивавшая парады прогулок на удивление дачникам; помнятся
соседи по даче, шумные барышни Орешниковы, с которыми я впоследствии не раз
встречался, а с Верой Алексеевной (женой писателя Зайцева) и дружил: В. А.
была очаровательная белокурая розовая барышня (всегда в розовом платье), к
которой я чувствовал почтительную... почти влюбленность.
Из Царицына я привез страсть к танцам; и увлечение ими длилось весь
третий класс, когда я учился танцам у двух учителей сразу: у Тарновских (по
воскресеньям) и у Вышеславцевых (по субботам); у Тарновских я постоянно
встречался со стариком бароном Корфом; у них же я видел Южина-Сумбатова,
которого обожал за Мортимера в "Марии Стюарт"109, и В. И.
Немировича-Данченко; а у Вышеславцевых мне запомнился Крестовников (будущий
председатель Биржевого комитета).
Увлечения танцами были летучи: вспыхнувши, отгорели, сменясь увлечением
фокусами, которые я проделывал с таким совершенством, что ужаснул свою
суеверную бабушку; за фокусами вынырнула страсть к акробатике, в которой я
был тоже горазд; пойди я по этому пути, я очутился бы в цирке; я потрясал ту
же бабушку тем, что мог, поставив друг на друга четыре стула, на них
взобраться; и, стоя под потолком, держать горящую лампу на голове, что мне
запретили; я проделывал курбеты и на трапеции; помню, что в Кисловодске я
прельщал барышень, раскачиваясь и не держась руками за веревки; за
акробатикой последовала страсть к костюмам; я выдумывал разные стильные
костюмы из домашних пустяков; и начинал поражать воображение матери, вдруг
появляясь в костюме английского пэра эпохи Елизаветы; мать восклицала:
"Совсем, как в Малом театре!"
А я, поразив воображение, удалялся, чтобы предстать пред ней "Мавром"
или Германом из "Пиковой дамы", весьма поразившей меня;110 эта страсть к
"маскараду" скоро нашла богатую пищу, когда в соловьевской труппе я стал
всеми признанным и всеми оцененным костюмером;-когда мы ставили "Два мира"
Майкова111, то режиссировавший Михаил Сергеевич Соловьев не вмешивался в мои
функции; и их одобрил "спец" Владимир Михайлович Лопатин, присутствовавший
на представлении.
Но под всеми этими играми разыгрывались иные игры; мои игры про себя,
верней, опыты "остраннения" атмосферы, сперва тайные, потом разыгрываемые,
как мифы и "гафы" (уже студентом); впоследствии Брюсов отметил в "Дневниках"
след этих "гафов": "Бугаев заходил ко мне несколько раз. Мы много
говорили... о кентаврах. Рассказывал, как ходил искать кентавров за Девичий
монастырь. Как единорог ходил по его комнате..." Или: "А. Белый разослал
знакомым карточки (визитные), будто бы от единорогов... Иные смеялись..., а
Г. А. Рачинский испугался, поднял суматоху по всей Москве. Сам Белый
смутился... Прежде для него это было... желанием создать атмосферу, - делать
все так, как если бы единороги существовали" (В. Брюсов: "Дневники", стр.
134) .
По носу критикам, доносящим на меня за "мистику"; и в эпоху записания
"Дневников", и гораздо ранее, будучи шестиклассником, будущий Белый весьма
старательно упражнялся в "как будто" в стиле собственных макетов собственной
студии символизирования, источник которой - игра, а не вера: то, что
Шкловский называет принципом "остраннения"; и Брюсов понял с первого мига
встречи, что постановка "Атмосфер" великолепно уживается в Белом с
критицизмом, Кантом и интересом к "Основам химии" Менделеева; тринадцатью
страницами ранее тот же Брюсов записывает: "Был у меня Бугаев, читал свои
стихи, говорил о химии"; пропускаю слишком лестную для себя фразу; и -
дальше: "Зрелость... ума при странной молодости" ("Дневники", стр. 121) 114.
Брюсов с первого мига понял, что мои символизацион-ные упражнения,
захватывающие не только "словесную фразу", но и "переживание"
(индивидуальное и социальное) отстоят за тридевять земель от вер в
мистическую "кошку серую", которыми порой так страдал в юном возрасте
Александр Блок, бессознательно провоцируя меня к философским вопросам ему (в
письмах), шуткам с выдуманным нами "Лапаном"115, постановочным макетом
"остраннения" быта, чтобы выведать, в чем же корень его "Прекрасной дамы";
главное: право устраивать студию нового быта Белым оформлено отделом
"Арабесок" под заглавием "Творчество жизни"116, то есть претворения
переживаний, подчиненных стилю; как тщились создать стиль мебели, так юный
Белый тщился в великой предер-зости своей создать новые атмосферы
переживаний под флагом "игр"117, - то самое, что Валерий Брюсов выметил в
своих юных строчках:
Я сделал снег из лепестков118.
Но эти мои стилизационные игры идут из моей детской игры, "своей" игры,
корень которой - в перелаживании предметов быта в знаки чего-то иного, еще
искомого; из этой "игры" и выветвлялись все иные игры: и в "костюмы", и вот
во что: прочитав "Эстетику" Шопенгауэра (третья часть "Мир, как воля и
представление"), я пленился идеей Шопенгауэра о непосредственной возможности
"увидеть идею"; и я каждый день останавливался на прогулке перед, например,
домом: и зрительно учился увидеть стилистическое целое его формы
(безотносительно к улице, нелепым вывескам), как нечто основное; я считал,
что вижу "идею" дома, когда это удавалось; позднее с юным С. М. Соловьевым
садились мы на бульваре, и я, наблюдая прохожих, силился увидеть "идею", то
есть нечто типичное, чтобы мгновенно сымпровизировать фамилию, выражающую
сущность прохожего; я восклицал:
- Вот идет Соня Алова с мисс Мак! Проходила девочка с гувернанткой.
Раз я воскликнул:
- Фетюков!
И услышал в ответ:
- Здравствуйте!
"Фетюков" оказался знакомым С**; я так увлекся его типом ("идеей"), что
не узнал в нем знакомого.
Что это - "мистика" или студия наблюдений?
Свои разглядения я называл созерцанием "идеи"; в этой ошибке в выборе
слова я повторял лишь почтенное заблуждение Гете, уже взрослого, спорящего с
Шиллером о том, что идею "перворастения" можно узреть119.
Я, не посвященный в этот спор, не подозревающий еще о нем, собственно,
поднимал вопрос Гете: что есть идея в явлении?
Под флагом "созерцания идей" я развил глаз: к усвоению не только
стилей, но и природных явлений; я уже часами разглядывал оттенки зорь,
месяца, цветов, лиц, человеческих жестов; все изученное мной, натурально,
легло далее в основу чисто писательской привычки к наблюдательности, корень
которой - в тех упражнениях, которые я развивал то в акте созерцания, то в
акте постановочного макета, который шутя называл я "странных дел"
мастерством (даже термин Шкловского был мною подобран)120.
Читайте и поучайтесь, критики символистов: читайте и будьте грамотнее;
читайте великого поэта-натуралиста Гете, которого вы не знаете; если бы
знали, стыдно бы было вам видеть мистику там, где действует углубленный
натуралист, упражняющий глаз.
Мои "странные" игры, сплетающие созерцание, мысли об эстетике
Шопенгауэра, стилистические упражнения с просто детской игрой уже возникают
с пятого класса гимназии, когда я всецело отдаюсь звукам музыки и месячным
лучам; я, вглядываясь в луну, начинаю изучать отражение луны в зеркале; я
кладу зеркало на стол, сам влезаю на стол; и смотрю на отражение луны в
зеркале под ногами - до самогипноза, зорко изучая и переживания свои; вдруг
мне кажется, что вдыхание нашатыря усилило бы во мне действие лунного света:
я говорю себе:
- Луна связана с аммиаком.
Шаги; я слетаю со стола; зеркало - на месте: перед столом сидит
"воспитанник"; и - изучает Цицерона:
- Переводишь, Боренька?
- Перевожу.
Так я заигрывал про себя в пятом-шестом классах.
Полосой вот таких игр я, уже вооружающийся Бодлэ-ром, врезывался в
чисто "декадентские" упражнения с тем явлением, которое называет Вундт
аналогиями ощущений; что это - "мистика" или "эксперимент",
"трансцендентность" или "имманентность" - призываю на суд грамотного
человека, читающего и Вундта, и Гете, а не невежу и болтуна.
Золото сделал я, золото
Из солнца и горсти песку.
Тайна не стоила дорого...
Падал песок из рук у меня,
Тихо звеня...
Золото сделал я, золото.
Валерий Брюсов.
И я в серой пыли заевшего меня быта уже "делал золото"; оно-то и
создало во мне собственный стиль "строки"; но стиль строки - от стиля
восприятий; стиль же последних - из опытных упражнений, адекватных
лабораторным; первая книга "Бореньки", ставящая грань между ним и "Белым",
написана: своей формою, своим стилем.
Откуда он вынут?
Из опытных упражнений: с собой, а не со строкой; о форме не думал, а
вышла "своя".
А почему типы "Симфонии", никому не видные в 1901 году, появились
обильно к 1905 году? Потому что они были впервые наблюдены: наблюдение и
опыт лежали в основе моего "символизма".
5. ТОЛСТЫЕ. ОЖЭ. АВТОРСТВО. ШОПЕНГАУЭР
Эти годы напоминают мне в одной грани мчащийся поезд; я, высунувшись из
окна вагона, запоминаю случайные ряби станций; и станции - отлетают;
станции - картины быта; а поезд - пролет сквозь него; что прежде грозило
сковать, теперь скользит по поверхности; мучают глубокие драмы, а не
поверхностные впечатления бытия; в них я - актер, исполняющий водевили.
Постоянный заход к Стороженкам относится к этого рода не задевающим
впечатлениям; Н. И. Стороженко, как авторитет, трояко убит за период
гимназии: отцом, Поливановым, вскрывшим литературу, и М. С. Соловьевым, к
которому скоро прислушаюсь я; к этому профессору водворяется лишь
благодушное отношение: добродушный хохол, - не более; для меня он и не
вредитель вкусов (вредитель для слабых голов он); с его детьми ослабевают
мои связи; некоторое время я стараюсь развернуть мои способности и у
Стороженок в виде инсценировки детских спектаклей; и тут наталкиваюсь на
мальчишек, деформирующих эстетику моих начинаний и сводящих ее к грохоту,
растерзанию, шарапу; скоро сыны, став поливановцами, заводят сношения с
негодяйскими элементами своих классов; Маруся, дочь, обзаведясь роем подруг
(Дюбюк, Салистановится арсеньевскои гимназисткой . Едва нудятся отношения
мои с мальчиками Бутлерами, в 1894 году мы проводим в имении у М. Я. Бутлер
(сестры друга отца) полтора месяца123, живущие в воспоминании, как серое
пятно; мать в одном из своих болезненных кризисов опять взволнована моей
преждевременной развитостью; и гонит меня от взрослых: а Женя Бутлер
пренебрежительно использует меня в качестве помощника по фотографической
части; переживаю себя изгнанником общества: наезжающая молодежь, моя мать,
мальчики Бутлера, превышающие меня возрастом лишь на два и четыре года,
водятся тесной компанией, в которой возрасты смешаны (от пятнадцати до
пятидесяти лет), а я, тринадцатилетний, изгнан, как маленький; и должен
водиться вне этого общества в обществе грачей и галок, обильно населяющих
унылый сад унылой Александрии, имения Бутлеров (Спасского уезда, Тамбовской
губернии); дней десять гостим в Липягах около Спасска, где во мне принимает
участие добрая А. С. Жилинская (жена брата М. И. Бут-лер); помню здесь
барышень Хохловьтх (дочерей артиста)124 да посещение соседей, князей
Цертелевых; помню рассеянного Д. Н. Цертелева, поэта, писавшего о
Шопенгауэре125 и друга В. С. Соловьева, не раз бывавшего в Липягах; он мне
запомнился не как философ-поэт, а как забавно рассеянный фотограф.
После Тамбовской губернии проводили часть лета в унылой Либаве,
впечатления от которой тоже не осталось: и море не радовало.
Следующее лето проводили мы с матерью в Кисловодске, а доканчивали
снова у Бутлеров; в Кисловодске я был предоставлен самому себе, проводя день
в парке и занимаясь упражнениями на трапеции и проглатыванием девяти
стаканов нарзана; мать водилась в обществе своей подруги, Е. И. Черновой,
жившей в Кисловодске с глупым мужем, красавцем Аркашей (А. Я. Чернов); рой
расслабленных "генералов" ее окружал; среди них запомнился сенатор Н. А.
Хвостов, - издали.
И это лето я прожил "изгоем"; внешний мир не питал.
Сезон 1894 - 1895 годов отметился мне знакомством с Мишей Толстым,
сыном писателя, оставшимся на второй год и оказавшимся соклассником;
признаться: сей отпрыск великого дома меня не пленил: и он мной не пленялся;
рыженький, некрасивый отрок, с неряшливым видом и кривыми зубами, но с
печатью фамильного сходства, он держался балбесом, поддразнивая учителя
Копосова; был не до конца глуп; но и умом не отмечен: поверхностный отрок с
невыраженными интересами, с потенциями к хлыщу, но уже зараженный чванством
("Толстые мы!"). Я никогда не столкнулся бы с ним ближе, кабы не родители;
все началось с визита Софьи Андреевны Толстой к нам; прежде она встречалась
с родителями у общих знакомых (Олсуфьевых, Стороженок, Усовых и т. д.);
узнав, что мы с Мишей товарищи, она явилась к нам с предложением возобновить
знакомство и с приглашением меня к ним по субботам; родители ответили
визитом; и после этого от времени до времени Миша усиленно звал к ним
прийти.
Помню первое посещение толстовского дома, в Хамовниках126; с матерью;
открыл двери великолепный лакеи во фраке и в белых перчатках; нелепость
явления этой фигуры подчеркивалась несоответствием со стилем дома, не
отличавшимся великолепиями: просторный, деревянный особняк, в котором
гостиная, столовая и ряд комнат были меблированы так, как меблировались
обычные профессорские квартиры; великолепный лакей выпирал смешно и кричаще.
Софья Андреевна любезно встретила мать и, улыбаясь полными своими
губами (нижняя выпирала), направила на меня свой снисходительный лорнет,
произнося то, что полагается произносить почтенным хозяйкам дома при виде
отроков: нечто вроде:
- Я рада: идите к Мише; он ждет вас.
И, взяв мать под локоть, с помахиваньем лорнетки повела ее от меня:
присоединить к дамскому обществу, собравшемуся в какой-то проходной комнате
нижнего этажа; потом, когда мы, "безобразники", с шумом и гиком пересекали
все комнаты, я не раз видел Софью Андреевну, непрерывно клохтавшую словами и
размахивавшую лорнеткой, как веером; что-то было в тоне ее вполне
нестерпимое, когда она подмигивала собеседницам и, не позволяя им
распространяться (переговаривала их всех!), говорила о "великом" человеке,