Андрей Белый На рубеже двух столетий Воспоминания в 3-х книгах
Вид материала | Книга |
- Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах, 9395.42kb.
- Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах, 10467.8kb.
- Www proznanie ru, 279.25kb.
- Термин «маркетинг» возник в экономической литературе США на рубеже XIX xx столетий, 228.87kb.
- Мы живём на рубеже двух веков, 258.37kb.
- Константин васильевич мочульский андрей белый, 384.75kb.
- Воспоминания Сайт «Военная литература», 4244.99kb.
- Российской Академии Юридических Наук), А. С. Трифонов (исполнительный директор Волгоградского, 209.92kb.
- Православная певческая традиция на рубеже XX -xxi столетий, 653.36kb.
- Темы исследования. Динамика современного развития такова, что все чаще звучит вопрос, 3886.88kb.
слабостями; у меня создалось впечатление от нескольких толстовских суббот,
что это - выставка спеси и легкомысленного болтания Софьи Андреевны о
"великом", но смешном муже, точно он - выставочный предмет, на который сюда
сбежались глазеть, но который для нее - предмет домашнего обихода.
И поэтому, когда "великий" показывался в гостиной (этот сезон он
проводил в Москве, а не в Ясной), делалось отчего-то всем стыдно: вероятно,
более всего ему; и на мать Софья Андреевна не оставила приятного
впечатления, скорей впечатление легкомыслия и чванства: кокетничаньем
"величинами" и "толстовками", цену которым она одна знает.
Помню, как я, поднявшись на лестницу второго этажа, где из
надлестничного помещения вели двери в столовую и в гостиную, попал в рой
поливановцев: здесь были, кроме Андрюши и Миши, дети Стороженок, мой
соклассник Сережа Подолинский, Лев Сухотин (старший на класс), два брата
Колокольцовых и Дьяков, грубоватый старшеклассник; из неполивановцев
запомнился Саша Берс: мы образовали пустой коллектив, с гоготом принявшийся
бегать и швыряться мячом через сервированный чайный стол, делая вид, что
всем весело (мне ж было и нелепо, и скучно); более понравились девочка Саша
и очень милая Марья Львовна, вмешавшаяся в наши игры и осмысливавшая их;
очень понравился совсем маленький, нежный, с полудлинными волосами Ваня
Толстой, очень скоро умерший; иногда от взрослых влетала к нам шумная,
экстравагантная, умная Татьяна Львовна, державшаяся, как художница (и тоже -
с лорнеткою).
Я не любил детских игр с обязательными правилами, с обязательством
гоготать, махать руками и ногами и выдумывать никчемные шалости, чтобы
показать, что мне весело; может быть, другим было весело; мне ж было скучно,
тем более, что отношение ко мне поливановцев-од-нолетков было скорей
отношением сверху вниз (тупица, "не нашего общества" и так далее); этот
оттенок связывал руки; и кабы не Александра Львовна (тогда розовощекая,
бойкая Саша) и не Марья Львовна, добрая и осмысленная (поразили меня
прекрасные, лучистые, голубые глаза), то я, в компании "аристократа"
Подолинского, циника Дьякова, и двух балбесов Колокольцовых, и склонного к
бал-бесничеству Миши, просто завял бы; мы играли в мяч, кошки-мышки, прятки:
летали с гиками с первого этажа во второй, скатываясь по перилам, врывались
в столовую, произвести переполох среди взрослых; запомнились мне (не помню,
были ли они в первый раз или во второй) - Сухотин, скоро женившийся на
Татьяне Львовне, уже с младенчества хорошо знакомый Сергей Иванович Танеев
(композитор), чувствовавший себя у Толстых, как дома, и на весь дом
по-танеевски плакавший над шахматами, бледный, кажется, длинноволосый сын
художника Ге и какие-то почтенные дамы (среди них, вероятно, мадам
Пастернак)127.
В разгар игры в гостиную вошел Лев Николаевич, - тихо, задумчиво,
строго, как бы не замечая нас: поразила медленность, с какой он подходил к
нам легкими, невесомыми шагами, не двигая корпусом, с руками, схватившимися
за пояс толстовки; поразили: худоба, небольшой сравнительно рост и редеющая
борода; впечатления детства высекли его образ гораздо монументальней:
небольшой старичок - вот первое впечатление; и - второе: старичок строгий,
негостеприимный; увидав нас, он даже поморщился, не выразив на лице ни
радости, ни того, что он нас заметил; между тем он подошел к каждому; и
каждому легко протянул руку, не меняя позы, не сжимая протянутой руки и лишь
равнодушно ее подерживая; помнится, остановившись передо мной, он оглядел
меня пытливо, недружелюбно и подал руку, как если бы подавал ее воздуху, а
не живому мальчику, растерявшемуся от встречи с ним; помнится, кто-то из
взрослых ему напомнил:
- Сын Николая Васильевича.
- Да, да, - знаю, - равнодушно ответил он голосом В. И. Танеева, глядя
не на меня, а на воздух над моей головою; круто повернулся и вышел в
столовую, чтобы присесть за шахматы с С. И. Танеевым; и оставить нас
донельзя переконфуженными, точно накрытыми на месте преступления; наступило
молчание.
- Да, - старичок! - нелепо пробормотал Подолин-ский, чтобы сказать
что-нибудь; и разговор перешел на "Войну и мир", чтобы обнаружить "позор"
мой: я, пятнадцатилетний, еще не читал "Войны и мира", а все другие -
прочли: и Миша, посвистывая, бросил с пренебрежением по моему адресу:
- Всякую дрянь читают, а хороших книг не читают! Я был добит!
Не очень-то мне сказал мой первый дебют в толстовском доме: не
понравилась мне Софья Андреевна, заморозил холодом "старичок" в толстовке,
оскорбил циническими выкриками Дьяков, когда мы, мальчишки, остались без
девочек; и подавили фрак и белые перчатки великолепнейшего лакея; если б не
мать и не настойчивые приглашения Миши, я бы и не появился вторично в этом
неискреннем доме.
А я появлялся в этот сезон; но нечем помянуть свои появления: та же
беготня по комнатам с вылетанием в сад, где мы кидались снежками, галдели и
говорили обязательные циничности, от которых не было весело; запомнились два
эпизода, имеющие отношение к Льву Толстому.
Один: в столовой молодежь поет цыганские песни; я с Колей Стороженко
оказался при лестнице, ведущей вниз; к лестнице выходит Толстой (не помню с
кем), останавливается у перил, собираясь сойти вниз, положив руку на перила,
поднимает голову и оцепеневает, вперяясь в пространство и весь погруженный в
слух; вдруг, с неожиданным порывом, махнув рукой на пение, он восклицает:
- Как хорошо!
И, опустив голову, легкими шагами быстро спускается с лестницы.
Другой эпизод: Александра Львовна должна нас искать (мы играем в
прятки); удалив ее, мы, поливановцы, мечемся по дому, ища обители; вдруг
Миша соображает:
- А ведь отец-то ушел?
Кто-то обегает комнаты: возвращается с вестью:
- Ушел. Миша толкует:
- Если мы заберемся к нему в кабинет, Саша нас никогда не найдет: ей
невдомек, что мы осмелились забраться туда.
Решено: какими-то боковыми переходами попадаем мы в кабинет Л. Н.,
отдельный от дома; простая комната; запомнилась черная, кожаная мебель, если
память не изменяет: диван, кресла, ковер; перед ковром письменный стол; мы
комфортабельно разваливаемся на ковре и на креслах; Дьяков залезает на диван
и лежит на нем; раз-драв ноги и похлопывая себя по животу, он изрекает
пресные идиотизмы свои; проходят минуты; мы слышим топот шагов Александры
Львовны, тщетно нас ищущей; в кабинете почти темно; лишь луна из окон его
освещает.
Вдруг легкий шаг из дверей за появившимся кругом света (то - свечка);
кто-то идет к нам, ставит свечку на стол; и мы с великим конфузом видим:
это - Толстой; поставив свечу и накрыв нас в наших разухабистых позах
(Дьяков с разодранными ногами на диване), он не садится; стоит над столом,
со строгим недовольством разглядывая компанию; компания - как замерзла
(Дьяков даже с дивана не стащил ног): длится ужасное, тягостное молчание, ни
мы ни слова, ни Лев Толстой; стоит над столом и мучает нас свинцовым
взглядом.
Наконец после молчанья он произносит с нарочитою сухостью, обращаясь не
то к Дьякову, не то к Сухотину:
- Отец на земском собрании?
- Да.
И мы стенкою, один за другим, - наутек из кабинета, точно на нас вылили
ушат холодной воды.
Долго я потом роптал на этот холод Толстого, распространяемый на нас,
пока не понял всей правоты его; ведь он в нас видел "лоботрясов" из "Плодов
просвещения";128 и был прав: стиль компании, подбиравшейся около Миши,
был-таки лоботрясный; и этот стиль мне был тоже не переносен; кажется, - это
мое последнее посещение дома Толстых, куда не тянуло; скоро Миша перешел в
Лицей; наши встречи в гимназии прекратились; через год я получил вновь
приглашение в гости; но не пошел, и мать была одна у Толстых: вернувшись,
передавала, что за мною хотели послать лакея и жалели, что я не появился; я
же не печалился; матери тоже не нравилось в этом доме; вымученное Софьей
Андреевной возобновление знакомства само собою оборвалось.
Впечатление от Толстых, - впечатление от полустанка, у которого постоял
поезд жизни моей лишь несколько секунд; как не соответствовало оно
оглушающему влиянию на меня Льва Толстого с 1910 года129.
Такими же пролетными впечатленьями был мне ряд впечатлений, связанных с
внешней жизнью, с просовыванием носа "в свет": с появлением ряда профессоров
и профессорш, с поездкою за границу в 1896 году; мать не умела
путешествовать; попав в новый город, она металась недоуменно, пугалась,
скучала; и все кончалось бегством домой; сплошной катастрофой стоит мне
бегство по Европе:130 пр Берлину, Парижу, Швейцарии; мелькнули: Берн, Тун,
Цюрих, Вена, ничем не обрадовав; сокровищницы культуры, музеи, прошлое, -
всему этому повернули мы спину; считаю: первое мое знакомство с Европой 1906
год, а не 1896. Запало лишь пребывание в Берлине с Млодзи-евскими; и жизнь в
Туне с Умовыми; запали и дни, проведенные в Париже с Полем Буайе и с его
умной женой; Поля Буайе я встречал и раньше в Москве, когда он,
перезнакомившись со всеми друзьями, чувствовал себя москвичом:131 я его
видел у Стороженок; бывал он у нас; бывал и у Янжулов. Узнав, что мы едем в
Париж, он списался с матерью и встретил нас на вокзале, поразив высочайшим
цилиндром, черною эспаньолкой и эластичностью, с которой он вспрыгивал на
фиакр; он показался мне тем именно парижанином, которого я видел на
иллюстрациях к банальным французским романам; в 1896 году он был уже
седеньким, но таким же юрким; везя нас с вокзала мимо Сорбонны, он заметил
матери:
- Ваш муж, если бы ехал с нами, снял бы шляпу перед этим зданием, в
котором и он учился!
Но мать Сорбонной не тронулась: и, по-моему, докучала Буайе и его жене
жалобой на жару и на то, что ей скучно; тщетно Буайе придумывал, чем бы ее
развлечь, посылая к нам сына, Жоржа, влекшего в "Жардэн д'акклиматасион"132,
где я ездил верхом на слоне, а Жорж - на верблюде; когда мы встретились с
Умовыми, обещавшими нас увезти в Швейцарию, то, вероятно, у бедного Поля
Буайе с души свалилась большая тяжесть.
Возвращение в Россию было интересней выезда из нее: наш спутник по
вагону, бледный, бритый, больной француз, ехавший впервые в Россию, вступил
с нами в живой разговор; оказалось, что у него ряд рекомендательных писем к
знакомым (Стороженкам, Веселовским и так далее) от того же Поля Буайе, с
которым мы проводили недавно время; он оказался католическим священником,
находящимся в конфликте с папой и уже не первой молодости принявшимся за
изучение славянских языков, в частности, русского; он читал в подлиннике
Тургенева, а не мог произнести вслух ни слова по-русски; мать разочаровала
его: в летние месяцы никого в Москве нет (ни Стороженок, ни Веселовских);
ему придется томиться до осени в пыльном городе; и звала его в гости к нам.
Мосье Ожэ (так звали его) появился у нас, встретившись с отцом, только
что вернувшимся с юга; мосье Ожэ оказался образованнейшим человеком, знающим
психологию и литературу; он являлся к нам каждый день, часами толкуя с
отцом; ехал он в качестве доцента русского языка по кафедре Буайе в "Эколь
дэ ланг з'ориенталь";133 вставал вопрос: куда деться нам во вторую половину
лета? Куда деть беспомощного Ожэ, больного и одиноко томящегося в пыльной
жаре; решили всем вместе ехать в санаторию доктора Ограновича, Аляухово,
присевшую в леса около Звенигорода; там и оказались.
В санатории был общий стол, за которым шумели больные на одних правах
со здоровыми; запомнился профессор анатомии Петров да постоянно являвшиеся
Иванюковы, жившие где-то поблизости, в маленьком домике, спрятанном в
кустах, уединенно работал и отдыхал державшийся в стороне Н. К.
Михайловский, статную фигуру которого, одетую во все серое, с развевающейся
бородой я хорошо помню; он рассеянно пробегал в отдалении, точно улепетывая
от нас; ветер трепал широкополую шляпу и белокурую бороду, а пенснэйная
лента мешалась; отец так и лез на него: померяться силами в споре; однажды
он с ним сражался; после мать попрекала его теми же словами, произносимыми с
той же интонацией:
- Хороши... Накричались... И как вам не стыдно... А он с тою ж улыбкою
так же перетирал руки:
- Отчего же-с: поговорили!
Аляухово жило в памяти из-за Ожз; ему отвели маленькую комнатушку; и он
в ней замкнулся: жечь курительные бумажки, распространяющие запах ладана; и,
по-видимому, предаваться католическим медитациям, потому что часами
просиживал в темноте, закрыв ставни и очень смущаясь, когда настигали его; у
него болели и грудь и ноги; еле передвигался; скоро он вызвал яркое
недоуменье в отце, разводившем руками:
- Непонятно, зачем приехал... Просит не говорить, что священник...
Ходит в штатском... Не может внятно ответить, зачем в России...
Было решено: "иезуит"!
Неожиданно "иезуит" обратил внимание на меня; он предложил мне брать у
него уроки языка и истории литературы в обмен на свои упражнения в русском;
это наше взаимное обучение превратилось в ряд живых и продолжительных очень
бесед, увенчиваясь прогулками в поля и леса; и я на месяц превратился в гида
этого престранного человека; бледный, бритый, с лицом, напоминающим
стареющего Наполеона, с серыми, добрыми и очень грустными глазами, с
плачущим, почти женским голосом, с мягко зачесанными каштановыми волосами,
он с необыкновенным старанием выправлял стиль моей речи и выговор, попутно
рисуя талантливые силуэты Мюссе, Виньи, Ламартина и критиков Сарсе и
Лемэтра; второго он обожал; первого не любил и вздыхал о падении языкового
стиля во Франции, погружая отрока в тонкости французской эстетики,
расколдовывая немоту до того, что я начал выспрашивать его о французских
символистах; от него-то я получил первое представление о Реми-де-Гурмоне,
"католике" Верлэне, парнассцах, Вилье-де-Лиль Адане; я ему признавался:
французские импрессионисты, мной виданные в детстве, живы во мне (в ту пору
я знал пародии на "символистов" Валерия Брюсова и читал статью в "Вопросах
Философии", - Гилярова "Предсмертные мысли во Франции", сильно
заинтриговавшую меня: перевод поэмы Верлэна, там помещенный, произвел
огромное впечатление);134 Ожэ не симпатизировал "декадентам", но и не слепо
ругал их, а говорил осторожно, культурно о том, что "декаденты" - симптом
безбожной цивилизации (как и подобает говорить священнику); интересно, что
во время наших полевых прогулок в аляуховских полях я впервые осознал свои
симпатии к левейшим художественным течениям, - не могу сказать, что
благодаря Ожэ, им не симпатизировавшим, а как-то рикошетом от его доводов;
из его осторожного тона (не "хихикающего") я вывел свое заключение: надо за
декадентов стоять тактики ради; в чем суть этой тактики, мне еще не было
ясно; но тактику я провел с неожиданной для себя пылкостью вскоре же; когда
сын Ограновича начал ругать Брюсова, я с неожиданной для себя горячностью
сказал, что Брюсова я очень люблю, что не было правдой (я позднее лишь
полюбил Брюсова).
Вот ведь что странно: едва ко мне подходили сериозно, я обретал дар
слова, но в разговоре с глазу на глаз; наши беседы с Ожэ расколдовали мою
немоту, и я долго, весьма неглупо ораторствовал с ним по-французски; но
подойди посторонний, - и возникал "идиотик"; это свойство во мне скоро
подметил Ожэ; и ответил на него подчеркнутой деликатностью в обращении со
мною.
В Аляухове я впервые прочел "Войну и мир", переживая потрясения;135 и
недавно мной наблюдаемый "старичок" в толстовке впервые раскрылся мне; меня
потянуло его вновь увидеть; но от свидания с ним отрезал Миша Толстой; Льва
Николаевича увидеть из-под "Миши" казалось оскорблением моего чувства.
Другое впечатление от Аляухова: я пережил в неделю просто безумное
увлечение дочерью Ограновича, с которой из "стыда" не хотел знакомиться,
хотя она и оказывала издали знаки внимания; "роман" оборвался тем, что она
неожиданно уехала в Крым, а я хотел броситься в воду; но это было не более,
чем -
Юнкер Шмидт из пистолета Хочет застрелиться136.
Постояв над водой, я пошел к Габриэлю Ожэ; и мы заговорили с ним,
кажется, о сонетах.
Настала осень. Мы переехали. Ожэ неожиданно собрался в Париж, когда в
Москву вернулись те, к кому у него были рекомендательные письма; странное
появленье и странное исчезновенье; мы с ним условились: гимназические
сочинения по русскому языку я буду переводить на французский язык, он,
исправив текст в Париже, мне будет его возвращать; я ему послал сочинение о
былинном эпосе, получил исправленный перевод с рядом утонченных поправок и с
похвалами содержанию; матери он высылал томики романов, отцу новинки по
французской психологии; и вдруг круто оборвал всякую переписку, не вернул
мне текста второго сочинения; мы решили, что он сгорел во время пожара
выставки на улице "Жан-Гужон" (трупы сгоревших исчислялись десятками): он
жил рядом с выставкой.
Странный человек, появившийся на пороге моих увлечений Верлэном; через
несколько месяцев в руки мои попадает "Сэрр-шод" Метерлинка; и я - в плену у
него 137.
В эту эпоху начинается мое авторство;138 я пишу: пишу много, но - про
себя; стыдливость моя не знает пределов; если бы меня уличили в те дни в
писании стихов, я мог бы повеситься; пишу я и нескончаемую поэму в
подражание Тассу, и фантастическую повесть, в которой фигурирует
йог-американец, убивающий взглядом, и лирические отрывки, беспомощные, но с
большой дозой "доморощенного", еще не вычитанного декадентства;139 одно из
первых моих стихотворений - беспомощное четверостишие:
Кто так дико завывает
У подгнившего креста?
Это - волки?
Нет: то плачет тень моя!140
Или:
Унылый, странный вид:
В степи царит буран,
Пыль снежная летит,
Ложится на бархан.
Эпитеты "дикий" и "странный" - мои излюбленные; но Ибсена я не знаю еще
(мое "окаянство" случилось поздней: через год).
В этой детски-беспомощной лирике с вовсе не детскими темами отразилась
моя диковатая, странная жизнь про себя; вскоре после отъезда Ожэ заболеваю
я; в болезни прочитываю "Из пещер и дебрей Индостана" Блаватской;141 и я -
"теософ" до всякого знакомства с теософической литературой; мои "теософские"
настроения получают пищу прочтением "Отрывка из Упанишад" в переводе Веры
Джонстон, переводами из книг "Тао-Те-Кинг" Лао-Дзы и "Серединою и
постоянством" Конфуция; все мной прочитано в "Вопросах Философии и
Психологии"142. Впечатление от "Упанишад" взворотило все бытие; впечатление
это я описал в "Записках чудака"; не возвращаюсь к нему;143 "Упанишады" меня
свели с Шопенгауэром; вскоре, отрывши в книгах отца том "Мира как воли и
представления", я увидел эпиграф, посвященный "Упа-нишадам";144 и сказал
себе:
"Отныне эта книга будет мне чтением".
И я начинаю в ряде недель осиливать Шопенгауэра с конспектом, с
переложением (по параграфу в день); первые параграфы первой части я
разучивал назубок, за-давая их себе вместо гимназических уроков, которых не
учу. Так я начал прохождение собственного класса, заключающегося в изучении
Шопенгауэра, в созерцании картин природы, подчиненных "закону основания
бытия", а не "закону основания познания" (термины Шопенгауэра); я учился в
природе видеть "Платоновы идеи"; я созерцал дома и простые предметы быта,
учась "увидеть" их вне воли, незаинтересованно; эти практические упражнения
к чтению "системы" позднее вылились просто в наблюдательность, в
зарисовывание эскизов с натуры и в подыскивание метафор, схватывающих ту или