Андрей Белый На рубеже двух столетий Воспоминания в 3-х книгах
Вид материала | Книга |
СодержаниеГоды гимназии |
- Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах, 9395.42kb.
- Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах, 10467.8kb.
- Www proznanie ru, 279.25kb.
- Термин «маркетинг» возник в экономической литературе США на рубеже XIX xx столетий, 228.87kb.
- Мы живём на рубеже двух веков, 258.37kb.
- Константин васильевич мочульский андрей белый, 384.75kb.
- Воспоминания Сайт «Военная литература», 4244.99kb.
- Российской Академии Юридических Наук), А. С. Трифонов (исполнительный директор Волгоградского, 209.92kb.
- Православная певческая традиция на рубеже XX -xxi столетий, 653.36kb.
- Темы исследования. Динамика современного развития такова, что все чаще звучит вопрос, 3886.88kb.
ГОДЫ ГИМНАЗИИ
1. ЛЕВ ИВАНОВИЧ ПОЛИВАНОВ
Всякий раз, когда память выкидывает мне сентябрь 1891 года, у меня
впечатление, будто дверь в мою жизнь отворилась; и жизнь оказалась лишь
детскою комнаткой; дверь отворилась стремительно, с катастрофическою
быстротой; и в пороге ее встала вытянутая, великолепнейшая фигура Льва
Ивановича Поливанова, чтобы в следующий момент мощным львиным прыжком
опрокинуться на меня. Высокий, сутулый, худой, с серой, пышно зачесанной
гривой на плечи упавших волос, с головою закинутой (носом приятно
скругленным - под потолочный под угол), с черно-серой подстриженною бородою,
щетиною всклоченной прямо со щек, прехудых, двумя темными ямами всосанных
под мертво-серыми скулами, - очень высокий, сутулый, худой, с
предлиннейшими, за спину закинутыми руками, в кургузой куртченочке синего
цвета, подчеркивающей предлинные и прехудейшие ноги, он ринется вот на меня
ураганами криков (от баса до визга тончайшего), кинется роем роскошеств,
развертывающих перспективищи.
Как описать мне его?
Всякий раз, когда я прикасаюсь к перу, чтобы им зачертить силуэт
Поливанова, я отступаю; попытка наталкивается на почти непреоборимые
трудности; очень легко подчеркнуть для писателя нечто типичное в человеке;
отвлекшись от частностей, выявить это типичное; и невозможно почти зачертить
тип готовый; попробуйте дать силуэты Сикстинской Мадонны иль
микельанджеловского Моисея; тут фотография действует с большею легкостью,
чем живописание публициста и даже художника слова. Вот первое признание о
Поливанове; законченный тип иль портрет, нарисованный кистью великих
художников, бурно вырвавшийся из рамы в жизнь быта Москвы, в нем сложивший
себе свою раму; и в раме заживший; рама - дом Пегова, стоящий на углу
Пречистенки и Малого Левшинского переулка1.
Да, Лев Иванович поражал воображение: всех воспитанников (от
приготовишек до восьмиклассников), продефилировавших мимо этой фигуры на
протяжении минимум тридцати лет; ставши студентами, преподавателями,
профессорами, артистами, они продолжали сбегаться к этому в собственной раме
стоящему произведению Ми-кель-Анджело (под формою посещенья вечерних
субботников Льва Ивановича в том же доме Пегова); Лев Иванович поражал
воображение преподавателей Поливановской гимназии; поражал воображение всех,
приходящих с ним в конкретное соприкосновение. И, вероятно, он-то и пленил
навсегда такого крупного умницу, каким был покойный Сергей Алексеевич Усов,
когда этот последний между лекциями по зоологии прибегал в дом Пегова читать
воспитанникам Поливановской гимназии лекции о Микель-Анджело, которого он
так любил; Лев Иванович впоследствии дал прекрасные воспоминания об этих
лекциях;2 но он, разумеется, не отметил: среди произведений великих
итальянских художников было одно художественное про-! изведение, которое
постоянно восхищало "художника" в Усове; и это произведение - Лев Иванович
Поливанов, один из "пророков", заготовленный Микель-Анджело для Сикстинской
капеллы и случайно не попавший в компанию Даниила, Иезекииля и прочих
художественных шедевров.
Лев Иванович Поливанов был готовый художественный шедевр; тип, к
которому нельзя было ни прибавить и от которого нельзя было отвлечь типичные
черточки, ибо суммою этих черточек был он весь: не человек, а какая-то
двуногая, воплощенная идея: гениального педагога. Все прочее, что не
вмещалось в "педагоге", не было интересно в Поливанове; не были интересны
его живые и трудолюбивые примечания к ученическому собранию сочинений
Пушкина "для воспитанников";3 не было интересно толстое сочинение о
Жуковском под псевдонимом "Загарин";4 даже живые, прекрасные его
хрестоматии5 не были интересны по сравнению с Львом Ивановичем, оперирующим
этими хрестоматиями; ничто сумма "трудов" Л. И. Поливанова по сравнению с Л.
И. Поливановым, оперирующим этими трудами для воспитанников именно "частной
гимназии Поливанова"; но в его руках, при его исполнении эти труды
превращались в фуги и мессы Баха; а его визг, рев, вскрик, интонация,
жестикуляция (все способы "вжигать" в воспитанников любовь к прекрасному) -
выглядели "райскими песнями" какой-то супер-Патти.
Вспоминая эти симфонии живых действий, вытравляющих в душе, как в
гравировальной доске, неизгладимые линии жизни, - видишь: в этих действиях
мы схватывали не проповедуемое нам "что", а "как" подхода к явлениям живого
слова.
Живет себе тихо, не зная бурь, эдакий одиннадцати - двенадцатилетний
мальчонок; в один прекрасный день поведут его по Левшинскому переулку в дом
Пегова; он думает, что это его отдают в гимназию; гимназия - ни при чем;
гимназия - рама; не в этом вопрос, хороша или дурна "Поливановская
гимназия"; она может быть и дурной, и хорошей; впечатление от нее -
побочное; суть в том, что внутри этой рамы - какая-то пещь Даниила6 иль яма
со львами; впечатлительный мальчик и не подозревает, что в этой гимназии его
посадят между прочим и в львиный ров; "лев" нападет с рыком и ревом; и
перепуганный мальчик будет думать: "лев" его съест, а "лев", оскалив зубы,
рыча и прыгая вокруг него, в самый страшный момент вдруг превратится в некое
нежное видение; и вместо "льва" появится Лев с большой буквы (так звали мы
Льва Ивановича) и, сломав все обычные перспективы детской комнатной жизни
простым нарисованием на доске "орла" римского легиона, введет в широкую и
интереснейшую картину, если это случится в первом классе, где он преподавал
латынь; если это перерождение сознания случится в четвертом, то произойдет
это за фабулой метаморфозы приключений древнеболгарского "юса" (урок
славянской грамматики); он заставит пережить превратные судьбы "юса" в его
блуждании по корням, как если бы мы читали приключения Казановы;7 и
превратив звук "юса" в "иотту", подписываемую под долгим "о" (омегою),
наконец убьет захилевшего "юса", перечеркнув его мелом на доске и взорав над
ним:
- На Ваганьково [Ваганьковское кладбище] его, на Ваганьково!
И потрясенный отрок на всю жизнь с широко открытыми глазами будет
вперен в тайны метаморфозы звуков; и будущая сравнительная филология будет
ему открытою книгою этою заранее загрунтовкой.
Если это будет урок в старшем классе, и именно объяснение значения
Шекспира, - будьте уверены: после этого урока "воспитанник частной гимназии"
будет в годах урывать все свободное время, чтобы отдаться чтению Шекспира и
проблеме театра в ущерб успехам своим в "частной гимназии Поливанова"; и
учителя истории, математики, латыни отметят:
- Воспитанник Бугаев перестал учиться.
Не перестал учиться, а начал "учиться Шекспиру", который был ему подан,
как, во-первых, Шекспир, во-вторых:
- Как, вы не видели Федотову в ролы лэди Макбэт?8 Бросьте все и
бегите!
Ему уж заодно будет подана великая воспитательная роль театра, - с
визгом, с криком, с брыком длинных, подскакивающих ног, с Росси, детали игры
которого будут поданы ученикам;9 и - класс сбежится к "Льву"; и "Лев",
забыв, что урок кончен, что и перемена меж уроками прошла, что нетерпеливый
учитель следующего урока стоит у двери и ждет, когда же директор опомнится и
уступит ему место, объясняет значение Росси. Опомнится? Какое там! После
такого разбора и даже воспроизведения жестов Росси, - кончено: и воспитанник
Бугаев, и весь класс за ним по законам овидиевой метаморфозы10 превращен в
"шекспиристов";11 отныне - Шекспир, Малый театр, Ермолова, гастроли
Мунэ-Сюлли12 вытеснили приготовление уроков; и учитель латыни удвоит
количество двоек, не понимая, кто же испортил класс ("испортил" - директор:
Шекспиром или Софоклом); а учитель истории, сам бывший "поливановец", сам
некогда с гимназической скамьи заигравший в шекспировских ролях (и даже
игравший Ромео под режиссурой Поливанова), - тот все поймет: я говорю о
Владимире Егоровиче Гиацинтове13, преподавателе истории и географии некогда:
- Отчего вы урока не выучили?
- Как же, Владимир Егорович, ведь у нас Лев Иванович?
Он улыбнется сочувственно (сам понимает); и лишь для проформы заметит:
- А все-таки надо было выучить.
Но двоек не выставит, ибо двойки по истории не выставляемы там, где
незнание новой истории от узнания параграфа в истории западной литературы:
был урок объяснения роли Шекспира; произошло событие, выгравировавшее в
целом классе неугасаемую любовь к театру; и - навсегда.
В казенной гимназии за незнание урока истории поставят двойки; а в
Поливановской будет учтено, что незнание - от узнания; неуспех - от успеха;
и уже в одном этом огромная победа над "казенщиной", которую так ненавидел
Лев Иванович; как увидит у "воспитанника" казенного типа тетрадку для
записывания уроков, вырвет ее, взорет, подчас разорвет:
- Терпеть не могу этой каа-зее-ооо-онщины!
И "о" огласит весь дом Пегова, и надзиратель испуганно выскочит из
учительской; не случился ли пожар? Владимир Евграфович Ермилов, известный
московский пародист, одно время служивший воспитателем в Поливанов-ской
гимназии, мне не без шаржа рассказывал:
- Сижу я раз в пансионе... Вдруг слышу - громкий плач грудного
младенца... Выскакиваю, бегу коридором: где младенец? Откуда он... Прибегаю
к классу; дверь закрыта; оттуда - младенческий, пронзительный плач;
приоткрываю дверь; и вижу: класс сидит, затаив дыхание, а Поливанов, сидя на
собственной ноге и махая книгой в воздухе, дико плачет.
Вот эти-то громчайшие "и", "о", "а" и наводили ужас; и - впечатление:
Лев разорвет отрока Даниила;14 но скоро отрок начинал понимать, что эти
разрывы ведут не к смерти, а к вложению огня в разорванную грудь:
И он мне грудь рассек мечом,
И сердце трепетное вынул,
И угль, пылающий огнем,
Во грудь отверстую водвинул.
Чаще всего происходило явление:
Открылись вещие зеницы,
Как у испуганной орлицы15.
Воспоминания о Льве Ивановиче оттого так трудны, что они сводятся не к
описанию этой неописуемой внешности, точно соскочившей с потолка Сикстинской
капеллы, а к воспоминаниям эффектов возжжения им в нас, "воспитанниках",
разного рода "любвей"; градация этих "любвей" - градация классов; в каждом
на что-нибудь открывались глаза; в третьем классе на скульптуру фразы (и под
формою этой эстетики прояснялся синтаксис); в четвертом - превращения "юсов"
лишь - портал, под которым мы проходили для восприятия красот "Слова о полку
Игореве"; в пятом - огромной трубою Поливанов-трубач нам вструбливал
Шиллера, геттингенскую душу16 и высокое, чистое отношение к женщине. Каждый
класс - новое действие раскрытия нам живого слова; и Поливанов несся с
каждым из классов сквозь классы, опять для себя переживая заново основные
свои увлечения: римской историей, эстетикой синтаксиса, учением о драме
Аристотеля, чтобы в восьмом классе добить уже усатых молодых людей: любовью
к Пушкину.
И что замечательно: мы, пережженные восторгами, выходили в жизнь с
открытыми глазами на искусство, а что, собственно, думал Лев Иванович о
таком-то и таком-то произведении, - не играло никакой роли; я, например, не
разделяю ряда его привязанностей и нелюбвей, как-то: нелюбви к поэзии Фета и
слабости к вялой поэзии Я. П. Полонского, с которым он лично дружил; 17 не
это - важно: важен взворот психики, кризис сознания, который он производил -
всем: нападками, несправедливостями, криками, перевоплощением в материал
слова, в факте простого чтения его нам и предложения рассказать именно не
своими словами:
- Как тут сказано!
И мы заучивали почти назубок пересказы: без отсебятины.
- Какой формалист! - могли бы воскликнуть недогадливые "психологи",
стремящиеся развивать любовь к смыслу, а не к форме; Поливанов, учитель
логики, и развивал в седьмом классе в нас любовь к этому логическому смыслу;
Поливанов-словесник развивал именно в нас любовь к форме; и знал: переложить
пушкинскими выражениями пушкинский стих, - значит развить ухо к стилю; так
задолго до формалистов он знакомил нас со всеми положительными сторонами
формального метода, элиминируя его мертвость.
Действовало не "что" его слов, а "как" его стиля, подхода; и он весь
был не "что", а "как"; не автор трудов, интересных, но не исчерпывавших и
тысячной доли его влияния на нас; не мыслитель, не идеолог, врубавший в нас
"догму", заполняя воображение школьников, а стоящее перед нами на протяжении
восьми лет произведение искусства, вышедшее из рамы картины, ставшее
трехмерным, - произведение резца Микель-Анджело, одинаково пленявшее умницу
Усова, покойного Сергея Андреевича Юрьева и трех сынов Усова, поливановских
мальчишек.
И эта пленявшая сила стиля, проводимого во все детали жизни под кровом
дома Пегова, и была силою педагогического воздействия, о которой не скажешь;
как игра Мочалова не передаваема в воспоминаниях, а была бы передана лишь в
том случае, если бы Гоголь написал рассказ "Мочалов"; так и Лев Иванович мог
бы живо восстать, как деятель своего времени, если бы, например, у него
учился тот же Гоголь, потом написавший очерк: "Лев".
И я, в этой книге, посвященной зарисовке не личностей, а социальной
среды конца века, не могу, отстранив иные задания книги, дать своей
монографии: "Лев Иванович Поливанов".
Оттого и муки: ведь легко зарисовывать типичное в обычном человеке;
коли перед вами стоит готовый "тип", подобный "типам" мирового искусства
(наряду с Гамлетом, с Пиквиком, с Брэндом и т. д.), то - слова немеют; и
вместо абзаца книги "Лев Иванович Поливанов" с пера срывается крупная,
чернильная клякса.
Считаю: вполне не случайно, что рама, в которой годами дышало на нас
впечатлением искусства лицо Поливанова, впечатывая в душу стиль красоты, -
эта рама, или дом Пегова, теперь - "Государственная академия художественных
наук"18.
Никогда не забуду я утра, когда мой отец меня вывел из дома Рахманова19
и, усадив на извозчика, повез на Пречистенку, в дом Пегова; дорогою он
говорил:
- Может быть, Лев Иванович, оставив формальности, тут же при мне
проэкзаменует тебя...
Но Лев Иванович был именно "формалист", не в смысле казенщины; под
словом "форма" разумею - конструкцию, стиль; Лев Иванович был "стилист"; и
он понимал прекрасно, что значит для мальчика поступать в гимназию; вопрос
не в проверке знаний; какие же проверять знания у ребенка, поступающего в
первый класс, владеющего хорошо французским, сына известного математика
(владеющего, стало быть, и основами математики); остаются правила
правописания, которым все равно ребенок будет обучаться, да закон божий,
который все равно он будет проходить; суть не в проверке знаний, время
которой - десять минут, а торжественное введение ребенка в зал, по которому
бегают двести "воспитанников"; гул изумления и любопытства при виде
"новенького" и представление этого "новенького" надзирателю и товарищам по
классу; важно для поступающего высидеть день в классе еще не в качестве
принятого, а принимаемого; важно, чтобы ребенок пережил и волнение ожидания,
и торжество узнания, что он "выдержал"; тут не проформа, а представление,
выдержанное в своем "стиле", и прекрасное по итогам.
Кроме того: отец, требовавший от меня знания на "пять с плюсом", мог
меня смутить более, чем сам Поливанов.
И хорошо сделал последний, что не сразу напал на ме-1 ня в присутствии
отца с вопросами, а увел в зал, развлек видом классов, ослепил новизной
впечатления; и между уроками рисования и чистописания, вовсе не страшными, я
был подвергнут так называемому "экзамену"; диктант я написал вместе с
другими; а по арифметике спрашивали меня после большой перемены.
Все было для меня стильно, ново, торжественно; и - вовсе не страшно.
Никогда не забуду томления ожидания, когда представительный швейцар
Василий провел нас по лестнице, обрамленной белыми колоннами, и потом,
огибая ее, мимо зала, гудящего мальчиками, провел в директорский кабинет,
соединенный с квартирою Льва Ивановича (кабинет этот, кажется, теперь в
помещении заведующего "Гахном" П. С. Когана); шкафы с книгами, деревянная,
пестрая мебель; вдруг дверь сорвалась как бы с петель; из двери влетел
Поливанов, казалось, огромным прыжком оказавшийся в центре комнаты; высокий,
сухой, но какой-то кургузый: не то красавец, обросший щетиною, и от этого
приобретающий сходство со зверем, не то продушевленный, одухотворенный осел
(было что-то ослиное: в носолобости: в несколько покатом лбе, переходящем в
покатый, большой, бледно-матовый нос, - именно не орлиный, скорее -
ло-шадино-ослиный); меня поразил этот скуластый и гривистый очерк лица двумя
темными всосами щек, прилетевший на длинных ногах, на меня остро бросивший
вы-блеск стеклянных очковых кругов; и меня поразила быстрота вихревая
каждого выброшенного движения, выброшенного точно взрывом в груди: точно
каждое - результат сердечного разрыва; и вместе с тем: поразила скованность,
стянутость, как бы мертвость мгновенных пауз между движениями; не
чувствовалось ничего среднего в этой смене пауз и жестикуляционных разрывов:
точка мертвого штиля; и ураганный взрыв голоса, головного за-кида,
подброшенной ноги и взвитой в воздух руки, мгновенно убранных в новую
мертвую, вещую, стянутую паузу. Эта смена сознательно скованной выдержки, с
которой он, выслушивая отца, точно притаивался, вбирая в себя глазами и
всеми порами кожи слова его, чтоб разорваться, как бомба, и раскидаться в
движениях ответного слова, - эта смена движений меня поразила: изумление
перед невиданным явленьем природы пересилило и приятно-забавные впечатления
от его пленительной и показавшейся мне доброй улыбки, и перепуг паузы, во
время которой улыбка молниеносно слетала с бледно-зеленоватого, многолетней
бессонницею выпитого лица (кожа да кости, - одер!): рот становился зловеще
безгубым (полоска!); ноздря ж угрожающе выпыхивала кипятки точно бешенств
невиданных, и под серой щетиной подпрыгивал четкий кадык; вот Атиллой
обрушится на меня, на отца; миг: морщиночки, проиграв, как лучи, на худейших
щеках, освещали лицо пречудесно; и молния света слетала с очков золотых.
- Прево...сходно! - отчеканивал он: прево - произ-носилося под губами
раздельно, тихо, быстро; а сходно, разъезжаясь на "оооо", громовом, басовом
и грудном, выгибало сутулую спину, как бы подскочившую над в нее севшею,
гривисто откинутою головою; грудь выпячивалась колесом, а рука, мертво
легшая на спинку кресла, широкой, приветливою спиралью развертывалась во всю
комнату; и - ко мне обращенье:
- Пойдемте же! - быстрой, раздельной скороговоркой; и после "друг мой"
(с подчерком спондея):20 "друг" - голосовой удар; "мой" - голосовой удар.
Первое, что поразило меня: изумительная проработка голоса, владеющего
не нашими "пьяно" и не нашими "форте", спускающегося на "басы" ниже
протодьяконских и тотчас взлетающего в дишкант, напоминающий комариный писк,
в миллион раз усиленный, или напоминающий перетирание тряпкой стеклянной
посуды, когда она начинает повизгивать; невероятно, почти ненормально
расширенная клавиатура голоса и ненормальная выпуклость предложений, слов и
слогов, производящие впечатление не то красоты, не то уродства, как нечто
невиданное и неслыханное.
Так бы я выразил первое впечатление от этой странной фигуры,
производящей такие выпукло увеличенные жесты, обрываемые вогнуто увеличенным
и тревожащим просто молчанием; ив такт к этой выпуклости и вогнутости
взвизги, взревы, но артикулирующие и выбивающие слова слог за слогом, точно
выбиваемые медали каким-нибудь Бенвенуто Челлини. Очень скоро я понял:
изумление это, невольно вызывающее нервный смех, есть изумление дикаря,