Андрей Белый На рубеже двух столетий Воспоминания в 3-х книгах

Вид материалаКнига

Содержание


Годы гимназии
Подобный материал:
1   ...   20   21   22   23   24   25   26   27   ...   46
Глава четвертая


ГОДЫ ГИМНАЗИИ


1. ЛЕВ ИВАНОВИЧ ПОЛИВАНОВ


Всякий раз, когда память выкидывает мне сентябрь 1891 года, у меня

впечатление, будто дверь в мою жизнь отворилась; и жизнь оказалась лишь

детскою комнаткой; дверь отворилась стремительно, с катастрофическою

быстротой; и в пороге ее встала вытянутая, великолепнейшая фигура Льва

Ивановича Поливанова, чтобы в следующий момент мощным львиным прыжком

опрокинуться на меня. Высокий, сутулый, худой, с серой, пышно зачесанной

гривой на плечи упавших волос, с головою закинутой (носом приятно

скругленным - под потолочный под угол), с черно-серой подстриженною бородою,

щетиною всклоченной прямо со щек, прехудых, двумя темными ямами всосанных

под мертво-серыми скулами, - очень высокий, сутулый, худой, с

предлиннейшими, за спину закинутыми руками, в кургузой куртченочке синего

цвета, подчеркивающей предлинные и прехудейшие ноги, он ринется вот на меня

ураганами криков (от баса до визга тончайшего), кинется роем роскошеств,

развертывающих перспективищи.

Как описать мне его?

Всякий раз, когда я прикасаюсь к перу, чтобы им зачертить силуэт

Поливанова, я отступаю; попытка наталкивается на почти непреоборимые

трудности; очень легко подчеркнуть для писателя нечто типичное в человеке;

отвлекшись от частностей, выявить это типичное; и невозможно почти зачертить

тип готовый; попробуйте дать силуэты Сикстинской Мадонны иль

микельанджеловского Моисея; тут фотография действует с большею легкостью,

чем живописание публициста и даже художника слова. Вот первое признание о

Поливанове; законченный тип иль портрет, нарисованный кистью великих

художников, бурно вырвавшийся из рамы в жизнь быта Москвы, в нем сложивший

себе свою раму; и в раме заживший; рама - дом Пегова, стоящий на углу

Пречистенки и Малого Левшинского переулка1.

Да, Лев Иванович поражал воображение: всех воспитанников (от

приготовишек до восьмиклассников), продефилировавших мимо этой фигуры на

протяжении минимум тридцати лет; ставши студентами, преподавателями,

профессорами, артистами, они продолжали сбегаться к этому в собственной раме

стоящему произведению Ми-кель-Анджело (под формою посещенья вечерних

субботников Льва Ивановича в том же доме Пегова); Лев Иванович поражал

воображение преподавателей Поливановской гимназии; поражал воображение всех,

приходящих с ним в конкретное соприкосновение. И, вероятно, он-то и пленил

навсегда такого крупного умницу, каким был покойный Сергей Алексеевич Усов,

когда этот последний между лекциями по зоологии прибегал в дом Пегова читать

воспитанникам Поливановской гимназии лекции о Микель-Анджело, которого он

так любил; Лев Иванович впоследствии дал прекрасные воспоминания об этих

лекциях;2 но он, разумеется, не отметил: среди произведений великих

итальянских художников было одно художественное про-! изведение, которое

постоянно восхищало "художника" в Усове; и это произведение - Лев Иванович

Поливанов, один из "пророков", заготовленный Микель-Анджело для Сикстинской

капеллы и случайно не попавший в компанию Даниила, Иезекииля и прочих

художественных шедевров.

Лев Иванович Поливанов был готовый художественный шедевр; тип, к

которому нельзя было ни прибавить и от которого нельзя было отвлечь типичные

черточки, ибо суммою этих черточек был он весь: не человек, а какая-то

двуногая, воплощенная идея: гениального педагога. Все прочее, что не

вмещалось в "педагоге", не было интересно в Поливанове; не были интересны

его живые и трудолюбивые примечания к ученическому собранию сочинений

Пушкина "для воспитанников";3 не было интересно толстое сочинение о

Жуковском под псевдонимом "Загарин";4 даже живые, прекрасные его

хрестоматии5 не были интересны по сравнению с Львом Ивановичем, оперирующим

этими хрестоматиями; ничто сумма "трудов" Л. И. Поливанова по сравнению с Л.

И. Поливановым, оперирующим этими трудами для воспитанников именно "частной

гимназии Поливанова"; но в его руках, при его исполнении эти труды

превращались в фуги и мессы Баха; а его визг, рев, вскрик, интонация,

жестикуляция (все способы "вжигать" в воспитанников любовь к прекрасному) -

выглядели "райскими песнями" какой-то супер-Патти.

Вспоминая эти симфонии живых действий, вытравляющих в душе, как в

гравировальной доске, неизгладимые линии жизни, - видишь: в этих действиях

мы схватывали не проповедуемое нам "что", а "как" подхода к явлениям живого

слова.

Живет себе тихо, не зная бурь, эдакий одиннадцати - двенадцатилетний

мальчонок; в один прекрасный день поведут его по Левшинскому переулку в дом

Пегова; он думает, что это его отдают в гимназию; гимназия - ни при чем;

гимназия - рама; не в этом вопрос, хороша или дурна "Поливановская

гимназия"; она может быть и дурной, и хорошей; впечатление от нее -

побочное; суть в том, что внутри этой рамы - какая-то пещь Даниила6 иль яма

со львами; впечатлительный мальчик и не подозревает, что в этой гимназии его

посадят между прочим и в львиный ров; "лев" нападет с рыком и ревом; и

перепуганный мальчик будет думать: "лев" его съест, а "лев", оскалив зубы,

рыча и прыгая вокруг него, в самый страшный момент вдруг превратится в некое

нежное видение; и вместо "льва" появится Лев с большой буквы (так звали мы

Льва Ивановича) и, сломав все обычные перспективы детской комнатной жизни

простым нарисованием на доске "орла" римского легиона, введет в широкую и

интереснейшую картину, если это случится в первом классе, где он преподавал

латынь; если это перерождение сознания случится в четвертом, то произойдет

это за фабулой метаморфозы приключений древнеболгарского "юса" (урок

славянской грамматики); он заставит пережить превратные судьбы "юса" в его

блуждании по корням, как если бы мы читали приключения Казановы;7 и

превратив звук "юса" в "иотту", подписываемую под долгим "о" (омегою),

наконец убьет захилевшего "юса", перечеркнув его мелом на доске и взорав над

ним:

- На Ваганьково [Ваганьковское кладбище] его, на Ваганьково!

И потрясенный отрок на всю жизнь с широко открытыми глазами будет

вперен в тайны метаморфозы звуков; и будущая сравнительная филология будет

ему открытою книгою этою заранее загрунтовкой.

Если это будет урок в старшем классе, и именно объяснение значения

Шекспира, - будьте уверены: после этого урока "воспитанник частной гимназии"

будет в годах урывать все свободное время, чтобы отдаться чтению Шекспира и

проблеме театра в ущерб успехам своим в "частной гимназии Поливанова"; и

учителя истории, математики, латыни отметят:

- Воспитанник Бугаев перестал учиться.

Не перестал учиться, а начал "учиться Шекспиру", который был ему подан,

как, во-первых, Шекспир, во-вторых:

- Как, вы не видели Федотову в ролы лэди Макбэт?8 Бросьте все и

бегите!

Ему уж заодно будет подана великая воспитательная роль театра, - с

визгом, с криком, с брыком длинных, подскакивающих ног, с Росси, детали игры

которого будут поданы ученикам;9 и - класс сбежится к "Льву"; и "Лев",

забыв, что урок кончен, что и перемена меж уроками прошла, что нетерпеливый

учитель следующего урока стоит у двери и ждет, когда же директор опомнится и

уступит ему место, объясняет значение Росси. Опомнится? Какое там! После

такого разбора и даже воспроизведения жестов Росси, - кончено: и воспитанник

Бугаев, и весь класс за ним по законам овидиевой метаморфозы10 превращен в

"шекспиристов";11 отныне - Шекспир, Малый театр, Ермолова, гастроли

Мунэ-Сюлли12 вытеснили приготовление уроков; и учитель латыни удвоит

количество двоек, не понимая, кто же испортил класс ("испортил" - директор:

Шекспиром или Софоклом); а учитель истории, сам бывший "поливановец", сам

некогда с гимназической скамьи заигравший в шекспировских ролях (и даже

игравший Ромео под режиссурой Поливанова), - тот все поймет: я говорю о

Владимире Егоровиче Гиацинтове13, преподавателе истории и географии некогда:

- Отчего вы урока не выучили?

- Как же, Владимир Егорович, ведь у нас Лев Иванович?

Он улыбнется сочувственно (сам понимает); и лишь для проформы заметит:

- А все-таки надо было выучить.

Но двоек не выставит, ибо двойки по истории не выставляемы там, где

незнание новой истории от узнания параграфа в истории западной литературы:

был урок объяснения роли Шекспира; произошло событие, выгравировавшее в

целом классе неугасаемую любовь к театру; и - навсегда.

В казенной гимназии за незнание урока истории поставят двойки; а в

Поливановской будет учтено, что незнание - от узнания; неуспех - от успеха;

и уже в одном этом огромная победа над "казенщиной", которую так ненавидел

Лев Иванович; как увидит у "воспитанника" казенного типа тетрадку для

записывания уроков, вырвет ее, взорет, подчас разорвет:

- Терпеть не могу этой каа-зее-ооо-онщины!

И "о" огласит весь дом Пегова, и надзиратель испуганно выскочит из

учительской; не случился ли пожар? Владимир Евграфович Ермилов, известный

московский пародист, одно время служивший воспитателем в Поливанов-ской

гимназии, мне не без шаржа рассказывал:

- Сижу я раз в пансионе... Вдруг слышу - громкий плач грудного

младенца... Выскакиваю, бегу коридором: где младенец? Откуда он... Прибегаю

к классу; дверь закрыта; оттуда - младенческий, пронзительный плач;

приоткрываю дверь; и вижу: класс сидит, затаив дыхание, а Поливанов, сидя на

собственной ноге и махая книгой в воздухе, дико плачет.

Вот эти-то громчайшие "и", "о", "а" и наводили ужас; и - впечатление:

Лев разорвет отрока Даниила;14 но скоро отрок начинал понимать, что эти

разрывы ведут не к смерти, а к вложению огня в разорванную грудь:


И он мне грудь рассек мечом,

И сердце трепетное вынул,

И угль, пылающий огнем,

Во грудь отверстую водвинул.


Чаще всего происходило явление:


Открылись вещие зеницы,

Как у испуганной орлицы15.


Воспоминания о Льве Ивановиче оттого так трудны, что они сводятся не к

описанию этой неописуемой внешности, точно соскочившей с потолка Сикстинской

капеллы, а к воспоминаниям эффектов возжжения им в нас, "воспитанниках",

разного рода "любвей"; градация этих "любвей" - градация классов; в каждом

на что-нибудь открывались глаза; в третьем классе на скульптуру фразы (и под

формою этой эстетики прояснялся синтаксис); в четвертом - превращения "юсов"

лишь - портал, под которым мы проходили для восприятия красот "Слова о полку

Игореве"; в пятом - огромной трубою Поливанов-трубач нам вструбливал

Шиллера, геттингенскую душу16 и высокое, чистое отношение к женщине. Каждый

класс - новое действие раскрытия нам живого слова; и Поливанов несся с

каждым из классов сквозь классы, опять для себя переживая заново основные

свои увлечения: римской историей, эстетикой синтаксиса, учением о драме

Аристотеля, чтобы в восьмом классе добить уже усатых молодых людей: любовью

к Пушкину.

И что замечательно: мы, пережженные восторгами, выходили в жизнь с

открытыми глазами на искусство, а что, собственно, думал Лев Иванович о

таком-то и таком-то произведении, - не играло никакой роли; я, например, не

разделяю ряда его привязанностей и нелюбвей, как-то: нелюбви к поэзии Фета и

слабости к вялой поэзии Я. П. Полонского, с которым он лично дружил; 17 не

это - важно: важен взворот психики, кризис сознания, который он производил -

всем: нападками, несправедливостями, криками, перевоплощением в материал

слова, в факте простого чтения его нам и предложения рассказать именно не

своими словами:

- Как тут сказано!

И мы заучивали почти назубок пересказы: без отсебятины.

- Какой формалист! - могли бы воскликнуть недогадливые "психологи",

стремящиеся развивать любовь к смыслу, а не к форме; Поливанов, учитель

логики, и развивал в седьмом классе в нас любовь к этому логическому смыслу;

Поливанов-словесник развивал именно в нас любовь к форме; и знал: переложить

пушкинскими выражениями пушкинский стих, - значит развить ухо к стилю; так

задолго до формалистов он знакомил нас со всеми положительными сторонами

формального метода, элиминируя его мертвость.

Действовало не "что" его слов, а "как" его стиля, подхода; и он весь

был не "что", а "как"; не автор трудов, интересных, но не исчерпывавших и

тысячной доли его влияния на нас; не мыслитель, не идеолог, врубавший в нас

"догму", заполняя воображение школьников, а стоящее перед нами на протяжении

восьми лет произведение искусства, вышедшее из рамы картины, ставшее

трехмерным, - произведение резца Микель-Анджело, одинаково пленявшее умницу

Усова, покойного Сергея Андреевича Юрьева и трех сынов Усова, поливановских

мальчишек.

И эта пленявшая сила стиля, проводимого во все детали жизни под кровом

дома Пегова, и была силою педагогического воздействия, о которой не скажешь;

как игра Мочалова не передаваема в воспоминаниях, а была бы передана лишь в

том случае, если бы Гоголь написал рассказ "Мочалов"; так и Лев Иванович мог

бы живо восстать, как деятель своего времени, если бы, например, у него

учился тот же Гоголь, потом написавший очерк: "Лев".

И я, в этой книге, посвященной зарисовке не личностей, а социальной

среды конца века, не могу, отстранив иные задания книги, дать своей

монографии: "Лев Иванович Поливанов".

Оттого и муки: ведь легко зарисовывать типичное в обычном человеке;

коли перед вами стоит готовый "тип", подобный "типам" мирового искусства

(наряду с Гамлетом, с Пиквиком, с Брэндом и т. д.), то - слова немеют; и

вместо абзаца книги "Лев Иванович Поливанов" с пера срывается крупная,

чернильная клякса.

Считаю: вполне не случайно, что рама, в которой годами дышало на нас

впечатлением искусства лицо Поливанова, впечатывая в душу стиль красоты, -

эта рама, или дом Пегова, теперь - "Государственная академия художественных

наук"18.

Никогда не забуду я утра, когда мой отец меня вывел из дома Рахманова19

и, усадив на извозчика, повез на Пречистенку, в дом Пегова; дорогою он

говорил:

- Может быть, Лев Иванович, оставив формальности, тут же при мне

проэкзаменует тебя...

Но Лев Иванович был именно "формалист", не в смысле казенщины; под

словом "форма" разумею - конструкцию, стиль; Лев Иванович был "стилист"; и

он понимал прекрасно, что значит для мальчика поступать в гимназию; вопрос

не в проверке знаний; какие же проверять знания у ребенка, поступающего в

первый класс, владеющего хорошо французским, сына известного математика

(владеющего, стало быть, и основами математики); остаются правила

правописания, которым все равно ребенок будет обучаться, да закон божий,

который все равно он будет проходить; суть не в проверке знаний, время

которой - десять минут, а торжественное введение ребенка в зал, по которому

бегают двести "воспитанников"; гул изумления и любопытства при виде

"новенького" и представление этого "новенького" надзирателю и товарищам по

классу; важно для поступающего высидеть день в классе еще не в качестве

принятого, а принимаемого; важно, чтобы ребенок пережил и волнение ожидания,

и торжество узнания, что он "выдержал"; тут не проформа, а представление,

выдержанное в своем "стиле", и прекрасное по итогам.

Кроме того: отец, требовавший от меня знания на "пять с плюсом", мог

меня смутить более, чем сам Поливанов.

И хорошо сделал последний, что не сразу напал на ме-1 ня в присутствии

отца с вопросами, а увел в зал, развлек видом классов, ослепил новизной

впечатления; и между уроками рисования и чистописания, вовсе не страшными, я

был подвергнут так называемому "экзамену"; диктант я написал вместе с

другими; а по арифметике спрашивали меня после большой перемены.

Все было для меня стильно, ново, торжественно; и - вовсе не страшно.

Никогда не забуду томления ожидания, когда представительный швейцар

Василий провел нас по лестнице, обрамленной белыми колоннами, и потом,

огибая ее, мимо зала, гудящего мальчиками, провел в директорский кабинет,

соединенный с квартирою Льва Ивановича (кабинет этот, кажется, теперь в

помещении заведующего "Гахном" П. С. Когана); шкафы с книгами, деревянная,

пестрая мебель; вдруг дверь сорвалась как бы с петель; из двери влетел

Поливанов, казалось, огромным прыжком оказавшийся в центре комнаты; высокий,

сухой, но какой-то кургузый: не то красавец, обросший щетиною, и от этого

приобретающий сходство со зверем, не то продушевленный, одухотворенный осел

(было что-то ослиное: в носолобости: в несколько покатом лбе, переходящем в

покатый, большой, бледно-матовый нос, - именно не орлиный, скорее -

ло-шадино-ослиный); меня поразил этот скуластый и гривистый очерк лица двумя

темными всосами щек, прилетевший на длинных ногах, на меня остро бросивший

вы-блеск стеклянных очковых кругов; и меня поразила быстрота вихревая

каждого выброшенного движения, выброшенного точно взрывом в груди: точно

каждое - результат сердечного разрыва; и вместе с тем: поразила скованность,

стянутость, как бы мертвость мгновенных пауз между движениями; не

чувствовалось ничего среднего в этой смене пауз и жестикуляционных разрывов:

точка мертвого штиля; и ураганный взрыв голоса, головного за-кида,

подброшенной ноги и взвитой в воздух руки, мгновенно убранных в новую

мертвую, вещую, стянутую паузу. Эта смена сознательно скованной выдержки, с

которой он, выслушивая отца, точно притаивался, вбирая в себя глазами и

всеми порами кожи слова его, чтоб разорваться, как бомба, и раскидаться в

движениях ответного слова, - эта смена движений меня поразила: изумление

перед невиданным явленьем природы пересилило и приятно-забавные впечатления

от его пленительной и показавшейся мне доброй улыбки, и перепуг паузы, во

время которой улыбка молниеносно слетала с бледно-зеленоватого, многолетней

бессонницею выпитого лица (кожа да кости, - одер!): рот становился зловеще

безгубым (полоска!); ноздря ж угрожающе выпыхивала кипятки точно бешенств

невиданных, и под серой щетиной подпрыгивал четкий кадык; вот Атиллой

обрушится на меня, на отца; миг: морщиночки, проиграв, как лучи, на худейших

щеках, освещали лицо пречудесно; и молния света слетала с очков золотых.

- Прево...сходно! - отчеканивал он: прево - произ-носилося под губами

раздельно, тихо, быстро; а сходно, разъезжаясь на "оооо", громовом, басовом

и грудном, выгибало сутулую спину, как бы подскочившую над в нее севшею,

гривисто откинутою головою; грудь выпячивалась колесом, а рука, мертво

легшая на спинку кресла, широкой, приветливою спиралью развертывалась во всю

комнату; и - ко мне обращенье:

- Пойдемте же! - быстрой, раздельной скороговоркой; и после "друг мой"

(с подчерком спондея):20 "друг" - голосовой удар; "мой" - голосовой удар.

Первое, что поразило меня: изумительная проработка голоса, владеющего

не нашими "пьяно" и не нашими "форте", спускающегося на "басы" ниже

протодьяконских и тотчас взлетающего в дишкант, напоминающий комариный писк,

в миллион раз усиленный, или напоминающий перетирание тряпкой стеклянной

посуды, когда она начинает повизгивать; невероятно, почти ненормально

расширенная клавиатура голоса и ненормальная выпуклость предложений, слов и

слогов, производящие впечатление не то красоты, не то уродства, как нечто

невиданное и неслыханное.

Так бы я выразил первое впечатление от этой странной фигуры,

производящей такие выпукло увеличенные жесты, обрываемые вогнуто увеличенным

и тревожащим просто молчанием; ив такт к этой выпуклости и вогнутости

взвизги, взревы, но артикулирующие и выбивающие слова слог за слогом, точно

выбиваемые медали каким-нибудь Бенвенуто Челлини. Очень скоро я понял:

изумление это, невольно вызывающее нервный смех, есть изумление дикаря,