Андрей Белый На рубеже двух столетий Воспоминания в 3-х книгах

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   22   23   24   25   26   27   28   29   ...   46

неправильное склонение это мы знали теперь навсегда; никакими усильями воли

оно не изглаживалось.

Вот такими-то манипуляциями приводя нас в восторги, он вводил в наши

души труднейшие латинские формы; и кабы он провел нас до старших классов,

как учитель латыни, мы стали б, наверное, все латинистами; но со второго

класса учитель латыни бессмысленно все растоптал, что в душе Поливанов

посеял нам.

Эти два случая (коллективного удручения нас коллективною,

несправедливою двойкою и повального увлеченья склонением местоимения) для

непосвященного - сочетание бессмысленных крайностей: несправедливости и

смехотворности.

Урок Поливанова был - гром и свет; он распадался на две части; каждая

по-разному взбудораживала; первая часть - спрашивание урока; вторая часть -

объяснение; уже за два урока до поливановского вытягивались трепетно лица; в

глазах каждого стояло сериозно-задумчивое:

- Это - не шутка: еще неизвестно, что будет... Не так-то легко это

пережить.

С утра спрашивали швейцара Василия: "Будет ли Лев?" Л. И. часто

отсутствовал (переутомление, недомогание) ; подкарауливали его приход; едва

отворялась дверь над входною лестницей из квартиры директора, как часовые

неслись в зал:

- Лев идет, Лев идет. И екало наше сердце:

- Лев - будет!

Мы знали, что настроение "Льва" прямо пропорционально быстроте его

пролетанья по залу в учительскую; недомоганье, бессонница, дурное

расположение духа замедляли шаг его; когда он в кургузой куртчонке (потом в

предлиннейшем, почти волочащемся сюртуке-лапсердаке: такой сюртук сшил себе)

мимо летел ураганом, сутулый, с закинутою головою; прижав к груди книжки,

воткнув в угол рта предлиннейший мундштук, - раздавался гул:

- Добрый!

Когда он являлся, ступая едва, съевши губы и ноздри топыря, за спину

длиннейшие руки свои заложив, - мы смирнели и даже не смели шептать слово

"злой", потому что ведь всякому видно, что штиль этот пред ураганищем в

классе, где будут поломаны мачты судов, наших знаний: суда же - утоплены.

Перед уроком такого "Льва" мы, малыши, подбежавши к огромному образу,

кланялись образу, дружно крестясь: надзиратели не удивлялись классовому

молебну, всегда означавшему:

- У них будет Лев!

Раздавался звонок; мы бросались испуганно чрез проходной ряд классов в

свой класс и под партами тупо, бессмысленно перекрещивали животы, а

какой-нибудь богомолец, себе ожидающий казни, молился один в пустом зале,

чтоб броситься в класс в ту минуту, как дверь из учительской быстро

распахивалась; Поливанов, весь стянутый, скованный мертвою позою, несся к

нам в класс; появляясь в дверях, он стремительно поворачивался, и "двадцать

пять пар перепуганных глаз пожирали скуластый и гривистый очерк лица, двумя

темными ямами щек прилетевший и бросивший выблеск стеклянных очковых кругов"

("Московский Чудак")29, чтобы, откинувшись в кресло, бросать в душу нам

препокатый и в серую гриву влетающий лоб (вид Зевеса!), иль, наоборот, севши

на ногу, ногу изогнутую поставив на кресло, руками обнять, а на колено худое

припасть бородою, ноздрею посапывать (вид мартышки!):

- Ну-с, Кузнецов, отвечайте!

- Что?

- Чтооо?

- Я - не слышу!

- Довольно-с, - вщеплялася двойка. "Довольно-с" произносилося тихо,

зловеще; но иногда бывал вскрик - дикий, жалобно хищный; нога, на которой

сидел и которую обнимал, вырывалась из кресла и ударялась о стол; кресло с

туловищем, разрываемым криками, отталкивалось: отлетало. Порою же

вытянувшись в кресле, в нем лежа, скользил головой и ногами; голова -

скатывалась ниже и ниже до... уровня сиденья, а вытянутые, предлиннейшие

ноги, пересекши пространство под учительским столиком ("кафедр" терпеть не

мог Поливанов), оказывались под моею партою (я сидел перед ним), отнимая

место для ног: я испуганно их поднимал, чтобы не наступить на башмак

Поливанова; иногда в таком вытянутом виде начинал он читать нам балладу

Шиллера; вообразите же мой восхищенный ужас, когда он, вдохновленный чтением

шиллеровского "Кубка", стал нам объяснять, как "однозуб"30 (пила-рыба)

зазубренным носом распиливает; он лежал длинной палкою, с головою, упавшей в

сиденье, и с ногами, лежавшими под моею партою; вдруг из восклицательного

знака став вопросительным, то есть изогнувшись в неожиданном подпрыге с

вылетом вовсе из кресла, убрав ноги молниеносно, но вытянув длинную, мне

показавшуюся гигантской руку, вооруженную синей палкою карандаша, он стал

этой палкою целить мне в грудь, вопя благим матом:

- А однозуб - так вот, - он приподнялся на меня, а я откинулся, - так

вот распииии-ли-ва-ет носом врага, - и синюю палку карандаша стал свирепо он

ввинчивать мне в грудь; я - откидываться; рука - за мною; я - повалился

головой на заднюю парту; он, привстав и одною рукою опираясь на мою парту,

другой догонял мою силившуюся от него ускользнуть грудь, ввинчивая в нее

свой синий карандашище:

- Так однозуб распиливает, - наконец от меня отвалился он; но этот

номер относился уже ко второй части урока, которую, натерпевшись от страхов

и мук, воспринимали мы, как невыразимо благодатную.

На этой, второй, половине урока я остановлюсь.

Едва переваливали мы через бурную и опасную половину урока

("спрашивание"), во время которой над каждым могла стрястись неминуемая

беда, как нас охватывала радость интереса к мирным, культурным перспективам,

которые развертывались пред нами; этот момент я бы назвал моментом перевала.

- Ну-с! - точно облизываясь от предвкушения наслаждения, говорил Лев

Иванович, протягиваясь за тем или иным томом "Хрестоматии Поливанова",

грамматикой31, логикой или даже латинскою книжкою "Ходобая"32.

В первом классе не забуду я, как выгравировались в нас склонения и

спряжения этим Бенвенуто Челлини, чеканщиком человеческих душ; он внедрял в

нас глагольные формы в их корневой зависимости друг от друга, заставляя на

вчетверо сложенном листе чертить схему сочинения, подчинения и соподчинения

форм, и на этом уроке преподавания изменения окончаний вводил в

интереснейшую игру; и то, что мы даже в старших классах вытверживали

неосмысленно относительно других форм, то органически, легко и свободно

входило в наше сознание относительно четырех латинских спряжений на "аре",

"эре", "ере" и "ире"; или: он заставлял вшивать тетрадку в тетрадку

(тетрадки выписанных и заученных латинских слов), подсчитывая количество

узнанных в году слов, и заинтересовывал нас вопросом, нагоним ли мы к концу

года всю тысячу слов. И всякий думал:

- Тысяча слов: огого!.. Не шутка!..

Так скучный процесс заучивания превращался в интереснейший процесс

коллекционерства; и вдруг к концу года он устраивал смотры наших тетрадищ

(толстых пачек вшитых друг в друга тетрадочек), иногда вместо урока задавая

лишь повтор слов, всех, заученных в этом году; и с таким вдохновением

выкрикивал слова, летая пальцами по многим десяткам страниц, что делалось

любо-весело: любо-весело, потому что мы, увлеченные знанием слов, старались

перегнать друг друга в их усвоении; мы восхищались количеством слов, и

Поливанов радовался, как ребенок, нашему знанию.

Должен сказать, что сквозь все восемь классов гимназии я главным

образом пронес знание слов первого класса; все неузнанное потом, с другими

учителями, как-то не держалось в памяти.

Или, редко весьма, задав урок, он вызывал к доске ученика и давал ему

перевести фразу с русского на латинский, не вмешиваясь в процесс перевода,

подставив доске спину и весь сжавшись в терпеливом и предвкушающем

замирании; и весь класс замирал с ним: от страха и любопытства; он не

торопил, не ставил в вину тяжелодумия; можно было хоть десять минут потеть

над фразой; он не повертывал головы: часто звонок, возвещающий об окончании

урока, обрывал это опасное, весьма интересное предприятие введения нас,

первоклассников, в "экстемпо- ралиа";33 я говорю опасное предприятие, потому

что балл был вымерен; фраза, переведенная без ошибок - "пять"; с одной -

"четыре"; с двумя - "три"; с тремя - "два". Но фраза, переведенная без

единой ошибки, переживалась всеобщим и бурным ликованием: Льва Ивановича,

переводчика, всех нас. И фраза, за которую я получил "пять", живет во мне

радостным лучом и поныне; и я самодовольно твержу ее: "Видемус ин виа магнам

турбам агрикола-рум". Он ее, повернувшись, не прочел, а воскликнул; весь

класс, восхищенный, ее воскликнул: бальник украсился огромной пятеркой; я

же, пунцовый от счастья, пошел к парте.

Иногда увлеченный объясняемым словом, он рисовал нам образно картину

сената, Рима, римского войска, перечислял цвета тог, закидывал себе на плечи

воображаемые тоги и прохаживался перед нами, пупсами, - большой, седой,

сутулый, - воображая, что он - римский сенатор (он был превосходный актер и

имитатор); в результате - новый источник восторга.

Так уроки латинского языка мне стоят в первом классе, как ряд

прекраснейших помпейских фресок.

Второй класс, - русский язык: яти, диктанты, - все врезывалось в душу

рельефами; и как уроки по лепке из глины художественных конструкций,

переживали мы простой синтаксический разбор; он и в него ввел игру,

заставляя чертить структурные схемы читаемых отрывков, где большими буквами

означались предложения сочинения, малыми, висящими на черточках под

большими - предложения подчинения со сбоку приписанным подчиняющим словом

("что", "потому что", "который" и т. д.); он усложнял фразы, появлялись

соподчинения, сочинения второго, третьего порядка; мы увлекались сложнейшими

орнаментиками; и я не раз себя заставал за постройкою схем вовсе не

заданного отрывка, а отрывка, мне понравившегося готикой построений

придаточных предложений; выявив утонченную схему, я ей любовался; забегая

вперед - скажу, что на экзамене в четвертом классе, производимом перед

ассистентом из округа, каждый из экзаменующихся получал от Поливанова

сложнейший отрывок периодической речи (Карамзина, Гоголя) и безукоризненно

превращал его на доске в конструкцию схемы; никто не проврался, потому что

каждый знал; ни в одной гимназии не занимались этою конструктивной

эстетикой.

Весь третий класс проходил труднейший русский синтаксис с множествами

"генетивусов", "дативусов" и т. д., но - не как схоластику, а как чтение

прекраснейших описаний природы из русских классиков, с рисовкой конструкций,

с выучиванием назубок особенно вычурных в своем строении фраз; и всегда с

пленительными дополнениями: если разучивался отрывок "Констанцское озеро"

или "Рейнский водопад", то - описание природы Швейцарии, пропетое

Поливановым с ни с чем не сравнимою интонацией. Я ахнуть не успел, как

одолел русский синтаксис, потому что не скучные формы одолевались, а теория

композиции, показанная на образцовых примерах.

Еще не зная, что есть стиль, мы получали вкус к стилю фразы.

В четвертом классе также одолевалась труднейшая и скучнейшая грамматика

древнеболгарского языка; но в нее Поливановым ввинчивался

сравнительно-филологический стержень; труднейшие формы стягивались к

немногим узлам превращения звуков и форм; давалась таблица превращений, в

которой "юс" отправлялся на Ва-ганьково, и мы приступали с легкостью к

трудному разбору форм Остромирова Евангелия;34 у нас оказывалась

великолепная постановка уха к формам; и мы владели самою осью разбора, 35

как пьянисты, не останавливающиеся от чтения "а ливр увер" и не связанные

трудностью овладения композицией.

Пятый класс: и перед нами срывалась завеса с древних памятников русской

словесности; и слово епископа Иллариона36 воспринималось во всей красоте его

риторической готики; над "Словом о полку Игореве" мы сидели не менее

полутора месяцев; мы ощупывали метафору за метафорой; тонкие пальцы Льва

Ивановича бегали при этом по столу, вылепливая метафору; и в результате я

должен признаться:


Моих ушей коснулся он, -

И их наполнил шум и звон 3?.


"Шум и звон" - звуковые краски и ритмы "Слова".

Здесь должен сделать признание тем из слушателей моих курсов, которые

не раз трогали меня, вспоминая с благодарностью мои лекции, ощупывающие

живое слово;38 если я кого живым словом Пушкина, Гоголя, Боратынского,

Тютчева зажигал, то зажигал лишь ощупью словесного материала; а умению

ощупывать слово учился я у несравненного, дорогого учителя моего, Льва

Ивановича, уроки которого, чем я старее, тем с большей живостью встают предо

мною; не приписывая себе ничего, тем не менее скажу с гордостью: я ученик

класса словесности Поливанова, и как воспитанник "Бугаев", и как "Андрей

Белый".

Чем старше был класс, тем более Поливановым вводилось в урок - не

идеологии, а каких-то кусков живых ландшафтов культурного мироощущения; так:

при изучении средств изобразительности разбор отрывка "Чуден Днепр при тихой

погоде" Поливановым красотой и глубиной своей живет во мне, как самая

красота гоголевского отрывка .

Месяца полтора (до или после чтения "Антигоны")40 мы с Поливановым

проходили учение о драме Аристотеля, вытверживая назубок тексты Аристотеля и

выслушивая тончайший анализ их, - проходили сверх обязательной программы, то

есть "казенщины" (по зычному вскрику Льва Ивановича); за это время: перед

нами вставал не только Аристотель, не только драматическая культура

греков, - вставало значение театра, как рычага и конденсатора культуры;

давался попутно анализ театра, вырастали фигуры Росси, Сальвини, Мунэ-Сюлли

в характеристике Поливанова (вплоть до имитации их жестов); мы

перекидывались к Малому театру; мы выслушивали критику современного

репертуара, анализ игры Ермоловой; и, когда прошли эти полтора месяца,


что-то изменилось в нашей душе: не только Аристотель, Софокл, Эврипид стояли

живыми перед нами, но и мы оказывались живыми оценщиками театрального

зрелища в зрительном зале Малого театра. С этого момента начиналось наше как

бы культурное сотрудничество со Львом Ивановичем.

Для меня этот период особенно связан с постановкою в гимназии учениками

двух старших классов отрывков из "Гамлета", "Генриха IV" и "Камоэнса"

Жуковского41, то есть с репетицией по субботам, на которой мы, не

участвовавшие в спектакле, присутствовали, то есть присутствовали при

скрупулезном разборе игры и воспроизведении этой игры режиссером Львом

Ивановичем; на эти субботники сбегались: ученики старших классов,

поливановцы-студенты, учителя, участники "Шекспировского кружка",

превосходный артист (бывший поливановец) Владимир Михайлович Лопатин,

некогда лучший и незаменимый Фальстаф42, об игре которого с уважением

отзывается Лев Толстой; и вот - выступали вместе с подмосток сцены:

семиклассники Голицын, Перфильев, восьмиклассники Бочков, Фохт,

студент-поливановец Попов, учитель Вельский, и сам ставший уже историческим

Фальстафом, Фальстаф - Лопатин в роли Фальстафа. За режиссерским столом

сидел Поливанов (верней не сидел, а вскакивал из-за него, вмешиваясь в

игру), Владимир Егорович Гиацинтов (наш "шекспирист", учитель истории и

географии [Потом заведующий Музея изящных искусств], отец артистки С. В.

Гиацинтовой; А. М. Сливицкий, наш учитель и незабвенный автор столь детьми

любимых "Волчьей дубравы" и "Разоренного гнезда"44, и кто-нибудь из старых

членов "Шекспировского кружка": или А. А. Венкстерн (шекспирист, пушкинист,

отец писательницы) 45, или сам... притащившийся из дебрей философии

профессор Л. М. Лопатин (тоже шекспирист).

На этих репетициях упразднялись все грани между старшими и младшими

учениками и учителями; Лев Иванович вдохновенно показывал, как Генрих IV

должен разгульно разваливаться на трактирном столе.

Мы, не игравшие, смотрели во все глаза; и потом начинались уже "наши"

постановки кусочков Шекспира на дому, у себя, например, - в квартире М. С.

Соловьева, о чем не без удовольствия узнавал Поливанов, всегда гордившийся

культурными устремлениями своих учеников, как о том свидетельствует письмо

его педагогу Никольскому: "В самом деле, что за VIII и VII классы у нас! Это

просто прелесть: вообразите, сами собою... развив в себе интересы высшего

порядка, они собираются и читают се-риозные рефераты... Есть даже крайности

(напр., Брюсов читает Спинозу!). Кн. Голицын..., учась усердно, сумел, найти

время и горячее желание изучать Данта, VII класс увлекается лириками (напр.

Тибуллом и Катуллом)..." (Валерий Брюсов: "Из моей жизни".)46

"Дорогой учитель, - увлекались, потому что нельзя не увлечься там, где

увлекали нас вы!"

Так бы я ответил на это письмо директора, увлеченного своими

воспитанниками.

В этом взаимном увлечении возник некогда "Шекспировский кружок", из

стен гимназии развившийся в культурное дело, ставший одно время очагом

шекспировского культа, давший ряд талантливых исполнителей (полива-новец

Лопатин, поливановец Садовский, ставший потом артистом Малого театра)47,

очень ценимый шекспиристом С. А. Юрьевым48, писателем Тургеневым49,

профессором Усовым и другими.

"Ученичество" у Поливанова выливалось в сотрудничество с ним учеников

не раз; прочно помнят блестящую "постановку" пушкинских торжеств в

восьмидесятом году (одна речь Достоевского чего стоит!)50, а не все знают,

что бремя организации и выполнения торжеств легло на Л. И. Поливанова и что

это бремя с ним разделяли ученики восьмого класса его гимназии.

И уж так устанавливалось, что, когда кончали гимназию, становились

членами "Общества бывших воспитанников Поливановской гимназии" и получали

сердечное приглашение Льва Ивановича бывать у него на его традиционных

"субботах"; бывали студентами; бывали - позднее; "поливановцы" в свое

время - секта, имеющая предметом культа любовь ко Льву Ивановичу.

Любили его без оглядки, всемерно: любили - лучшие лучшими сторонами

души; эта любовь охватывала, как пожаром, развиваясь медленно на протяжении

восьми лет, по мере того, как он охватывал нас на уроках все большими и

большими горизонтами, поднимая перед нами в ответственный возраст

пробуждения половой зрелости высоко человеческий, чистый и прекрасный образ

женщины, которую он, старик, нас, юношей, призывал любить под аккомпанемент

шиллеровских баллад, нам читаемых; он выковывал веру в мужество и силу

человека, крича нам, что "диплом" - ерунда, коли с этим дипломом заблуждает

по миру угашенное сознание; он приоткрывал нам тайны театра.

И все это - на своих не сравнимых ни с чем уроках.

Но главное, за что любили его, во что верили, что не сразу

осознавалось, но что ощущалось с первой встречи особенным вздрогом всего

существа: он нас насквозь видел; эта уверенность, что видит насквозь, что не

проведешь никакими подслуживаньями, не удивишь падением совести, - не

питалась ничем видимым; он производил впечатление лишь увлеченного уроком

педагога, урок спрашивающего, урок объясняющего; но и спрашивал, и объяснял

он индивидуально; и - главное: индивидуально реагировал на поступки и

проступки; никто не мог сказать, как отнесется "Лев" к тому или иному

явлению нашей жизни.

Он был весьма неожиданен, но не субъективен; в его мгновенных реакциях

на то или иное чувствовалась реакция на когда-то продуманное и узнанное об

ученике, на которого он, видимо, не обращал внимания.

В очень ответственных достижениях и падениях он настигал нас

неожиданною судьбою; - и его резолюции, хотя неожиданные, казались

неоспоримыми.

В них-то и выявлялись необычайная его проницательность и умение подойти

к душе воспитанника с братской помощью.

Не удивлялись видимой его несправедливости, ибо в ней изживала себя

высшая справедливость; и когда ученик впадал в, казалось бы, непростительный