Андрей Белый На рубеже двух столетий Воспоминания в 3-х книгах
Вид материала | Книга |
Содержание6. Грот и лопатин 7. Павловы, церасский, анучин, столетов, гончарова |
- Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах, 9395.42kb.
- Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах, 10467.8kb.
- Www proznanie ru, 279.25kb.
- Термин «маркетинг» возник в экономической литературе США на рубеже XIX xx столетий, 228.87kb.
- Мы живём на рубеже двух веков, 258.37kb.
- Константин васильевич мочульский андрей белый, 384.75kb.
- Воспоминания Сайт «Военная литература», 4244.99kb.
- Российской Академии Юридических Наук), А. С. Трифонов (исполнительный директор Волгоградского, 209.92kb.
- Православная певческая традиция на рубеже XX -xxi столетий, 653.36kb.
- Темы исследования. Динамика современного развития такова, что все чаще звучит вопрос, 3886.88kb.
эпоху моего интереса к буддизму, Индии и Шопенгауэру; последние "его"
действия: перепресыщенный внешними лаврами, "он" удаляется от мира, покупает
земли в Белуджистане и заводит сношения с ламами, индусами, чтобы разить
английский империализм; на этом-то пути "он" и заинтересовывается
Ведантою129 и шопенгауэровской ее транскрипцией; последние следы "его"
теряются в слухах о нем, что он с головой ушел в авторство, пишет стихи,
замышляет невиданные произведения, долженствующие удивить мир. Далее -
краткий перерыв; "его" - нет.
И тотчас же: рождается "Андрей Белый", - то же мое "второе я".
Повторяю, постановочная арена продумываемой биографии - "творимая
легенда" истории; и тут-то я опять совпадаю с Брюсовым: "Я составлял таблицы
своей выдуманной истории"130, - пишет Брюсов; я же проигрывал собственную
историю; Брюсов-математик и я, внутренний музыкант, сказались в разном
модулировании той же темы игры.
Скажу: какая же это игра? Это - проснувшийся интерес к широчайшим
проблемам, еще превышающим силы моего интеллекта; "игрою" я уже к ним
подкрадываюсь; и покушаюсь: по-своему их разрешить; тут я - "символист",
изучающий символизацию: дана дверь детской, дана необходимость ей найти
место в американских лесах; вывод: дверь не дверь, а белая скала над
вершинами леса; вывод: я - на скале; так заводится привычка: сидеть на двери
верхом; в годах я непрестанно символизировал; и доходил до большего и
большего совершенства реализовать мои символы; это сказалось позднее в том,
что натуралистические образы в книгах моих выглядят, как символы; и обратно:
символы мои ищут себе натуралистической подкладки131.
И когда я через несколько лет задумываюсь о символе, то мне ясно, что
символ - триада, где символический образ - конкретный синтез, где теза -
предмет натуры, а антитеза - сюжетный смысл: мне нечего сочинять символизм,
когда у меня многолетний опыт игры и ряд упражнений в символизации.
Она - индукция из жизненных фактов.
Я так увлекался игрою, что никакие иные игры не удовлетворяли меня: ни
горелки, ни казаки-разбойники, ни лото, ни мяч - то игры с правилами.
Я отмечаю игру, разросшуюся в древо символической жизни; побег древа
привез я из Боярок.
Не будь мадемуазель, не процвели бы и игры; она создала свободу игры;
никогда не пыталась узнать сути ее; видя, что я, слезая с двери, беру атлас
и пристально его рассматриваю, она догадывалась: в целях игры я делаю это;
она доверяла фантазиям игр; под сенью ее мужал в играх.
В октябре 1890 года я заболел легкою формою дифтерита; мне помнится не
столько болезнь, сколько Гоголь, которого начала мне читать вслух мать во
время болезни; Гоголь - первая моя любовь среди русских прозаиков; он, как
громом, поразил меня яркостью метафоры и интонацией фразы; весь сезон 1890
года мать читала мне "Вечера" и "Миргород"; поразил напевный стиль "Бульбы".
Зима проходила легко; ходила учительница; мы писали диктанты и
проходили заново арифметику; с мадемуазель шли занятия по французскому
языку; все давалось легко; с музыкой улегчилося тем, что мать изредка
проверяла занятия с мадемуазель, которой я и проигрывал сонатины Кюлау,
Клементи; даже матери выучил "Варум" Шумана132.
Уже два года шли споры, в какую гимназию меня отдавать; мать стояла за
гимназию Поливанова; отец за первую казенную; ему хотелось, чтобы я окончил
ее, как и он: с золотою медалью; он, не получавший "4", а только "5", решил,
что "5" есть мой балл, что потом создало ряд затруднений.
В тяжбе о гимназии права была мать: я не мыслю себя ни в какой иной
гимназии, кроме Поливановской; один факт встречи с Л. И. Поливановым считаю
счастьем; об этом - ниже.
6. ГРОТ И ЛОПАТИН
В этот сезон помнятся разговоры о Психологическом обществе; имена
Грота, Лопатина звучат постоянно133. У нас появляются эти Гроты; Николай
Яковлевич Грот, профессор философии, недавно появившийся в Москве,
импонирует мне своей внешностью: красивый, бойкий, ласковый и какой-то мягко
громкий! В нем нет скованности математиков; и нет пустозвонной фразы, столь
характерной для иных из "великих гуманистов" того времени; нет в нем и
чванной скуки, которою обдавал Янжул.
Грот в это время живо волновался рядом философских вопросов, делами
Психологического общества и выработкой мировоззрения; он отходил от своего
позитивисти-ческого "вчера"; и, кажется, очень увлекался экспериментами
Общества психологических исследований; об этом обществе я слышу постоянно в
связи с Гротом; и слышу об опытах Шарко.
Помнится: появляется Грот; и начинается разговор о какой-то
"причинности"; отец и Грот говорят - трескуче громко и жарко; Грот
схватывается рукою за кресло и оправляет свои черные, как вороново крыло,
вьющиеся волосы; его приятная, мягкая борода черно оттеняет бледное лицо с
правильными чертами, прямым носом; а черные глаза сверкают приятным
одушевлением; говорит он меньше отца, но говорит выразительно: мягким
отчетливым грудным голосом, переходя на теноровые ноты; мне он представлялся
каким-то Фигнером, пустившимся в философию; я изучаю его непроизвольно
актерские, плавные и красивые жесты; и еще более красивые позы: склонится
головою, опершись рукою о колено, поднимет голову, наморщив лоб; и задумчиво
слушает - точно собирается спеть арию Ленского: "Куда, куда вы удалились,
весны моей златые дни". Выслушает, откинется в кресло, проведет рукой по
кудрям; и все это - красиво; и точно опять: собирается спеть арию Ленского:
"В вашем доме"134. Заговорит жарко, убежденно, красивыми фразами; одна рука
делает плавные круги в воздухе, а другою схватывается нервно за ручку
кресла; вот он, забывшись, привскочит; а он - не привскакивает; говорит с
жаром, с сердцем, а не забывается, как, например, мой отец.
Грот - наблюдателен; оглядывает в разговоре наш стол; и вдруг, выскочив
из отвлеченности - к маме с любезным, житейским вопросом, чего математик не
сделает: он как вопьется очковыми стеклами, так и замерзнет; на стол и не
взглянет; а Грот стол оглядывает; выбирает морское печенье, заметит меня:
улыбнется; математик - сутулый; сюртук, как на вешалке: руки же - потные
часто; сопит и пыхтит. Николай Яковлевич эластичный, склоняется слева
направо и справа налево красивыми позами; одет прекрасно, в приятнейшем
галстухе, выявляющем весь контраст его белого лица с черною, как смоль,
бородою.
И маме Грот нравится; и - ходит к Гротам; у Гротов - не как у иных
других: там и романсы поют, и рассказы рассказывают; Лев Михайлович Лопатин
волнуется, и Владимир Сергеевич Соловьев заливается смехом; и разговоры о
Соловьеве уже переползают из квартиры Гротов и в нашу квартиру; главное,
оттуда заносятся в дом наш весьма удивительные и страшные разговоры о
привидениях, об исключительных случаях жизни; отец мой помалкивает о
рассказах, а мать потрясена ими, оживлена: интересно у Гротов!
Я тоже и потрясен, и немного испуган; и через несколько лет, сунув нос
в журнал "Вопросы философии и психологии" , я начинаю оттуда вычитывать все,
что касается гипнотизма; и одна из первых статей, мной прочитанных, - статья
Петрово-Соловово "О телепатии";136 но за всеми статьями этими чуется
"интереснейший" Грот; пробую ребенком читать статью Грота; и натыкаюсь на
уже знакомое слово "причинность".
Бывало: сидит математик; робея, косноязычит:
- Видите ли, Николай Васильевич, - пси, фи! А отец ему:
- Тарарах-тахтахтах... Э, фи, и: кси, пси, фи. Та-рарах!
Ничего не поймешь: пси, кси, фи!
Не то спор с Н. Я. Гротом; хотя и тут - многоякие виды причинностей
ползают, но из всего получается произносимое мягко и громко:
- Душа человека!
И Грот мне овеян душою: душевный такой, - моложавый, красивый; бородка
обстрижена мягко: вполне философский певец он; поет, что причинностью не
объяснишь проявлений души; очень мама довольна; и - я; тетя Катя выглядывает
из-за двери на очень красивого Грота; причинность же многоногою сороконожкою
видится; эту последнюю знаю по атласу: брр, как заползает гадина эта,
причинность, - меж нами! Нет, Грот - молодец, что ее отражает; и с Гротом я
в этом вопросе - всецело; я - против отца; тот - не ясен; зачем защищает
причинность под формою сутолочи: функциональной зависимости? Ох, эти
функции! Видел листочки отца я, исписанные теми функциями: многолапые, как
насекомые; лучше без функ ций; что функции или причинность, - кто скажет? И
у причинности есть бесконечные звенья, как у сороконожки; на каждом звене -
пара лап; понимаю, что тактика Грота - покончить с причинностью; тактика же
отца - приручить ее; папа хочет для этого дела призвать математиков, чтобы,
как Дуров свиней, приручили причинность они; им не верю: они - косолапые; и,
как начнут приручать бесконечные звенья, причинность меж рук их, наверное,
вышмыгнет; и между книгами спрячется, чтобы заползать у нас: по ночам.
Так бы символизировал споры отца с Н. Я. Гротом; метафизической позиции
Грота противополагал отец мона-дологическую; последнюю понял гораздо
позднее; позицию Грота же - понял мальченком; встал на нее.
Вероятно, детские восприятия споров оставили след, когда позже
знакомился со статьями "Вопросов философии и психологии", я искал статей
определенного содержания, воображенного ребенком; вот почему еще позднее я
разделял взгляд на причинность Шопенгауэра; освобождение от причинности и
закона основания познания было пережито за много лет до понимания этих
проблем; в основе переживаний - фигура Грота, поющая:
- Душа человека!
Главное: Грот так плавно поет, как и Фигнер; поет, - и печенье заметит,
и на меня глядит одобрительно; а мой отец, зацепляясь за кресло, кидается
странно на Грота:
- Позвольте же-с, Николай Яковлевич... А прерывные функции?.. На
основании математики!..
Опять "математика": мама не верит; не верю и я.
Карандашиком он щекочет под носом у Грота; тот примет картинную позу (и
мама довольна, и я); сам отец остается доволен:
- Поговорили, да-с, с Николаем Яковлевичем!
Грот - красавец: а все же - не ангел; есть "ангел", который мне видится
фарфоровым купидончиком; наверное, у "ангела" - крылышки; говорят же: "ангел
он доброты". Это - Лев Михайлыч Лопатин, которого "Левушкою" называют;
представляю его ну, конечно же, с крылышками!
"Ангела" наконец я увидел; и - был потрясен: у него - не крылышки, а -
бородка козлиная, длинная: вносится в двери задорным тычком; страшноватые
красные губы, совсем как у мавра; очки золотые; под ними ж - овечьи глаза
(не то перепуганные, а не то нас пугающие); лобик маленький головки
маленькой, жидко прикрытой зализанными жидковатыми волосятами; слабые ручки,
перетирающие бессильно друг друга под бородою протянутою; а идет с
перевальцем; переступая с бессильного плача на бас.
- Хохохо.
И - расплачется дрябленько, жиденько: не то ребенок, не то просто
козлище!
Вот так уж ангел!
Первое впечатление от Лопатина - двойственно; в "ангела доброты" не
уверовал я; испугался его; и, не раз наблюдая его за столом, размышлял: не
отчаянная ли ошибка вкралась в репутацию "ангела", "добряка"; что странный
человек - да; а что "ангел" - сомнительно; позднее ко мне повернулся он
"добряком"; все расхваливал Бореньку за успехи в гимназии Поливанова:
- У Николая Васильевича превосходный мальчик.
Поздней, восьмиклассником, я логике учился у Лопатина; получая сплошные
пятерки; странно: у него было скучно учиться; Поливанов, преподававший
логику в седьмом классе, логику мне зажег; логика Лопатина мне вовсе
потухла.
Прошло еще два-три года; Лопатин стал ярым уничтожителем моей:
деятельности, отказался председательствовать на моем реферате;137 кричал по
московским гостиным, всплескивая ручонками:
- У Николая Васильича сын - декадент!
Еще позднее - я, участник его семинария по Лейбницу138, получал от него
замаскированные уколы; я был вынужден раз дать отпор ему; он - на отпор
ничего не ответил мне (был трусоват); года еще через три мы встретились
благодушнейше у М. К. Морозовой, где я встречался с ним почти до смерти его
(до 1920 года); впечатление двойственности - не изгладилось; наши позднейшие
разговоры, признаться, не волновали меня; переменялось ведь отношение к
"Белому" у ряда деятелей: у профессора Хвостова, друга Лопатина, у Е. Н.
Трубецкого; М. К. Морозова, у которой сидел постоянно он, была моим другом.
Вот почему переменился Лопатин ко мне.
Лопатин, Грот - атмосфера Психологического общества, охватившая отца с
конца восьмидесятых годов; до самой смерти ходил он на заседания общества:
возражать, спорить, проводить свою монадологию; с математиками не
наговоришься; Янжул - глух; "гуманисты" - болтуны-с... А Лопатин и Грот за
словом в карман не полезут; отец им - свое; они ему - свое; интересно, точно
шахматные турниры с Чигориным.
И я уже слышу какие-то другие фамилии: Оболенский, Герье, Сергей
Трубецкой и Шишкин.
- Умница этот Шишкин.
Шишкин - физик, читающий доклад в Психологическом обществе. Однажды в
нашей квартире раздается звонок; я выбегаю в переднюю и натыкаюсь на
громадную массу: стоит гигант, и слон (толщиной); борода - огромная,
белая, - ниже груди; такие же белые волосы разметаны по плечам. Я потрясен;
все "саваофы", виденные мной на иконах, - ничто по сравнению с "саваофом"
вот этим, "саваоф" обращается ко мне с каким-то вопросом, а я слышу лишь
громко взлетающее:
- Вафф... Вафф...
Прислуга показывает на дверь; и "саваоф", припадая на громадную ногу
(он оказался хромым), вваливается в столовую; скоро я узнаю: это - Николай
Иванович Шишкин, физик-философ, доказывающий свободу посредством механики:
- Умница, знаешь ли, - радуется мой отец. Оказывается: Николай
Иваныч - учитель Поливанов-
ской гимназии, друг Поливанова, один из основателей гимназии; реферат
Шишкина решает мою судьбу: меня отдадут в Поливановскую гимназию.
7. ПАВЛОВЫ, ЦЕРАССКИЙ, АНУЧИН, СТОЛЕТОВ, ГОНЧАРОВА
В этот сезон мне особенно начинает говорить профессор геологии, Алексей
Петрович Павлов (нынешний академик), посещающий моего отца; он снискивает
мое расположение тем, что дарит мне прекрасные американские марки; я
удивлен; и столь же обрадован маркам, сколь доброму вниманию Алексея
Петровича; я не привык к конкретному вниманию профессоров; Янжул оскорбляет
меня предложением взять у него гривенник (я - не нищий и "на чай" не беру!);
Стороженко прищелкнет под носом с неизменным тарахтом "кургашка" (так ведь
для него "кургашка" - все!); Лахтин, Млодзиевский и прочие на меня - нуль
внимания; а Алексей Петрович, случайно услышав о том, что у меня коллекция
марок, порылся в письмах своих; и мне навырвал американских марок (с кусками
конвертов); я, хоть и ребенок, однако понял: конкретность внимания; и с той
поры записал его в числе своих друзей; с той поры Алексей Петрович, изредка
пересекая поле жизни моей, всегда мне является символом чего-то доброго,
прекрасного, честного; с детства я полюбил его явления, верней,
кратковременные забеги к отцу: вот растворяется дверь, и в комнату входит
спешащей, немного подскакивающей походкой, весь протянувшись вперед,
высокий, бледный, встрепанный, голубоглазый, немного подслеповатый профессор
с ласковыми губами, точно припухшими из-под светлых усов и небольшой бороды;
рассеянно присаживается на кончик стула и, выхватывая какие-то бумаги из
бокового кармана, начинает быстро, оживленно гудеть и поревывать густым,
молодым басом, спеша высказаться; а глаза, умные, сериозные, смотрят из-под
болтающегося пенснэ: всегда в прищуре; Павлов имел вид невыспавшегося
человека, не замечающего этого; и бодро, молодо, осмысленно несущегося из
вихря дел (факультетских) в вихрь дум (научных); или - обратно.
А между тем в его рассеянности есть какая-то пристальность:
рассеянность от прицела внимания в весьма конкретный предмет; сидит,
торопится, выкладывает отцу свои домыслы, а меня заметит: ласково улыбнется;
вот и марки принес, а никто ему не рассказывал, что марки есть страсть моя и
что я люблю не покупные марки, а марки, вырванные из полученных писем; и
мать заметит; и с нею тепло, сердечно, искренне переговорит; знал я эти
"профессорские" снисходительные разговоры с дамами, не прошедшими
образовательного курса; уноси ноги от такого "внимания"! А Алексей Петрович
говорит с человеком, как с человеком: всегда в открытую, всериоз, со
вниманием.
С детства я полюбил бескорыстно явление у нас Алексея Петровича,
гудение его баса, его торопливость; посидит немного, а впечатлений от него
мне, ребенку, - ворох; не все понимаю, а к чему ни прикоснется, -
преинтересно!
И отец говорит:
- Умница Алексей Петрович: прекрасный, благородный человек...
Талантливый ученый!
И мать соглашается:
- Милый Алексей Петрович... Люблю Марью Васильевну...
Марья Васильевна - супруга Алексея Петровича, известный палеонтолог; у
меня с детства - предубеждение против ученых женщин: а Марья Васильевна -
такая живая, чуткая, интересная умница, что явление ее у нае - мне подарок.
И Павловы у нас бывают; и мать бывает у Павловых; и Павловы - совсем не
то, что другие профессорские "четы".
Позднее, выросши, я понял: Алексей Петрович, ученый специалист,
работающий в науке, науке отдавший жизнь, кроме всего, - человек широкий;
свободный, горящий бескорыстием интересов; он доказывает, что наука не
суживает кругозора, наоборот, расширяет его, и направляет взор к живым
конкретностям жизни; вот уж про кого не скажешь, что - "чудак"; не "чудак" -
тонкий умница; и рассеянность в нем не смешна, а нечто, само собой
разумеющееся: рассеянность от пристальности, сосредоточенности; но итог ее -
непредвзятость.
Алексей Петрович остался в памяти моей, как непред-взятейший человек;
впечатление: его квартира превратилась в продолжение палеонтологического
кабинета; но и его университетский кабинет - продолжение его квартиры; Марья
Васильевна - и тут и там: там - научный друг Алексея Петровича; здесь - друг
жизни; в квартире Павловых я не чувствовал никаких признаков того "быти-ка",
о котором у меня вырываются горькие слова; быт, мещанство, чванство,
"традиции" - все это перегорело без остатка в горящей жизни супругов ученых;
и, глядя со стороны на эту жизнь, делается бодро, молодо, весело:
прекрасные, плодотворные, конкретные жизни двух не-разлучек, Марьи
Васильевны и Алексея Петровича. Или они работают в кабинетах, или отдыхают в
путешествиях и научных экскурсиях; кабинет не закрыл природы; и красота
природы ворвалась в кабинет.
Павловы, появляясь везде, нигде не зацеплялись за сплетни и душные
мороки; я - ребенок, отрок, студент, декадент, писатель, мировоззритель, -
на протяжении многих лет никогда не менял моего детского впечатления от
Павлова, подарившего американские марки, потому что он умел всегда как-то
дарить: мыслью, улыбкою, непредвзятым отношением к тому, к чему столь многие
относились предвзято; и, между прочим: он - мог одарить пением; у него был
хороший голос; и он приятно, не чинясь, как юноша, охотно соглашался пропеть
романсы Грига.
Внутренне-строгий к другим, еще более строгий к себе, - он прекрасно,
дельно, конкретно читал нам лекции по геологии (исторической и динамической)
над принесенным им в аудиторию ящиком горных пород; но я упрекаю себя в том,
что недостаточно использовал эти интересные лекции, редко бывал на них; оно
и понятно: ведь с третьего курса я лишь доканчивал естественный факультет:
философия, эстетика, начинающаяся литературная деятельность привлекали мое