Дважды мне посчастливилось видеть Нильса Бора собственными глазами. Дело было в Москве в 1934 году. Впрочем, «дело было» слова неверные

Вид материалаДокументы

Содержание


Отто Фриш (в воспоминаниях)
Ханс Бор (в воспоминаниях)
Принципом дополнительности
Подобный материал:
1   ...   20   21   22   23   24   25   26   27   ...   33
399

Такая картина не могла ни подсказать, ни вместить догадку, что вдруг ядро разваливается пополам под уда­ром слабенького снаряда.

Бор писал это в 1937 году вместе с талантливым моло­дым датчанином Фрицем Калькаром (которому, к сожа­лению, оставалось недолго жить). И они еще вынуждены были предупреждать: «...От такой картины надо отка­заться». Сам Бор решительно отказался от нее уже на исходе 35-го года, как раз когда в лабораториях инсти­тута заработали все шесть новеньких источников ней­тронной бомбардировки.

...Неизвестно, помогал ли Бор толочь бериллий в ступке. Но известно — он неотступно думал о вероятно­стях ядерных реакций. И потому настал тот зимний де­нек, которого не дождался Джон Уидер, слишком рано вернувшийся домой, в Штаты.

В то время там, в Штатах, немецкий теоретик Ганс Бете попытался рассчитать фантастические вероятности нейтронного захвата. И конечно, копенгагенцы обсуж­дали его исследование.

Отто Фриш (в воспоминаниях): «Я помню коллоквиум в конце 35-го года, когда кто-то докладывал о работе Бетй. Бор все норовил прервать это сообщение, и я поинтересо­вался, не сдержав легкого раздражения, почему он не дает докладчику договорить. И тогда, внезапно остановившись посреди фразы, Бор опустился на свое место, а лицо его так же внезапно стало совершенно безжизненным. Мы всполошились — не сделалось ли ему дурно? Но всего лишь через несколько секунд он снова встал и произнес с вино­ватой улыбкой; «Теперь я это понимаю!» Понимание, до­стигнутое им на том памятном коллоквиуме, воплотилось в идее, ставшей известной под именем КОМПАУНД-ЯДРА.

В точности повторилась сцена, какую пятнадцать лет назад наблюдал Джеймс Франк в Берлине. Бор оставал­ся все тем же.

1936... 1937... 1938...

Раз уж заладилось наше повествование о 30-х годах в этом ключе, то вот еще одна трель машинки, мгновенно уносящая с собою очередное трехлетие. Оно, пожалуй, ц правда хорошо бы сразу шагнуть в год 1939-й, чтобы в воскресенье 16 января вместе с Джоном Арчибальдом Уилером не опоздать в нью-йоркский порт к прибытию

400

лайнера «Грипсхольм», встретить сходящих с трапа Бора и Розенфельда, заметить не без удивленья, как они пере­глянутся в ответ на приветливо-пустое «что нового в Европе?», а через минуту тут же — на пирсе — услы­шать под честное слово сверхнеобычайное научное изве­стие, и запомнить доверительно-пониженный голос Бора, озирающегося по сторонам, и успеть подумать о возмож­ных причинах такой таинственности.

Но у того свиданья на пирсе была предыстория, у той предыстории — своя подоплека...

За пределами института на Блегдамсвей первыми услышали о новой идее Бора его коллеги по Датской ака­демии. 27 января 36-го года он прочел им доклад «За­хват нейтрона и строение ядра». Через месяц этот до­клад появился в лондонской Nature, чтобы стать до­стоянием всех. Было 29 февраля.

А между этими датами к сходной идее подошли по ту сторону океана, в Мэдисоне, Грегори Брейт и Эуген Вигнер. А несколькими годами раньше, как вскоре выяс­нил Бор, ту же мысль без конструктивных подробностей высказывал теоретик В. Харкинс. (У каждой хорошей идеи раньше или позже обнаруживаются прародители.)

,.,'Компаунд-ядро — составное ядро.

Бор обесценил образ лабораторной бомбардировки:

микроснаряд не разрушает мишени и ничего из нее не выбивает. Вторгшийся в ядро нейтрон скорее похож на беспокойную овцу, прибившуюся к чужому стаду.

Попадая в ядро, нейтрон к нему присоединяется. Он при­носит с собою свою массу — единицу атомного веса. И не приносит никакого электрического заряда. И потому возни­кающее составное ядро — это более тяжелый изотоп того же элемента, из какого сделана мишень. Уран-235 превра­щается в уран-236, а уран-238 — в уран-239. И то, что слу­чится дальше, случится уже но с первоначальным ядром. Его больше нет в игре. Надо думать о свойствах и предска­зывать судьбу вновь родившегося ядра!

А оно рождается возбужденным. Захваченный нейтрон-пришелец потеснил одного из обитателей ядра — первый встретившийся ему нуклон (это общее название для ядер­ных частиц), а тот — ближайшего соседа, а сосед — дру­гого соседа, и вот уже ядро охватывает коллективная тол­чея. Охватывает незамедлительно, потому что частицы в нем упакованы плотно. И в этой толчее быстро теряется память о первопричине возбуждения — об энергии залет­ного нейтрона.

26 Д. Данин 401

Образуется, по выражению Бора, «полуустойчивая систе­ма». И это — первая стадия любых ядерных реакций. Вто­рая — распад: освобождение от энергетического избытка. Долго ли проживет возникшее компаунд-ядро? По нашим масштабам — мгновенье. По атомным — це­лую жизнь. Длительность этой мимолетной жизни может порою «в миллион раз превышать время, какое понадоби­лось бы нейтрону, чтобы просто пройти сквозь ядро».

Эта оценка Бора была равносильна сравнению часа со столетьем! И она оправдывала его уверенье, что состав­ное ядро не хранит воспоминаний о своем происхождении. Можно ли «через сто лет» помнить, что да как ворва­лось в мишень, и ставить в зависимость от этого тип на­ступившего распадения ядра?! Становилось явно бес­смысленным говорить о выбивании частиц при удачли­вом ударе. Делалось равно законным множество вариан­тов распада.

И еще — Бор решился на одно экспериментальное предсказание... Шла речь о необычайно громадных веро­ятностях захвата нейтронов ядрами тяжелых элементов — вроде золота. Обсуждались те. избранные — физики на­зывали их резонансными — энергии нейтронов, когда их аоглощение идет с такою легкостью, точно сечения ядер делаются вдруг гораздо больше геометрических. Идея дол-грживущего компаунд-ядра позволила Бору предвидеть, что подходящими окажутся даже совсем медленные ней­троны. Его прогноз расходился с прежними в тысячи раз. Не могло ускользнуть в эксперименте такое внушитель­ное различие...

Все тонкости новой теории тотчас освоил, по словам Отто Фриша, его копенгагенский друг и погодок — три­дцатилетний Иржи Плачен. (Датчане называли его Геор­гом, а Ландау — еще Юрием да Егором.)

Австрийский чех, однако пока не эмигрант, он внес памятный вклад в коллекцию своенравно-независимых характеров на Блегдамсвей. Сонный в дневные часы, он оживал к вечеру и, подобно Паули, предпочитал работать ночами. Но Паули трудился в одиночку, а у Плачека бывали партнеры, и это меняло дело. Им больше всего хотелось спать, когда его голову осеняли хорошие реше­ния. А среди таких решений случались и вполне практи­ческие идеи. Одна из них, выражавшая его полное пре­небрежение к условным ценностям цивилизации, помогла ему и Фришу успешно провести опыты по захвату ней­тронов ядрами золота — в подтверждение теории Бора.

402

Для этого, естественно, нужны были золотые мишени. А на Блегдамсвей знали: после прихода Гитлера к вла­сти немецкие друзья Бора — достоверная молва называет имена Вернера Гейзенберга и Джеймса Франка — оста­вили на хранение в институте свои нобелевские медали, дабы на них не смогли покуситься нацисты. Однако оба не предвидели, что с годами Гитлер доберется до Дании и медали из драгоценного металла снова окажутся в опас­ности. (И тогда находчивый Хевеши растворит их в цар­ской водке, и они будут храниться незримые в непри­метном сосуде, ожидая осаждения и перечеканки после войны.) Так вот — в 36-м году Плачек предложил вре­менно использовать их как мишени для облучения ней­тронами. Превращение считанных атомов золота в дру­гие атомы не могло нанести ущерба этим реликвиям. Рассказывают, что после минутного замешательства Бор махнул рукой на такое посягательство, да еще весело спросил: не понадобится ли для дела и его нобелевское золото?

Отто Фриш: Нам доставило массу удовольствия то, что мы сумели приспособить эти — в остальном такие бесполез­ные —медали для служения науке.

А Бору сверх того доставило удовольствие, что они подтвердили его прогноз: идея компаунд-ядра реально работала!

С совершенно резерфордовской нетерпеливостью Бор потребовал скорейшего опубликования этих результатов. Меж тем он сам заразил молодых страстью к многократ­ному улучшению текста. Но писать они могли лишь но­чами, когда Плачек наконец просыпался, а Фриш нако­нец засыпал. Спорили ночь за ночью. И только оттого, что измученный вынужденной бессонницей Фриш однажды послал своего друга ко всем чертям, схватил очередной вариант статьи и в четыре часа утра бросился на почту, их публикация сумела увидеть свет в том же февраль­ском номере лондонской Nature, где печаталась осново­полагающая работа Бора по теории составного ядра.

Счастливо соседствовали теоретическая идея и экспе­риментальное свидетельство в ее пользу.

Когда в середине июня 36-го, после двухлетнего пе­рерыва, ветераны и молодые снова съезжались на «се-

26* 403

мейную встречу» и паром Варнемюнде-Гёдзер пестрыми группками переправлял континентальных физиков на дат­ские острова, главной темой их дорожных споров было компаунд-ядро. Очередная Копенгагенская конференция шла уже на дальних подступах к Копенгагену.

...Пройдет время. В 1954 году теоретики из разных стран будут готовить юбилейный том к 70-летию Бора. В статье об его первом вкладе в ядерную физику будет сказано:

«Редко бывает, чтобы какая-нибудь работа столь же сильно повлияла на наше мышление... Все минувшие во­семнадцать лет она оказывала решающее влияние на ана­лиз ядерных реакций».

В июне 36-го года начальная волна этого влияния принесла в Копенгаген больше 50 иностранных гостей... Бору нравился коротенький рассказ из резерфордовского фольклора. «Вы счастливый человек, сэр Эрнст, вы всегда на гребне волны!» — кто-то сказал Резерфорду. А он от­ветил, смеясь: «Да! Но я-то и поднимаю эту волну, не так ли?» Это было совершенно то, что чувствовал тогда Бор. Впервые со времен провозглашения Принципа до­полнительности. Конечно, он сознавал, что эта волна не шла ни в какое сравнение с той — эпохальной и незату­хающей. Ни по крутизне, ни по размаху. Но молодило душу само ощущение гребня. Оно нечасто выпадает на долю переваливших за пятьдесят. И, как всегда, ему хо­телось не оберегать свое построение от критики, а испы­тывать его на прочность. Он разослал приглашения на июньскую встречу гораздо щедрее, чем обычно.

...В предпоследний раз приехали на Блегдамсвей боль­шою группой немецкие физики из «третьего райха». И были среди них Гейзенберг, Иордан, Вейцзеккер, Хунд...

...В первый раз приехали сразу трое индийцев — Хоми Баба, Саха, Капур...

...Приплыли из Англии и Америки немецкие и вен­герские эмигранты. И были среди них Макс Борн, Джеймс Франк, Отто Штерн, Рудольф Пайерлс, Эдвард Теллер...

...Бор ждал из Советского Союза мощную четверку теоретиков — Ландау, Тамма, Фока и Френкеля. Но то ли приглашения были посланы «слишком поздно», то ли неотложные профессорские дела в дни экзаменационной сессии помешали им, к огорчению Бора, приехать «на нашу маленькую, — как оповещал он, — совсем неофи­циальную конференцию по атомной физике»...

404

...Появились старые и новые друзья из Австрии, Гол­ландии, Италии, Норвегии, Польши, Франции, Чехосло­вакии, Швейцарии, Швеции...

...Приехала Лиза Мейтнер — «наша мадам Кюри». Приехала из Берлина: уже больше тридцати лет она ра­ботала там в содружестве со старым резерфордовцем мон­реальских времен — блестящим радиохимиком Отто Ган-ном. Еще два года нацистам предстояло терпеть ее, ав­стрийскую подданную, в Берлин-Далеме: час бегства дол­жен был для нее наступить тотчас после присоединения Австрии. Когда бы знали гитлеровцы, какую роль в про­логе ядерного века предстояло сыграть этой шестидеся­тилетней одинокой женщине! И вместе с нею ее племян­нику Отто Фришу...

В первой группе континентальных физиков приехал Крамере. Через два дня — Паули. Оба еще не виделись с Бором после гибели Кристиана. И в минуту встречи у обоих застыла в глазах неизбежная мысль о навсегда отсутствующем. Бор, благодарно отметив сочувственную пристальность их взглядов, с принужденной улыбкой ко­ротко спросил: «Я очень постарел?» И Крамере поста­рался уверить его, что не очень, а Паули промолчал. И всем хотелось уйти от несправедливостей непредска­зуемой жизни...

Дискуссии на той 5-й встрече копенгагенцев шли, ко­нечно, не только о компаунд-ядре. Покоя не давала квантовая электродинамика. Новые частицы. Теория бета-распада. Многие ожидали острой схватки: Бор — Паули.

Незадолго до конференции опыты американца Шенк-лэнда заставили физиков вновь заговорить о покушении Бора на закон сохранения энергии. Эти опыты гласили:

да, энергия может не сохраняться в микропроцессах! Ка­залось, Бору следовало торжествовать: подтвердилось его объяснение бета-распада. А Паули следовало раскаяться в изобретении неуловимой частицы нейтрино. А Ферми мог пожалеть об усилиях, зря потраченных на превраще­ние нейтринной гипотезы в стройную теорию. Вот и Ди­рак, поверив Шенклэнду, стал допускать возможность несохранения: весной он написал об этом в Nature...

Но Бор не торжествовал. Вместо этого он весной бла­гословил своего давнего сотрудника Якобсена на крити­ческую проверку опытов американца. И так это выгля­дело, словно бы он уже не хотел оказаться правым в за­тянувшемся споре. Он видел: теория Паули — Ферми,

405

спасшая великий закон природы, превосходно работала. Нужен был только последний довод, чтобы вновь, как в 25-м году, признаться: «Я ошибался». И вдруг резуль­таты американца, уверяющие в обратном: «Вы не оши­бались. Закон сохранения может нарушаться!»

...Разного ожидал Якобсен, показывая Бору итоги сво­их измерений, но менее всего восклицания:

— Прекрасно! Это ставит крест на выводах Шен-клэнда.

Якобсен с сомнением посмотрел на шефа сквозь ста­ромодное пенсне и осторожно подхватил:

— Но и на ваших выводах тоже.

— Конечно! Это-то и прекрасно...

6 июня, за десять дней до начала конференции, Бетти Шульц в энный раз перепечатывала под диктовку Бора короткую заметку «Законы сохранения в квантовой тео­рии», дабы срочно отправить ее в редакцию «Nature». Эта заметка сопутствовала письму Якобсена с изложе­нием экспериментальной несостоятельности опытов Шен-клэнда. И в заключительных строках Бор сообщал о сво­ем превращении в сторонника «нейтринной гипотезы Паули, столь блестяще развитой в теории Ферми»...

Но к моменту встречи копенгагенцев все это лежало в лондонской типографии, заверстанное лишь в первый июльский номер 36-го года. Потому-то многие, еще не зная случившегося, ожидали схватки Бор — Паули. Од­нако она не состоялась.

Новая волна ядерных идей окрепла в спорах на той копенгагенской встрече. А через полгода повлекла самого Бора в кругосветное странствие.

...Приглашения с Запада и Востока оседали на его директорском столе вместе с препринтами и репринтами, слетавшимися отовсюду, где физики занимались ядром.

Еще на исходе 36-го он и Маргарет разложили пась­янс из всех приглашений. Решили отправиться на запад, а вернуться с востока, обогнув шар земной: Атлантика — Соединенные Штаты — Тихий океан — Япония — Ки­тай — Транссибирский путь — Европейская Россия — Балтика — родные берега. И еще решили: с ними по­едет старший сын.

Теперь это был Ханс, окончивший вслед за покой­ным Кристианом гимназию Ханны Адлер. Осенью

406

36-го года стройный светловолосый мальчик успел стать студентом медицинского факультета. А почти тридцать лет спустя, достигший известности в Дании как врач-орто­пед, Ханс Бор благодарно вспоминал мудрый, хоть и явно непедагогичный шаг своих родителей: полгода гла-зения на мир они оценили выше, чем полгода студенче­ства. По дороге, в Лондоне, ему купили пишущую ма­шинку, и он превратился на эти полгода в «секретаря профессора Нильса Бора».

Среди духовных приобретений юноши одно было не­оценимым: он увидел, какими глазами смотрит ученый мир на его отца. В Беркли и Принстоне, в Токио и Осаке, в Шанхае и Нанкине, в Ленинграде и Москве — всюду он наблюдал, как отец своими физическими идеями и своим вкладом в философию познания задевает мысля­щий мир за живое. Слова деда «люди будут приходить к Нильсу и слушать его» внук увидел сбывшимися... Аудиторию московского Политехнического музея штур­мом брала безбилетная молодежь. А японский импера­тор просил пожаловать к нему на аудиенцию.

Ханс Бор (в воспоминаниях): На одном из многочислен­ных приемов известный японский ученый сказал в изыскан­но вежливой манере, столь характерной для Востока, что подобно тому, как Фудзияма еще прекрасней в действитель­ности, чем об этом можно судить по изображениям вулкана, так теперь им открылось, что мой отец еще более великий человек, чем они себе это представляли понаслышке.

Соревнуясь в вежливости с Востоком, Бор в ответном слове выразил искреннее сожаление, что ни разу не бы­вал на Блегдамсвей старейшина японских атомников — один из провозвестников планетарной модели, Хантаро Нагаока, ныне, к счастью, еще здравствующий... И вы­сказал надежду, что в Копенгаген приедет талантливей­ший теоретик молодого поколения, еще никуда не выез­жавший из Японии Хидеки Юкава, чье недавнее пред­сказание новых частиц — мезонов — квантов поля ядер­ных сил — важный этап в теории ядра...

А Фудзияма? Ответ на эту восточную лесть Бор при­берег к концу. Он увлекся старым, как само искусство, противопоставлением естественной красоты природы ее изображениям. И ему пришло в голову, что тут нужно на особый лад говорить о дополнительности. Радуясь нечаянной находке, он захотел показать универсальность своего любимого принципа.

407

Ханс Бор: ...Он использовал Фудзияму как символ ком-плементарности, описывая впечатления, возникающие при разной освещенности и под разными углами зрения, как дополнительные — в том смысле, что только вместе они спо­собны воссоздать полную и пленительную картину воздуш­но чистых линий этой горы, чего как раз и пытался достичь Хокусаи в своей знаменитой серии «Сто видов горы Фудзи».

Б ту минуту Бор мысленно перенесся на десять лет назад: вскоре после его памятного доклада в Комо он услышал одно недоумение:

— Дополнительности появляются в рассуждениях Бора только парами, как волна и частица. А разве нель­зя найти и тройки несовместимостей?

То был голос двадцатичетырехлетнего математика Джона фон Неймана, одного из «венгерских феноменов», как стали позднее называть группу выходцев и» Венгрии (к ней принадлежали и Эуген Вигнер, Лео Сцилард, Эд­вард Теллер). Бор высоко ценил математический дар фон Неймана, но — по многим свидетельствам — не все­гда доверял его интуиции физика. И недоумедде «юного Джонни», в свой черед, вызвало недоумение Бора: если пары дополнительных образов давали физически ПОЛ­НУЮ картину квантовых событий, что могли к ней при­бавить возможные «тройки»? (Так об атом позднее рас­сказывал Леон Розенфельд.)

А в сфере, далекой от формул, понадобились сразу сто дополнительностей для эстетического познания всей красоты одного и того же уголка природы. Число сто было, конечно, вовсе не обязательным. Тот же Хокусаи написал и другую серию — «36 видов горы Фудзи». И наверняка с той же надеждой на полноту. Количе­ственно тут ничего нельзя было вывести. И однако же такое нефизическое приложение Принципа, рожденного физикой, помогало кое-что уловить в намерениях худож­ника. Так думалось Бору.

Это стадо с годами его страстью — размышлять о лю­бых проблемах в духе дополнительности. Его не останав­ливало, что проблемы часто находились в ведении дру­гих наук, а то и вовсе искусства. И ко времени его кру­госветного путешествия 37-го года у этой страсти была уже своя история, почти десятилетняя.

Он сознавал, что идет на риск осуждения: «физик вторгается в чужую для него область». Так выразился

408

он сам о себе еще в 28-м году, когда готовил маленькую речь-статью «Квант действия и описание природы». В ней-то он и совершил первый такой набег на чужую территорию. Статья посвящалась 70-летию Планка, но треть текста занимали рассуждения о психических про­цессах, точно юбиляром был не физик, а психолог или психиатр.

«В мои намерения входило прежде всего показать пер­спективы, возникшие перед всем естествознанием благода­ря открытию Планка».

Он обратился, как в студенческие годя, к проблеме свободы воли. Свобода выбора нравственных решений — откуда могла она взяться? С доквантовой точки зрения все в мире было однозначно предопределено. Для каждого психического акта существовала непрерывная цепочка физических причин и следствий. Она тянулась к атом­ному уровню и терялась в необозримом прошлом всей природы. И превращала в иллюзию свободу выбора. Труд­ность проблемы оправдывала вмешательство в чужие за­боты. Теперь Бор выступил как физик, узнавший кое-что прежде неведомое об устройстве нашего знания.

Теперь стало ясно: на, уровне атомно-молекулярных структур мозга проследить однозначную цепочку причин и следствий нельзя. Совершенно так же, как нельзя уста­новить траекторию электрона в атоме. Неопределенности неустранимы.

Так что же: вот и физический источник свободы во­ли — Соотношение неопределенностей? Нет, нет, этого он не хотел сказать! Далек путь от атома до мозговых клеток. Однако психический акт свободы выбора больше физике не противоречит, как он противоречил классиче­ской механике. Всего же важнее, что исследование явле­ний психики живо напоминает о познавательных уроках механики микромира. Вот что Бору нужно было тогда провозгласить! Ради этого он и воспользовался подходя­щим случаем — юбилеем первооткрывателя кванта дей­ствия.

Он увидел неожиданно общую черту в изучении пси­хических событий и атомных событий: и там и тут экс­перимент вмешивается в ход изучаемого процесса. Уже само РАЗМЫШЛЕНИЕ О МЫСЛИ непоправимо меня­ет ТЕЧЕНИЕ МЫСЛИ. И Бор обронил фразу — столь же туманную, сколь и программную:

409

«...мыслителям не приходило в голову, что здесь может идти речь о невыявленной дополнительности».

Он захотел ее выявить — расшифровать. Это был его свободный — необязательный для физика — выбор. И нелегкий! С 28-го года этот выбор сделал Бора не­вольником таких исканий.

...В конце августа 29-го он прикатил на велосипеде из блаженной прохлады Тисвиля в асфальтовый зной столицы, чтобы прочесть вступительный доклад на 18-м Копенгагенском съезде естествоиспытателей Скан­динавии «Теория атома и принципы описания природы».

— В таком представительном собрании... — приберег он на последние минуты главную новость, — ...необходимо за­тронуть вопрос о том, что может дать новейшее развитие наших знаний об атомных процессах для понимания проб­лем живого организма.

От психики — к живому вообще! И настоятельное НЕОБХОДИМО. Раз все живое из атомов, значит, без квантовой механики уже и биологии не обойтись. Одна­ко какие квантовые решения биологических проблем мог он предложить? У него не было в запасе готовых отве­тов. Не будучи биологом, он их и не обещал. Снова: ему одно неотвязно надо было — с высокой трибуны внушить нефизикам основной познавательный урок новейшей фи­зики. И он напомнил биологам о власти Принципа до­полнительности, сделав это в излюбленной им кратчай­шей метафоре:

«...все мы — одновременно — свидетели и участники великой картины бытия».

И это означало на его языке, что при раскрытии фи­зико-химических глубин живого исследователь вмеши­вается в бытие живого. А в пределе, разлагая организм на молекулы, причинный анализ разрушает изучаемое — жизнь. Из этого следовало, что с помощью физики и хи­мии полнота познания живого недостижима. Надобна дополнительная сторона: исследование жизни как чего-то целостного и неразложимого. А потому...

Это «потому» он договорил не тогда, а ровно через три года — в августе 32-го, когда держал вступительную речь в зале Международного конгресса по проблемам ле­чения светом. Тогда-то он и обольстил своими идеями

410

усевшегося на галерее молодого Макса Дельбрюка, хотя, признаться, иные из этих идей прозвучали очень странно:

«...существование жизни должно рассматриваться в био­логии вак элементарный факт». (Иначе говоря, несводимый к чему-то более простому.)

«...невозможно физически или химически объяснить свое­образие процессов, характеризующих жизнь». (Иначе гово­ря, есть непреодолимая пропасть между неорганической и органической природой.)

Что же это было? Провозглашение непознаваемости живого? Чем же обольстился Макс Дельбрюк? А все де­ло в том, что за странными выводами Бора стояла идея дополнительности. Она уверенно обещала — по опыту квантовой теории — полноту постижения живого. И ра­ди этой принципиально достижимой полноты прямо тре­бовала проникновения физики в механизмы жизни — до крайних атомных глубин. Но предупреждала, что такое проникновение лишь ОДНА из ДОПОЛНИТЕЛЬНЫХ сторон исчерпывающего исследования.

Макс Дельбрюк понял Бора оптимистически.

А Бор и сам предвидел кривотолки:

«В заключение мне едва ли нужно особо подчеркивать, что hi. в одном из своих замечаний я не имел в виду вы­разить хоть какой-нибудь скептицизм по поводу будущего развития физики и биологии».

Однако подчеркивать нужно было. Все-таки не слиш­ком понятно звучали его био- и психофизические убежде­ния. По крайней мере, на слух естественников и фило­софов, уверенных в единстве живой и неживой природы. И чувствуется: его собственный слух тоже бывал обес­покоен, когда в спорах на Блегдамсвей он вновь и вновь повторял эти мысли о неразложимой целостности самого явления жизни. И он искал для них, рожденных логикой его любимой дополнительности, утонченной логической защиты.

Он очень хотел быть понятым правильно.

...Эта новая духовная забота не оставляла Бора и в том кругосветном путешествии 37-го года, которое од­нажды привело его к подножию Фудзиямы.

Едва ли не во всех его речах и беседах на путях и перепутьях сначала Америки, потом Японии и Китая, и, наконец, Советского Союза, трудная тема — биология и физика — упрямо подключалась к главной теме атом­ного ядра. Но она, эта биофизическая тема, столь же убе-



дительно в его устах не звучала. Он не впадал в самооб­ман — он давно научился отличать почтительное внима­ние от искренней увлеченности.

Нет, нет, с идеей дополнительности ЗА ПРЕДЕЛАМИ КВАНТОВОЙ ФИЗИКИ не все и не всегда ладилось так же непринужденно как в застольном разговоре о Фуд­зияме и Хокусаи. В том разговоре все обошлось без воз­ражений. Однако не оттого ли, что своею кистью Хокусаи ничуть не вмешивался в бытие вулкана, а красоту Фудзи воссоздавал сам — на свой единственный лад, и потому служить «символом комплементарное™», как неосторож­но выразился Ханс, тот пример, в сущности, не имел ни малейшего права? Там не было и речи об объектив­ном познании природы. А потому не было и речи о веч­но «новых трудностях такого познания.

...Эти внефизические идеи играли важную и десятиле­тиями длящуюся роль во внутренней жизни Бора. Он по­вторял их из лекции в лекцию, из статьи в статью, все уточняя, но почти не развивая. Что-то мешало им расти вширь и вглубь. Что именно? У автора нет ответа.

Даже беседы в Копенгагене (осенью 1968 года) с незаб­венным Леоном Розенфельдом *, знатоком дополнительно­сти, не внесли ясности в эту сложную проблему.

Так не разумней ли оставить вопросы вопросами? И только досказать, как же в 1937 году — в последний раз перед второй мировой войной — Бор уточнил защиту своих биофизических выводов из Принципа дополнительности...

Летом он снова был дома. В его рассказах о полуго­довом путешествии теснились люди, события, пейзажи трех континентов. И самыми глубокими были новые для него впечатления от древних культур Дальнего Востока и от неохватных просторов советской Сибири. Он должен был бы теперь надолго осесть в Копенгагене. Но не по­лучилось надолго. Три новых приглашения позвали его во Францию, в Италию, в Индию.

В конце 37-го года большая группа представителей Британской ассоциации отправлялась в Калькутту на юбилейный съезд индийского Научного Конгресса. Резер-форду предложена была роль президента. 16 августа в письме к Бору он насмешливо объявил себя «бэр-лиде-

* Профессор Леон Розенфельд, чье имя так часто встречалось на предыдущих страницах этой книги, безвременно скончался в Копенгагене 23 марта 1974 года. До конца своих дней он возглав­лял архив Нильса Бора.

412

ром» — вожаком медведя: так называли некогда гуверне­ров странствующих молодых людей. (Ничто яе предве­щало, что это одна из его последних шуток...) Можно ли было отказаться от путешествия с таким гувернером? Тем более что у него, у Бора, не было еще случая вдо­воль наговориться с Папой о теории компаунд-ядра и не­давних ядерных моделях Ганса Бете, Роберта Оппенгей-мера, Якова Френкеля, Дж. Бардина. И об его собствен­ной, боровской, капельной модели ядра, очень похожей, как он убедился в Ленинграде, на френкелевскую мо­дель... Словом, он решил, что поедет в Индию.

А сначала во Францию и в Италию.

В Париже его ждали со вступительной речью на сек­ции ядерной физики международного конгресса во Двор­це открытий.

В Болонье итальянцы праздновали 200-летие со дня рождения Луиджи Гальвани, основоположника биофизики (кто не помнил об его опытах с электричеством и лягуш­кой!). Был прекрасный повод подытожить исторические связи обеих наук и заново изложить точку зрения до­полнительности. Отточенной и защищенней, чем прежде, Да еще и перед многолюдным собранием знатоков: как и в 27-м году, в дни юбилея Вольты, естествоиспытатели съезжались в Италию со всего мира.

Доклад Бора назывался «Биология и атомная физи­ка». Все убедились, большинство с разочарованием, что его прежние взгляды лишь окрепли.

— ...Мы вынуждены принять, что собственно биологиче­ские закономерности — это законы природы, дополнитель­ные к тем, какие пригодны для объяснения свойств не­одушевленных тел... Существование самой жизни следует рассматривать как основной постулат биологии, не поддаю­щийся дальнейшему анализу...

Но теперь он поспешил разъяснить, что его точка зрения не имеет ничего общего с заблуждениями вита­лизма. Она

— ...отвергает, как безрассудные, любые попытки ввести в науку какие-то особые биологические законы, чуждые прочно установленным физическим и химическим законо­мерностям.

На многих лицах он увидел недоумение; да разве минуту назад сам он не ввел в игру особые биозаконы?! Верно, ввел... Но НЕ мистические — не сверхнатураль­ные — не чуждые атомно-молекулярному бытию мате-

413

рии. «Теперь-то уж вы поймете меня правильно, — гово­рила его тихая убежденность, — теперь-то уж вы долж­ны будете согласиться со мной!..» И он сказал:

...Ни один результат биологического исследования не может быть однозначно описан иначе, как в терминах фи­зики и химии.

Вот чего он еще не произносил прежде! Логика до­полнительности заставила его увидеть в языке физики и химии единственно возможный язык для биологии. Со­вершенно так же, как в классических понятиях макро­опыта человечества он давно уже увидел принудительно единственный язык для описания квантовой микродей­ствительности. Но разве от этого микромир становился миром классических законов? И разве от этого биологи­ческий мир делался миром только физико-химических за­кономерностей?

Надо признать: он защитился с изумляющей просто­той и последовательностью.

Ему аплодировали.

Однако потом была дискуссия...

Спустя два года, в Америке, он однажды пожаловался Другу-ученику Руду Нильсену:

— Я говорил в Болонье о биологии и атомной физике, но генетики — в особенности генетики! — не одобрили то­го, что я сказал.

Разумеется, не одобрили: мысль о биозаконах, не вы­водимых из свойств атомно-молекулярных структур, бы­ла им в любой форме не по душе. А генетика — он ви­дел это — вела в будущее наук о живом. Не ретрогра­ды возражали ему, а те, кто двигал биологию вперед. И потому Болонью вспоминал он с огорчением.

...Не везло ему с Принципом дополнительности на итальянской земле: в 27-м году на осенних берегах Комо его идеи не оценили прекрасные физики, а в 37-м под осенними небесами Болоньи эти идеи не оценили пре-!(расные биологи. Первые были наверняка не правы, а вторые? Ответить на это непросто даже сегодня.

Осенние небеса — они прорвались в этот рассказ не ради красного словца. 20 октября экспресс мчал его на север, и все темнее, дождливей, туманнее становилось небо за окнами вагона. Он оставил Болонью, не дождав-

414

шись закрытия конгресса, и не огорчение, а горе — чув­ство беды, свалившейся внезапно, погнало его в новое путешествие. Непредвиденное и скорбное. К берегам Ан­глии, в Лондон, в Кембридж, на улицу Королевы, в Ньюнхэм-коттедж, где жил Резерфорд.

Да, отныне только в прошедшем времени — ЖИЛ.

Резерфорд скончался 19 октября. И, кроме краткого телеграфного сообщения, потрясшего конгресс, Бор не знал о случившемся ничего. Не знал, что пятью днями раньше сэр Эрнст упад в саду, единоборствуя с тяжелой отпиленной ветвью, и что это стало началом его конца. Ущемление грыжи, непрохвдимость, угроза разрыва ки­шечника. Немедленная операция с благополучным исхо­дом. И — крушение изношенного сердца шестидесяти­шестилетнего человека, который жил, не щадя это сердце.

Бор успел к церемонии погребения того, кого почитал своим вторым отцом. Что передумал он в одиночестве долгой дороги?

...В Вестминстерском аббатстве шла служба — мед­ленная, широкая. Не было произнесено ни слова о заслу­гах усопшего. Это было не нужно. Рядом покоились Нью­тон и Дарвин.

Субдекан аббатства, обращаясь к небу или к истории, к природе или к жизни, к роду человеческому или к веч­ности — ко всему, к чему можно обратиться на «Ты» с большой буквы, — сказал:

— Мы благодарим Тебя за труды и дни брата нашего Эрнста.

По просьбе Мэри Резерфорд Бор стоял у открытой мо­гилы рядом с нею и ее внуками. И думал: насколько беднее будет жизнь после этой потери, а вместе — как будет обогащать эту жизнь неумирающая память об ушедшем. Так написал он Мэри в декабре, получив от нее мемориальный дар — старую табакерку Резерфорда. Она жалела, что дала ее сначала ювелиру выправить все вмятины: под его опытной рукой исчезли следы прожи­того. Но она надеялась, что под рукою Бора они скоро снова вернутся...

А в директорском кабинете Бора напоминал о про­житом другой дар — трехлетней давности: каменный ба­рельеф Резерфорда работы Эрика Гилла, одного из ду­мающих скульпторов Англии. Нежданный дар Капицы. Теперь этот барельеф наполнился возвышенно-печальным смыслом — стал как бы надгробием. А в свое время его

415

водружали здесь над камином с веселыми пересудами. Дирак привез его из Кембриджа в завершенье редкост­ной истории, в которой великодушию и уму удалось одо­леть завистливую глупость.

...Февраль 33-го года. Открытие Монд-лабораторип Капицы во дворе Кавендиша. Конструктивистское зда­ние. Толпа кембриджских гостей в вестибюле. Возгласы и шепот возле скульптурного изображения Резерфорда на стене: «Как хорошо!», «Как ужасно!», «Глубокий об­раз!», «Оскорбительный образ!», «Так-то этот русский отблагодарил сэра Эрнста!», «Запретить — убрать!»...

КапицаБору, 10 марта 1933 года

...Я готов убрать его только по личному пожеланию Ре­зерфорда. Выслушав «консерваторов», он в разговоре со мной сказал, что не разбирается в искусстве... Во всяком •случае, он не видит ничего оскорбительного в портрете и посоветовал мне: «Вы лучше напишите Бору и спросите его мнение, он хорошо меня знает и к тому же интересуется современным искусством. Интересно узнать, что он ду­мает...»

И приложение — выразительные фотографии. Рассматривали снимки в Карлсберге всей семьей. Еще Кристиан был жив. Вместе со своими друзьями — моло­дыми художниками — одобрительно прищуривал глаз.

БорКапице, 15 марта 1933 года

...Барельеф Резерфорда кажется мне превосходным, это глубокое и вместе с тем сильное произведение...

Но прошел еще год борьбы с недоброжелателями, прежде чем пришло в Копенгаген новое письмо из Кембриджа:

КапицаБору, 3 февраля 1934 года

Дорогой Бор!.. Барельеф останется на стене. Невозмож­но переоценить роль, которую Вы сыграли в спасении его жизни. Я был бы счастлив, если бы Вы согласились при­нять в подарок, как знак благодарности за Вашу поддерж­ку, авторскую копию оригинала... такого же размера и вы­сеченную из того же камня...

Через четверть века в мемориальной лекции о Резер-форде Бор говорил, что с тех пор каменный барельеф на Блегдамсвей каждодневно радовал его взор.

416

А когда он набивал трубку, старая табакерка возвра­щала его памятливую мысль к взрывчатой энергии и не­насытной нетерпеливости того, кто, бывало, несмотря на запреты, жадно курил, «дабы стать на якорь». И стал на вечный якорь безвременно — раньше срока... Резерфорд ушел в канун атомного века, не веря в его близость, но сделав для его прихода больше, чем кто бы то ни было другой. Всего год не дожил он до открытия деления урана.

А может быть, хорошо, что не дожил? Судьба избави­ла его от выбора — делать атомную бомбу или не де­лать? Так, впоследствии Макс Борн благодарил обстоя­тельства, что они не поставили его перед этим выбором и он сумел сохранить чистую совесть. А Резерфорду мог бы помочь устраниться разве что возраст, достаточный для отставки и удаления на покой в захолустный Чантри-коттедж — подальше от бедствий истории. Но все равно от роли хотя бы эпизодического консультанта его не убе­регли бы ни возраст, ни темперамент. Что же сталось бы с совестью? Неужто и в самом деле на нее, незапятнан­ную, легло бы нятно? А не наоборот ли? Не было ли со­мнительным моральное торжество безучастности в те го­ды, когда миролюбивые ученые делали все, чтобы челове­чество получило А-бомбу против Гитлера раньше, чем Гитлер получил бы ее против человечества?

В те годы все измерялось таким глобальным масшта­бом. Неостановимый маньяк обещал ведь своим патро­нам — германским монополиям — не меньше, чем гос­подство над миром. И как раз в 38-м — в год открытия деления урана — он приступил к исполнению этого чу­довищного обещания.

Март — присоединение Австрии.

Сентябрь — отторжение от Чехословакии судетских земель, ликование ослепленных толп на площадях фатер-ланда, бешенство националистических страстей, выпущен­ное на волю расчетливой истерией фюреров: «Ничтожная раса пигмеев угнетает культурный народ» (ато чехи — немцев!).

Но, может быть, ученые Германии в исторический час не стали бы делать А-бомбу для нацизма? Летом 38-го, в преддверии второй мировой войны. Бору пред­ставился случай ошеломленно увидеть, что сделали с иными из германских ученых демагогия нацизма и дис­циплина страха.

27 Д. Данин 417

В августе был день, когда он и четверо его мальчиков рано утром выехали на велосипедах из Тисвиля в гам­летовский Эльсинор. То не была обычная прогулка *. Бору захотелось, чтобы сыновья — даже младшему Эрне­сту шел уже пятнадцатый год — послушали его речь на специальной сессии Всемирного конгресса антропологов и этнографов. Эту сессию намеренно проводили в Кронборг-ском замке, где волею Шекспира все жила тень принца Датского с его неумирающим вопросом: быть или не быть? Теперь этот вопрос касался не только Гамлета-Бор говорил на тему «Философия естествознания и культуры народов». Казалось бы, ничего политического, злободневного, кровоточащего: всего лишь еще одна по­пытка распространить свой Принцип дополнительности на сферу наук, далеких от физики. Но настала минута, когда члены германской научной делегации встали и де­монстративно покинули зал!

Это произошло, то ли когда он сказал о «националь­ном самодовольстве, свойственном всякой человеческой культуре, замкнутой в себе»; то ли когда он подчеркнуто

заявил:

«мы поистине можем сказать, что разные человеческие культуры дополнительны друг к другу».

Ничего страшного. Только на разные лады провоз­глашенный призыв помнить, что все люди — люди, и ни у одной расы нет преимуществ перед другой, и ни у кого нет прав на подавление чужой культуры... А германские ученые встали и покинули зал!

Тоже ничего, страшного. Не взревели над Кронборгом «юнкерсы». Не застучали по старым камням очереди ав­томатов. Просто группа немецких интеллектуалов подня­лась и гуськом покинула заседание. Однако этот их авто­матический черед — гуськом — был пострашнее будущих автоматных очередей. Он вел к научному проектирова­нию печей в лагерях уничтожения, где предстояло погиб­нуть миллионам людей — русских, украинцев, белору­сов, евреев, чехов, поляков, югославов, французов, гол­ландцев, датчан...

Бор тогда замолк лишь на мгновенье. Потом продол­жил свою речь. Но ошеломленность застыла в глубинах сознания навсегда.

* Из бесед автора с профессором Ore Бором в Тисвиле (ноябрь 1968 года и май 1975 года).

418

«Может, иные вещи и не следовало открывать...» — говорит физикам герой одного послевоенного атомного романа. И полагает, что он-то в отличие от физиков был в те годы благородно озабочен судьбами человечества. И в этом своем самолюбовании забывает правду исто­рии — забывает, что только великая тревога трагических лет войны руководила подавляющим большинством уче­ных-атомников антигитлеровской коалиции, когда они по­няли всю дьявольщину невинного открытия деления ура­на и взялись за создание атомного оружия. против фа­шизма.

Резерфорд не дожил до дня неизбежного выбора. А Бору пришлось этот выбор делать. И он его сде­лал — в свой час.