Дважды мне посчастливилось видеть Нильса Бора собственными глазами. Дело было в Москве в 1934 году. Впрочем, «дело было» слова неверные

Вид материалаДокументы

Содержание


Маргарет Бор (историкам)
Маргарет Бор
Стефан Розенталь (в воспоминаниях): К
Гендрик Казимир (историкам)
Подобный материал:
1   ...   18   19   20   21   22   23   24   25   ...   33
377

ность начиналась прямо с того, что группа остроумцев назвала себя «Штоссбригадэ». Это выражение — Удар­ная бригада — пришло тогда на Запад из Советской Рос­сии и в сочетании с академическим «Фауст по фон Гёте» сразу настраивало на шуточный лад. Однако без прене­брежительного ёрничества: как и в своей физике, все они знали и любили в культуре прошлого ее неумирающую классику... Заводилами в той Штоссбригадэ были двое мо­лодых людей — немец Макс Дельбрюк и датчанин Пит Хейн. Бор восхищался способностями обоих, а они со­всем не походили друг на друга.

...Дельбрюк, защитивший докторскую у Макса Борна в Геттингене, стажировался, как Рокфеллеровский сти­пендиат, то в Цюрихе, то в Копенгагене.

И никак не предполагал, что через четыре месяца — в ав­густе 1932 года — круто изменится вся его научная судь­ба. Сойдя в который раз на копенгагенской платформе, он поспешит прямо с вокзала в Риксдаг — на открытие 2-го Междунарсдного конгресса по световой терапии, чтобы услышать вступительную речь Бора «Свет и жизнь». Он пле­нится идеей распространения Принципа дополнительности на биологию и станет едва ли не первым физиком, переко­чевавшим в генетику.

Дельбрюк мастерски пародировал гётевские стихи и во второй части «Фауста» забавно комментировал проис­ходящее на сцене. Для рукописного издания пародии Пит Хейн нарисовал его в белом пластроне с лицом шут­ника, который не торопится улыбаться собственным остротам.

...А Пит Хейн, застенчивый юноша, еще в конце 20-х годов явился на Блегдамсвей («в львиное логово», по сочувственному выражению Розеифельда), будучи сту­дентом Высшей технической школы. Совсем не теоретик, он пришел и остался, покорив львов-теоретиков тонким умом, а самого Бора вдобавок обольстил изобретением игрушки с двумя игральными костями для наглядного демонстрирования идеи дополнительности.

Он, как и Дельбрюк, не знал, что его тоже ждет иное поприще. Он станет конструктором и дизайнером, а широ­чайшую популярность в Скандинавии приобретет как поэт и художник, автор более сорока сборников иллюстрирован­ных стихов, коротеньких и мудрых, названных им почему-то «груками».

Среди рисунков к «Фаусту» была и карикатура на Ландау с заткнутым ртом, привязанного к стулу в наруч-

378

никах. Это Пит Хейн повторил на свой лад пропавший рисунок Гамова. Все смеялись, узнавая за карикатурно­стью и пародийностью жизнь. Только смеялись, а меж­ду тем...

А между тем финал копенгагенского «Фауста» был более многозначителен, чем они могли тогда себе пред­ставить: «Апофеоз истинных Нейтронов». В финале воз­никала фигура гётевского трезвого доктора Вагнера как «воплощение идеального экспериментатора». Это выходил Джеймс Чэдвик, уверенно балансируя черным шаром на указательном пальце:

Явило небо нам Нейтрон. Налит он массой и силен — Крепыш, свободный от заряда... *.

Даже сам вершитель их судеб Бор, завязавший в Про­логе драматическое действие, не подозревал, сколь силен этот крепыш. Нейтрону суждено было совсем скоро (мно­го ли для мировой истории одно десятилетие!) пустить в ход цепную реакцию освобождения ядерной энергии и затем справить свой первый, уже не лабораторно-науч-ный, а зловещий апофеоз над Хиросимой.

А пока он давал ключ к устройству ядра...

1933... 1934... 1935...

...В апреле 33-го года он плыл вместе с Маргарет на борту океанского лайнера через Атлантику: его ждали с лекцией в Чикаго на всемирной выставке «Век прогрес­са». Четвертую апрельскую конференцию в Копенгагене он перенес на сентябрь. Никуда не надо было спешить — за него это делали лайнер, ветер и волны. И лучшего одиночества, чем наедине с Маргарет, судьба не могла бы ему послать. А на душе у него было тяжело. Не от усталости — от мыслей, лежащих на сердце.

Не выходили из головы две его последние поездки в Германию минувшей зимой.

Сопоставление некоторых дат позволяет решить, что пер­вая из тех поездок Бора пришлась на конец января и самое начало февраля 1933 года. Там, на немецкой земле, в Берли­не или Лейпциге, вечером 30 января он услышал главную

* Перевод стихов -из «Фауста» Г. Варденги.

379

новость дня: престарелый , президент Гинденбург назначил рейхсканцлером Германии вождя национал-социалист­ской партии Адольфа Гитлера. В вечерней толпе Бор уви­дел ликующие и удрученные лица. Ликующих было больше. Но удрученные могли еще не скрывать своей удрученности и не обязаны были кричать «хайль, Гитлер!». Видимость демократии пока сохранялась: в рейхстаге шли заседания — говорили о новых выборах. Оставалась почва для иллюзий.

Теперь — всего через два месяца! — пересекая весен­нюю Атлантику, Бор с отвращением припоминал свое прекраснодушие в тот январский вечер и в первые дни, последовавшие за ним. Ему тогда хотелось избавиться oi гнета дурных прогнозов. И он пустился расспрашивать о смысле происшедшего немецких коллег. В его ушах продолжал звучать молодой и честно убежденный голос, так давно и хорошо ему знакомый. Он тогда доверился этому голосу и почувствовал успокоение, а теперь, через два месяца, судил себя за непростительную оплошность мысли.

О том, как это было, ровно через тридцать лет рас­сказал историкам Леон Розенфельд. (Рассказал неохотно и даже как бы «по секрету», ибо преданно и глубоко лю­бил учителя.)

В очередной раз возвращаясь из Бельгии в Копенга­ген — судя по книге записей Бетти Шульц, это было 5 фев­раля 33-го года, — он неожиданно встретил на пароме Вар-немюнде-Гёдзер Бора, тоже возвращавшегося домой из Гер­мании. Сразу заговорили о тревожных новостях — Гитлер седьмой день находился у власти. Бор сказал: «Эти собы­тия в Германии, возможно, принесут Европе мир и спокой­ствие». И пояснил, что борьба немецких политических пар­тий породила в стране неустойчивость... спасение в твердом руководстве... оно послужит всеевропейскому благу... Усо­мнившись, Бор ли перед ним, пораженный Розенфельд спро­сил: «Кто вам наговорил это?» И услышал: «Я только что виделся с Гейзенбергом».

Если бы молодой Гейзенберг отдавал себе отчет, чьим речам он вторил,, когда этими словами о спасительности «твердого руководства» внушал оптимизм удрученному и пока еще, как встарь, политически недальновидному Бору!

...В те самые февральские дни Гитлер — уже канцлер, по еще не диктатор — встретился в кабинете Геринга с ведущими промышленниками Германии и, провозгласив программу полной ликвидации парламентской демокра­тии, тотчас получил от присутствующих чеки на 3 (а по

;ЕО

другим сведениям — на 7) миллиона марок для партий­ных нужд нацистов. А через двенадцать лет, когда гит­леризм будет разгромлен и советские солдаты водрузят над рейхстагом Знамя Победы, арестованный Густав Крупп фон Болен из династии пушечных королей четко объяснит офицеру нюрнбергского следствия, почему в феврале 33-го года даны были гитлеровцам те миллионы марок: «Мы, члены семьи Крупна, не идеалисты, а реа­листы... Жизнь — это борьба за существование, за хлеб, за власть... В этой суровой борьбе нам было необходимо суровое и крепкое руководство». И сошлется на «беспоря­док», порожденный соперничеством многих партий.

Но Гейзенберг-то почитал себя чистеньким идеали­стом, мечтавшим лишь о «национальном возрождении» и «всеевропейском благе»! Не о власти и дивидендах забо­тился он. А словарь его меж тем совпал со словарем вульгарнейшего реалиста. И заключался в этом, тогда ему неизвестном, совпадении трагический урок. На изле­чение от той слепоты Бору понадобились недели. Гейзен-бергу — годы. И отношениям между ними предстояло пройти через тяжелые испытания.

Леон Розенфельд еще рассказал историкам, что в те же дни, беззаботно играя кличками национал-социали­стов и социал-демократов, Шредингер каламбурил в Бер­лине: «А в чем разница между Наци и Соци?» (Просто трудно поверить, как мало понимали они тогда!)

...Громадный лайнер все-таки покачивало на океан­ских волнах. Бор долгие часы проводил на палубе и все думал. Но, пожалуй, впервые в жизни он целыми днями думал не о физике, а о физиках.

Не об истории идей, а об идеях истории.

Даже Эйнштейн — правда, Бор тогда этого не знал, — даже Эйнштейн, издавна гонимый германскими национа­листами, еще надеялся на что-то. Хоть и чуждый поли­тической беззаботности, он все-таки думал, что и при Гитлере для него останется место на родной земле: в те дни, читая лекции за океаном, он вел оттуда вполне серь­езные переговоры с Берлинской академией наук о ста­тусе своей будущей профессорской работы по совмести­тельству в Берлине и в Принстоне! И летели через океан сквозь февральскую непогоду слова нелепой на­дежды.

А нацизм уже орудовал вовсю... 27 февраля горел в Берлине рейхстаг, и пламя этой разнузданной провокации

381

осветило далеко вперед кроваво-безжалостный путь фа­шизма. Дурные прогнозы сбывались лавинообразно. Мас­совые аресты. Создание тайной полиции. Перевооружение рейхсвера. Воинственные угрозы. Расистский угар. Тре­бования реванша. Травля интернационалистов. Антиком­мунистический террор. Чистки, клевета, погромы... За два месяца от иллюзий остался единственный след: тайное чувство стыда — как же можно было хоть на минуту поверить в добро, обещанное злом!

Что-то надо было предпринять... И на рубеже мар­та — апреля, незадолго до отплытия в Чикаго, Бор сно­ва отправился в Германию — впервые не для научных дискуссий.

«...Он разъезжал повсюду и разговаривал со своими кол­легами для того, чтобы выяснить, сколь много немецких фи­зиков окажется без места из-за новых расовых правил и как следовало бы наилучшим образом организовать помощь этим людям».

Так запомнилась та вторая поездка Бора начинающе­му исследователю и деятельному антифашисту Отто Фришу, племяннику Лизы Мёйтнер. Талантливый юноша, имевший неосторожность родиться в Германии евреем, уже знал, что ждет его в Гамбурге, где он работал у Отто Штерна. Но когда там внезапно появился Бор, бу­дущее чуть посветлело:

«...Для меня это было громадным событием: вдруг пред­стать перед Нильсом Бором — почти легендарной лично­стью — и увидеть отеческую улыбку на его лице. Он взял меня за пуговицу вязаной куртки и сказал: «Я надеюсь, вы приедете к нам поработать некоторое время, мы ценим тех, кто умеет проводить мысленные эксперименты...»

В тот же вечер я написал домой своей маме... что боль­ше она не должна беспокоиться за мою участь: сам Всемо­гущий держал меня за пуговицу и мне улыбался. Это в точности передавало то, что я тогда чувствовал».

Однако не всем же физикам, чья участь неминуемо стала бы в Германии печальной, Бор мог предлагать:

«Приезжайте поработать у нас...» Маленькая Дания. Ма­ленький институт на Блегдамсвей. Скольким изгнанни­кам могло найтись там место?

Маргарет Бор (историкам): О, те тридцатые годы, они были так ужасны! Мы задыхались из-за потока иммигран­тов. Мрачной виделась перспектива: «Что же будет?»

По мере того как Бор встречал в той второй поездке все новых и новых обреченных коллег, к отеческой улыб-

382

ке на его лице все чаще примешивалось выражение ви­новатости. Точно и на нем лежала ответственность за бе­ды этих людей. Тяжесть на душе не убывала. Напротив, копилась,

...С нею, неубывающей, он и расхаживал по палубам океанского корабля, не умея, как прежде, сосредоточиться на предстоящей ему публичной лекции в Чикаго.

Маргарет Бор: ...Помню, когда мы плыли в Америку, у нас был с собою длинный-предлинный список людей, для которых нам следовало попытаться подыскать прибежище.

Тихий Дж. Руд Нильсен, былой университетский уче­ник Бора, девять лет назад переселившийся в Штаты, поразился, когда они встретились в Чикаго: «Впервые я видел его едва ли не в депрессивном состоянии».

Ни поездка по Калифорнии, ни общение с американ­скими друзьями не сумели развеять подавленности Бора. Скорее напротив — ее только усугубляло зрелище бед самой Америки, которую еще не начал выводить из че­тырехлетнего кризиса «Новый курс» президента Руз­вельта. Очереди безработных. Толпы бездомных. Вражда к эмигрантам. Неверие в будущее. Всё заставляло Бора еще тревожней- раздумывать о бедствиях времени. Тем более что и его маленькая Дания была уменьшенной мо­делью тех же бедствий... И однажды прорвалось в необыч­ной для него интонации:

«Каждый стоящий человек должен быть радикалом и мя­тежником, потому что обязан преследовать цель — сделать положение вещей лучше, чем оно есть...» (Запись Ниль­сена).

Это звучал голос уже не прежнего «либерал майндид». Переставало быть абстрактным свободомыслие Бора. Его охватывало взрывчатое негодование, и это было верней­шим лекарством против подавленности. В Пасадене, где выступал он с лекциями, ему рассказали о майских кост­рах в Германии. А потом, на обратном пути в Европу, об этом без конца говорили пассажиры лайнера. Опять зловещее пламя освещало далеко вперед дорогу фашист­ского одичания: теперь горели книги на площадях. Среди них вместе с неугодными нацизму классиками немецкой литературы, вместе с политическими трудами Маркса, Ленина, Либкнехта горели сочинения Эйнштейна!

383

Стало известно: чуть раньше, вот так же возвращаясь через Атлантику в Европу, Эйнштейн уже объявил прямо с борта «Бельгиенланда» о выходе из Берлиаекой акаде­мии. Вслед за тем в Брюсселе, на самой бельгийской земле, он сдал германскому посольству свой немецкий паспорт. А теперь штурмовики уже грабили его берлин­скую квартиру, вывозя не рукописи — ковры, не научные издания — столовое серебро, и агенты в штатском уже обыскивали его загородный дом на Темплинском озере, а в полицай-президиуме уже безуспешно понуждали его горничную, «нашу славную мужественную Герту», лжесвидетельствовать об его антигерманских связях. И уже высчитан был размер достаточного вознагражде­ния за его седеющую голову: тогда-то в Берлине и появи­лись оповещения, сулившие за нее 50 тысяч марок! И бельгийцам уже приходилось его охранять. А сам он отшучивался: «Я и не подозревал, что моя голова стоит так дорого!» Уже поставлены были вне закона антифа­шисты Томас Манн и Генрих Манн, Бертольд Брехт и Лион Фейхтвангер, и многие другие, чьими голосами разговаривала с современным миром высокая немецкая культура...

Какое вырождение несла с собою такая «националь­ная революция»?

На обратном пути в Европу Бор то и дело заговари­вал об этом с Маргарет. А в Копенгагене его ждал рас­сказ ассистента-бельгийца о недавней — майской — встрече с Эйнштейном в Брюсселе. Ставший «беспаспорт­ным бродягой», Эйнштейн сказал:

— Ах, то, что такая «революция» извлекает на свет бо­жий из человеческого нутра, малопривлекательно. Как буд­то помешали ложкой в горшке с затхлой водой и вся грязь всплыла на поверхность...

Фашизм растлевал своих преступных приверженцев безнаказанностью, а свои бесправные жертвы — страхом. Вдобавок поступали сведения — впрочем, не новые для Бора после Америки, — что власти в разных странах чи­нят препятствия въезду и трудоустройству немецких бе­женцев. («Нам довольно и собственных безработных!») Словом, с каждым днем Бор все яснее видел, что под­держка изгнанников не благотворительность, а отстаива­ние человеческой солидарности — борьба за человечность в зараженном бесчеловечностью мире социального нера­венства. И тут уж один в поле не воин.

384

Летом 33-го года вместе с братом Харальдом, физио* логом Торвадьдом Мадсеном, историком Ore Фрийзом и адвокатом Верховного суда Альбертом Йоргенсеном Бор создал официальный Датский комитет помощи предста­вителям интеллектуального труда — эмигрантам. На все 30-е годы деятельность этого комитета стала для Бора первой ареной его гуманистического мятежа в сфере со­циальной этики. Череда трагических судеб нескончаемо проходила по этой арене, и отталкивающие сцены крас­норечиво обоснованного государственного эгоизма («это не наша забота!») нескончаемо сменялись на ней. И не­просто было с волевым хладнокровием играть в этой на­растающей драме рыцарскую роль, обладая лишь бес­плотным оружием своего научного авторитета и тихо-неутомимыми голосовыми связками.

А впереди ему самому суждена была участь изгнан­ника, и потому...

Стефан Розенталь (в воспоминаниях): К сожалению, всю корреспонденцию и другие документы, которые могли бы дать широкую картину той его деятельности, Бору при­шлось сжечь сразу после того, как в 1940 году Дания под­верглась оккупации.

Но это потом. А пока длился 33-й год, приготовивший еще одно испытание для боровского оптимизма.

Перенесенная с весны на осень, 4-я Копенгагенская встреча физиков происходила в середине сентября. У всех на языке были экспериментальные открытия минувших полутора лет. Вслед за первой нейтральной частицей — нейтроном Чэдвика — появление первой античастицы — позитрона Андерсона. Вслед за первыми ядерными реак­циями на кавендишевском ускорителе Коккрофта и Уол-тона — первые признаки искусственной радиоактивности в парижских опытах Фредерика и Ирэн Жолио-Кюри. И еще: тяжелый изотоп водорода — дейтерий — и пер­вые капли тяжелой воды...

Новые триумфы — новые проблемы — новые на­дежды...

Если бы эта волна научных успехов сумела смыть хоть одну из печалей трагического времени!

Как всегда, слетелось много молодых. Среди нович­ков были Виктор Вайскопф, Эдвард Теллер, Евгений Ра­бинович, в будущем люди одной изгнаннической судьбы,


25 Д. Данин


385




но политически разно окрашенной известности. Кто взял­ся бы предсказать, что через два десятилетия первый и третий, став последовательными борцами за мир, пере­станут знаться со вторым, когда он, Теллер, заслужит презренный титул «отца водородной бомбы», а затем даст угодные маккартистам показания против Роберта Оппен-геймера, не пожелавшего эту бомбу делать...

В четвертый раз приехал к Бору Лев Ландау. Как всегда, собралось много ветеранов. Среди них Кра­мере и Клейн, Дирак и Фаулер, которым ничто не гро­зило. И Лиза Мейтнер, которой грозило все. И Вернер Гейзенберг, уже обреченный на тайный стыд и скрытые муки вечно двойственной жизни в любимом фатерланде:

уже вкусивший от радостей «твердого руководства», он получил служебный выговор за положительные суждения о теории относительности. К счастью! Это все-таки его существенно обеляло, иначе какими глазами смотрел бы он в неподкупные глаза Бора после того, что наговорил ему в первые дни гитлеровской власти?!

В несчетный — и последний — раз приехал Эренфест. И знал, что в последний... Он приехал 13 сентября, а не­делей раньше, 6 сентября, написал Бору:

«...Что бы ни произошло — желаю тебе многих успехов в твоих трудах на благо физики и физиков!»

Виктор Френкель, биограф Эренфеста, справедливо назвал это письмо прощальным. Однако Бор мог ничего и не почувствовать за словами «что бы ни произошло»:

давний друг желал ему успехов, что бы ни произошло в предательски-неустойчивом мире, в котором они жили. И только потом непоправимо открылся истинный смысл тех строк, и тягостней тяжкого было думать о том, ЧТО носил в себе этот человек, если он, живейший из живых, всеми любимый Фауст, заранее вырешил свой доброволь­ный конец!

Гендрик Казимир (историкам): ...Он заставлял себя быть радостно оживленным как прежде п выражал свои мысли с прежней пылкостью, а меж тем внутренне был очень не­счастен по многим причинам...

Спустя короткое время, обдумывая уже в прошедшем глагольном времени жизнь и характер едва ли не самого близкого своего друга, Эйнштейн рассказал об этих при­чинах. Не все, но главное:

386

«...Его трагедия состояла в почти болезненком неверии в себя. Он постоянно страдал от того, что у него способно­сти критические опережали способности конструктивные... Его постоянно терзало объективно необоснованное чувство собственного несовершенства... Из-за удивительно бурного развития теоретической физики... к этому добавлялась всевозрастающая трудность приспособления к новым иде­ям... Не знаю, скольким читателям этих строк дано понять такую трагедию. Но все же она была основной причиной его бегства из жизни...»

Основной — это означало непрерывной и долгодей-ствующей. И непреодолимой, ибо ее источник лежал в глубинах его натуры. Кажется, никто до Эренфеста еще не называл свою страсть к новизне познания «тоской по далям!!!». Подчеркивая в письмах наиважнейшее, он умел ставить шесть восклицательных знаков подряд: так поры­висто искала понимания и самоутверждения его бед­ствующая душа. А дали уходили от него. Иногда отчая­ние отпускало и, как это часто бывает, отпустило перед самым концом. 17 июля 33-го года он написал Иоффе в Ленинград:

«В течение последних месяцев я был несколько раз со­всем на грани самоубийства... Сейчас меня снова интересует понятие будущее...»

А были сверх главной еще и другие причины — на­верняка преодолимые временем, но непреодоленные, по­тому что он не дал им срока. Не дал — не смог.

«...Самой глубокой привязанностью в его жизни была жена и помощница — личность незаурядной силы и смело­сти, равная ему по интеллекту... Случайная отчужденность между ними оказалась страшным опытом, пройти через ко­торый его измученная душа была уже не способна» (Эйн­штейн).

Кажется, никто еще не называл внезапную позднюю любовь страшным опытом. (А этической пристальности Эйнштейна хватило на это!) Поставленный перед нрав­ственным выбором, Эренфест не знал, как такой выбор сделать. Меж тем женщина, которую он полюбил на склоне жизни, потребовала решающего ответа. (Кто от­важится ее осудить или захочет ее оправдать?)

И была третья драма — о ней Эйнштейн умолчал, — длившаяся пятнадцать лет: безнадежность существования младшего сына Эренфеста — Васика, психически неизле­чимо больного мальчика. Мысли об его будущем были

25- 387

безысходней всего остального. Вера в целебность или милосердие времени уходила с годами, и в сентябре 33-го года от нее не осталось ничего.

...21 сентября он прощался с Бором и Маргарет в Карлсберге. Приглашал их к себе. Радовался, что через месяц они увидятся вновь на 7-м Сольвеевском конгрессе в Брюсселе. А Нильс и Маргарет были с ним втройне сердечней, чем всегда, и нет-нет да и переглядывались вопросительно — накануне их поразила странная фраза Дирака:

«Этот человек очень болен душевно, и не следовало бы оставлять его в одиночестве».

В молчаливом Дираке мало кто прозревал психологи­ческую проницательность. Но тем многозначительней про­звучала его фраза. Да только неизвестно было, что же делать... А Эренфест с прежней пылкостью в последний раз отдавался своим дружеским чувствам к Бору. И все хорошо было в тот первый день осеннего равноденствия! И только неизвестно было, что же делать...

А через четыре дня возник другой вопрос, мучитель­нейший