Дважды мне посчастливилось видеть Нильса Бора собственными глазами. Дело было в Москве в 1934 году. Впрочем, «дело было» слова неверные

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   33
Глава вторая НАЧАЛО

У европейских столиц — громадных человеческих оби­талищ с долгой историей — есть черта деревянной разъем­ной игрушки: века погружены в века, как яйцо в яйцо. В еще живой сердцевине города — самая старая его ста­рина. Университетские кварталы Копенгагена — в его живой сердцевине: он сделался столицей в 1443 году, а университет был основан а 1479-м. Исторически они ро­весники.

Эти улочки-закоулки, отдающие крепостным средневе­ковьем... Эти замкнутые дворы с бессмертной травой, про­растающей сквозь камни... Эти серые ступени Фруе Кир­ке, истертые легионами ног... Вся эта старина в старине была уже хорошо знакома восемнадцатилетнему сыну университетского профессора, когда однажды осенью 1903 года он впервые пришел сюда по делу — не забрел, как то бывало в детстве, с праздной ватагой школьных приятелей, а пришел в сосредоточенном одиночестве ра­ди прекраснейшей из повинностей. Ей предстояло запол­нить шесть лет его жизни.

В неопубликованных «Трех заметках о Нильсе Боре» его университетская приятельница Хельга Лунд посвя­тила несколько строк их знакомству на первой лекции по математике. Ей запомнилось, как он вошел в аудито­рию со слегка опущенной головой, держа в руках что-то вроде школьной сумки. Опущенная голова — может быть, это было от его стеснительности? Но подобие школьной сумки — наверняка от неозабоченности показной сторо-

23

ною жизни: ведь для первокурсника важнее важного де­монстрировать свою наконец-то наступившую взрослость, а тут — ранец из детства!

Он молча пристроился на краю скамьи, где сидела Хельга Лунд, с любопытством за ним следившая. Ей по­думалось тогда, что этому юноше трудно будет даваться математика. Она сама пришла в университет не из шко­лы, а после трех лет учительствования в провинции, и ей досконально было известно, «как должны выглядеть» таланты и тупицы. По этим педагогическим нормам юный Нильс Бор выглядел неважно.

Он был не из тех, кому ничего не стоит познакомить­ся с девушкой. Но в тот раз это произошло невольно:

профессор Типе, начиная курс теории вероятностей, пред­ложил студентам объединиться попарно для практиче­ских занятий. Сидящие на одной скамье должны были сверять свои результаты. И сокурсница Нильса скоро по­няла, какой смешной промах дала сначала ее наблюда­тельность.

Лекции старого Тиле были нелегким испытанием. Его отличала замысловатая манера высказывать свои сужде­ния. О'н не говорил: «Эти величины равны». Он говорил:

«Это величины, отношение которых равно единице». Его не удовлетворяли простые доказательства. Ему нравились сложные. Иногда он безнадежно запутывался в них, и не­многим удавалось следить за ними. Юноше Нильсу это удавалось неизменно. Хельга Лунд заметила, что ее со­сед мыслит совсем иначе, чем другие слушатели. Ина­че, чем она сама. Она не умела объяснить, как именно «иначе», но впечатление от его превосходства заставило ее подумать со страхом: «А что же будет с экзамена­ми — как сдавать их, если для этого надо быть на уров­не Нильса?» Во время лекций все чаще стали возникать дискуссии: профессор Тиле и студент Бор пускались в обсуждение математических тонкостей. Еще Хельга Лунд рассказала, как однокурсники, бывало, отправля­лись позаниматься в Студенческое общество — напро­тив молчаливой громады Фруе Кирке. И когда они уса­живались там за учебником Тиле, это превращалось в но-пое испытание: то была «довольно загадочная книга для большинства», но не для студента Бора.

В нем самом она ощущала некую загадочность.

...Почему-то он единственный не надевал традицион­ной черной шапочки. Мыслимо ли было, чтобы новичок

24

по доброй воле не воспользовался такой великолепной студенческой привилегией?! Хельга Лунд заговорила с ним об этом. И он не отмолчался. Объяснил: как толь­ко его младший брат тоже станет студентом, так они оба и наденут черные шапочки... Все было ясно. И не­обычно.

Но числились за ним нестандартности посуще­ственней.

...Много-много лет спустя, уже в собственной старости, Бор рассказывал историкам, как упрямый старик Тиле безуспешно пытался вывести одну из формул сфериче­ской геометрии с помощью мнимых чисел. Полуслепой, он бродил и бродил вдоль исписанной черной доски, по­ка не сдался. «Попробуйте доделать это сами, все долж­но выйти!» — сказал он студентам. Бор попробовал — у него ничего не вышло. Харальд был уже студентом-ма­тематиком, и Нильс показал ему выкладки старика. Но и это не принесло успеха. Обескураженный неудачей, Харальд привлек к делу приятеля. Они пустились на ро­зыски прежних записей тилевских лекций, надеясь уви­деть наконец заколдованный вывод. На нужной странице их встретила фраза: «В этом месте Тиле хотел показать, что формулу можно получить с помощью мнимых чисел, но у него ничего не вышло». Юнцы с облегчением рас­хохотались. Нильс вместе с ними.

Однако он смеялся без тени насмешливости или яда. Как ни трудно поверить в это, ему нравилось в Тиле именно то, что отвращало других студентов: замудрен-ность мышления! В юности нравилось, а в старости он объяснил почему:

— Понимаете ли, это было интересно юноше, которому хотелось вгрызаться в суть вещей. И его лекционный курс стал одним из немногих, какие я слушал в университете...

Хельге Лунд оставалось лишь все пристальней вгля­дываться в своего соседа по скамье, дабы понять, что он такое... Они уже учились на втором курсе, когда однажды ее осенило: простое слово разом определило природу его нестандартности — надо было только решиться это слово произнести. 1 декабря 1904 года она написала своему кузену в Норвегию:

«Кстати, о гении. Занятно быть знакомой с гением... Это Нильс Бор... В нем все больше проявляется что-то необыч­ное... Это самый лучший человек и самый скромный, какого ты можешь себе вообразить...»

25

Кроме лекций Т. Тиле, были семинары X. Хеффдинга. Университетское расписание искушало разнообразием тех, кто хотел бы знать все и быть впереди по всем пред­метам. Но юноша Бор хотел в познании вовсе не этого. Кто-то образно обмолвился о нем: «человек вертикали»... Это и значило — вгрызаться в суть вещей! И, пренебре­гая большинством лекционных курсов, он не мог пре­небречь регулярными занятиями по философии. Да к то­му же вел эти занятия так хорошо знакомый с детства «дядя Харальд Хеффдинг».

Хеффдинг был на целых двенадцать лет старше отца и начал профессорствовать в Копенгагенском универси­тете, когда его, Нильса, и на свете-то еще не было. Но и теперь — в свои шестьдесят — Старик отличался широ­той исканий. Его равно занимали проблемы психологии и логики, этики и религии, теории познания и истории философии. Он не считал себя приверженцем ни одной из философских систем прошлого. У него было вдохновляю­щее убеждение:

«Решения проблем могут умирать, но сами проблемы всегда пребывают живыми. Если бы это было не так, у философии не было бы столь долгой истории».

Его слушатели могли искать собственные решения лю­бых вопросов. В них пробуждался критический дух. И за­нятия философией у Хеффдинга отвечали естественным склонностям юноши Нильса. Это имел случай почувство­вать сам Хеффдинг, когда студент Бор принялся читать одну его работу, связанную с проблемами логики. (По-ви­димому, «Психологические основы логических сужде­ний».)

В школьные времена, когда Нильс обнаружил ошибки в учебнике, ему странно было услышать вопрос встрево­женного приятеля: «Послушай, а что делать, если на экзамене спросят как раз о таком месте, где учебник врет?» Нильс ответил: «Ну, конечно, рассказывай так, как дело обстоит в действительности!» Ему не приходили на ум ухищрения тактики, когда речь шла о выборе меж­ду неправдой и правдой.

Так он и Хеффдингу прямо сказал, что обнаружил у него логические неточности, безусловно существенные.

«Прямо сказал» — да нет, и это звучит не по-боровски. Он вовсе не умел высказывать с бестрепетной прямотой

26

то, что могло огорчить другого. И это было, пожалуй, сродни его беспомощности в словесных баталиях с бра­том. И нетрудно представить юношу, смущенного своей неуместной правотой. В негромком голосе — ни тени тщеславного торжества. В светлых глазах — сочувствен­ное беспокойство: да, это так досадно, но, шутка сказать,

могла пострадать истина!

Старший принял 'критику младшего. С благодарностью. Работа Хеффдинга вскоре «вышла новым изданием, где автор указал на разностороннюю помощь, полученную им

от одного из студентов».

Бор помнил этот эпизод до конца дней: в последний раз он рассказывал о нем накануне своей внезапной смер­ти, когда утром к нему пришли историки за очередным биографическим интервью. Подробности, конечно, вывет­рились из его памяти; он уже не смог воспроизвести со­держание логических казусов в книге Хеффдинга. Но по­дробности ничего и не прибавили бы к главному. А глав­ное имело довольно неожиданный смысл: с физикой в его студенческой душе соперничала философия. Совсем не­шуточно! Он признался:

— В то время я действительно собирался писать кое-что философское...

Кое-что философское переполняло в то время его ду­ховную жизнь. Он был на втором курсе, когда в начале 1905 года группа участников хеффдинговских семинаров создала философский кружок Эклиптика. Жаждавший «вгрызаться в суть вещей», конечно, сделался непремен­ным, членом этого кружка. И к нему не мог не присоеди­ниться его младший брат. (Минувшей осенью 1904 года Нильс надел наконец черную шапочку, потому что право на это получил и Харальд. Совместное студенчество пре­вратило их снова в неразлучных.)

— А вот и неразлучные идут... — говорил очередной председательствующий, следя, как члены Эклиптики пе­реступают в назначенный час порог кафе «а'Порта».

С самого начала их оказалось двенадцать, а Эклипти­ка — тот большой круг небесной сферы, вдоль которого располагаются 12 созвездий Зодиака. Это и дало название кружку. Под старым небом маленькой Дании одиннадцать юношей и одна девушка объединились для философских

27

бесед. Были тут физик, математик, юрист, психолог, исто­рик, энтомолог, лингвист, искусствовед... Как далеко они должны были уходить в своих дискуссиях от специальной осведомленности каждого, чтобы разговаривать на язы­ке, общем для всех! Они наглядно доказывали равную справедливость двух противоположных суждений: «фило­софия не наука» и «философия — наука наук».

Было бы чудом, если б от тех отшумевших студенче­ских дискуссий остались какие-нибудь письменные сле­ды. (В шутку можно бы заметить, что даже полицейских доносов не осталось: свергать короля вполне аполитичная Эклиптика не намеревалась.) Кажется, все, что о ней рас­сказано, сводится к воспоминаниям искусствоведа Виль­гельма Сломанна. Но и то благо: он сумел достоверно вос­создать живую сцену в кафе с главными действующими лицами — братьями Борами.

«...Когда спор начинал уходить в сторону или иссякать, часто случалось, что один из них... принимался излагать свои аргументы негромким голосом, но с энергией и в на­растающем темпе. Однако нередко его перебивал другой брат. Их мысли, казалось, текли единым потоком; первый улучшал сказанное вторым, или исправлял свои собствен­ные выражения, или пылко и как-то радостно их отстаивал. Мысли меняли оттенки — идеи становились отточенной;

вся аргументация возникала исподволь, тут же. Этот спо­соб мыслить дуэтом так глубоко укоренился в братьях, что никто посторонний не сумел бы подключиться к их диало­гу. Председатель, бывало, тихо откладывал в сторону ка­рандаш и разрешал им выговориться; только когда все на­чинали придвигаться поближе к говорившему, председа­тель принимался безуспешно просить: «Погромче, Нильс!»

Так лишь в конце воссозданной сценки Сломанн вы­делил старшего брата из неразличимой пары: «Погромче, Нильс!» И не случайно выделил: тут, в сфере высоких

материй, Нильс, очевидно, становился заглавной фи­гурой.

Зимой 1905 года дважды в месяц собирались круж­ковцы по вечерам и часто засиживались за полночь. И когда их шумная компания вываливалась наконец из дверей кафе на ночной тротуар, продолжая отчаянно спо­рить, запоздалые прохожие спешили поскорей разминуть­ся с ними, не догадываясь, что эти ссоры мнимых гу­ляк — высшая форма их духовной близости.

Кафе «а'Порта» служило не единственным местом их встреч, но излюбленным. Было оно благопристойнейшим, это кафе, как и его завсегдатаи. А совсем неподалеку —

28

по ту сторону Королевской площади •— жила в эти ча­сы своею вечерней жизнью веселая и грешная улочка — набережная Нихавн, ведущая к гавани и набитая отнюдь не благопристойными припортовыми кабачками — раз­ными «Сингапурами» и «Тато-Джонами», где никто не предавался обсуждению гонких философских проблем, но гремела одуряющая музыка и давно ошалевшие от ал­коголя и дешевой любви разноязычные морячки плевать хотели на все на свете, а если кто и мудрствовал всуе, то разве что несчастные запойные пророки, и не о хит­ростях познания, а по наиглавнейшим вопросам прокля­того человеческого бытия: есть ли бог на небе, а на зем­ле — правда, и что такое человек — скот или венец ми­розданья?

К сыновьям профессора Бора эта вечная и не знаю­щая ответов философия бедственной жизни городских ни­зов касательства не имела. А вдали от Королевской пло­щади и от нихавнских кабачков шла иная жизнь копен­гагенских рабочих кварталов, и там созревало, чтобы нет-нет да и выплескиваться стачками, митингами, демон­страциями, другое недовольство ходом человеческого бы­тия — недовольство самим устройством общества, осно­ванного на бесправии большинства. Но братья Бор, юн­цы тепличного воспитания, жили в стороне и от истори­ческих схваток своего времени... И едва ли на заседаниях Эклиптики заходила речь об острых политических проб­лемах века и социально-нравственных недоумениях чело­вечества.

Впрочем, о нравственных недоумениях речь, наверное, заходила. По крайней мере, в туманно-теоретической фор­ме. Это могло быть связано как раз с намерением стар­шего. из братьев «писать кое-что философское».

...Была у девятнадцатилетнего Нильса искушающая идея: попытаться понять одну старую философско-психо-логическую проблему-с помощью математической парал­лели. (По нынешним временам это называлось бы попыт­кой математического моделирования.)

Свобода воли... Каков ее механизм? Обстоятельства предлагают человеку набор возможных решений, а он де­лает выбор. Но человек — часть природы и дитя исто­рии. И разве не законами истории и природы целиком определяются его поступки? Если целиком, то никакой

29

свободы воли нет. Ее в равной степени нет, если пола­гать, будто некая верховная сила — Провидение — ру­ководит человеком. Меж тем мы одобряем или осуждаем человека за его поступки. А человек, оказывается, в них не волен! Если в мире господствует полная предопреде­ленность, всякая этика, бессмысленна. Как же быть?

Математические функции... Разнообразные зависимо­сти одних величин от других. Ну, скажем, каждой окруж­ности в эвклидовой геометрии отвечает свой радиус — единственный по величине. А бывают зависимости мно­гозначные, когда появляются целые наборы значений — разных, но равноправных. И выбор предпочтительного — во власти математика.

Так начиналось Нильсово построение. Внешне парал­лель выглядела хорошо; остроумно и похоже. Но обещала ли она что-нибудь объяснить?

Об этом-то и собирался второкурсник Нильс Бор пи­сать свое сочинение. И трудно допустить, чтобы Эклип­тика хотя бы однажды не обсуждала его идею. Кроме брата Харальда, по меньшей мере еще два члена кружка были для этого вполне пригодны: студент-математик Нильс Эрик Норлунд и студент-психолог Эдгар Рубин. Впрочем, с ними обоими он мог спорить сколько угодно и дома: с Норлундом близко дружил Харальд, а Рубин и вовсе был родственником — троюродным братом. И мож­но не сомневаться — Нильс не упустил случая подер­жать за пуговицу студенческой куртки и того и другого, делая их соучастниками сумасбродной игры своей мыс­ли. («Сумасбродной» — потому что для математики реше­ние таких вопросов было явно не под силу.) Впрочем, он сам в разговоре с историком науки Томасом Куном на­звал этим словом ту философскую затею. Но не для того, чтобы осудить ее задним числом. Куна интересовали возможные первоисточники необычной идеи студента Бо­ра, а Бор, объявив .ее сумасбродной, сразу снял этот вопрос. Ему и через полвека с лишним продолжал нра­виться старый замысел. Но теперь, рассказывая о нем, он повторял:

— Понимаете ли, все это в целом очень и очень темная штука...

Он оттого говорил «все в целом», что проблема сво­боды воли будоражила его не только сама по себе. Его юную голову отяжеляли совсем не юношеские

30

размышления о сложностях процесса постижения мира вообще. Не о технических сложностях он думал — о фи­лософских,

.Кажется, все в представлениях человека о мире про­диктовано этим миром. Но разве самим процессом узна­вания истины человек не вмешивается в природу и не вносит при этом в нее изменения? Велики ли они или малы не это существенно: важно понять их место в со­держании наших знаний...

Вот какого рода духовные заботы часто мешали это­му студенту с серьезными глазами вовремя выходить на­встречу мячу, когда он удостаивался чести играть врата­рем в университетской команде. И в кругу этих же мыс­лей вдруг замыкалось все его внимание, когда в универ­ситетской лаборатории он забывал во время опыта о са­мом опыте, и раздавался взрыв, и руководивший заня­тиями молодой Нильс Бьеррум восклицал: «Это, конечно,

Бор!»

То были размышления, одолевавшие его и позднее —

всю жизнь!

И когда с течением лет он действительно нашел свой путь для толкования таких безнадежно-противоречивых проблем, люди, близкие ему с юности, восприняли это без удивления. Эдгар Рубин был одним из таких людей. «Он всегда прекрасно понимал Нильса», — сказала о нем фру Маргарет Бор. Так вот, когда во второй половине 20-х годов Бор провозгласил свой знаменитый Принцип дополнительности, Эдгар Рубин заметил однажды:

— Послушай, да ведь ты утверждал нечто подобное и прежде — начиная со своих восемнадцати лет!

Начиная с восемнадцати? Так, стало быть, уже с пер­вого курса? Но всего неожиданней, что Рубин еще и ошиб­ся на целых два года. Леон Розенфельд, чье свидетель­ство опирается на слова самого Бора, удостоверяет:

«...Такие умозрения овладели им очень рано; из разго­воров с Бором я мог заключить, что ему было около 16 лет, когда он отверг духовные притязания религии и его глубоко захватили раздумья над природой нашего мышле­ния и языка» *.

* Из письма профессора Леона Розенфельда автору (14 япва-31

Так, еще до семинаров у Хеффдинга и до Эклиптики, появились у него стимулы написать «кое-что философ­ское». Их было по меньшей мере два. И надо вернуться на минуту назад — к рубежу, разделявшему отрочество и юность нашего копенгагенца.

К слову сказать, как провести границу, у которой кон­чается детскость мысли и начинается взрослость созна­ния? С этим-то неуследимым рубежом был связан первый из стимулов.

...Западное христианство придумало обряд конфирма­ции — подтверждения веры. Вполне оправданный обряд:

ведь таинству крещения подвергается младенец — суще­ство, еще ничего не знающее о мире; для искренности приобщения к церкви просто необходимо, чтобы настал день, когда это существо по доброй воле и собственному пониманию либо подтвердит навязанную ему веру, либо отвернется от нее. Короче, до конфирмации надо дорас­ти: духовно созреть. Довольно убедительный рубеж меж­ду отрочеством и юностью. Его предстояло перейти и от­року-лютеранину Нильсу Бору.

Позднее крещение прошло небесследно для работы его детской мысли, жаждавшей всепонимания. Он стал за­думываться над случившимся. Его сделали верноподдан­ным таинственно-всемогущей силы. Хотя ни отец, ни мать, ни тетя Ханна никогда не говорили о боге, другие люди вокруг убежденно ждали от этой силы добра. Оче­видно, добра не хватало в мире. Этой силе приписывали красоту и слаженность всего совершающегося в природе. Действием этой силы объясняли все необъяснимое. И где-то к 14—15 годам он всерьез проникся религиозным чув­ством — той самой верой, в которую был посвящен со­всем недавно. Это было неожиданностью для домашних. Но они молчали. Даже отец молчал. Да и как он смог бы растолковать этому бесконечно правдивому мальчику, зачем же его крестили, если теперь вдруг решили вну-гаать ему безверие?! Оставалось предоставить мальчика самому себе.

И вот, предоставленный самому себе, Нильс едва ли не целый год (в отрочестве — вечность!) ходил погло­щенным религиозными переживаниями. И замечал, что теперь ко всему, о чем он думал, примешивалась мысль о какой-то сущности, не принадлежавшей самим вещам. Мир наполнился тайной. Мысль наполнилась тайной. Тайной наполнились слова. И была она недоступной рас-

32

крытию, ибо по определению нельзя было оказаться про­ницательней всеведущего.

Позже ему вспоминалось это как наваждение. Он пе­реживал мысли как чувства. Одно ясно: тайна бога была в его отроческом восприятии высокой и оттого захваты­вала, но она не возвышала его разум и оттого смущала. Чем далее, тем более смущала. И потому он думал о ней неотступно. Меж тем приближалась крайняя пора кон­фирмации. В лютеранстве для нее не обозначены точные сроки, но шестнадцатилетний возраст — это уже более чем достаточно. И настал день, о котором фру Маргарет рассказала с его слов так:

«...И вдруг все это прошло. Все это превратилось для него в ничто. И тогда он пришел к отцу, который оставил его прежде наедине с этим наваждением, и сказал:

— Я не могу понять, как все это могло меня захватить. Отныне это ничего не значит для меня!

Отец слушал его и снова молчал. Только улыбался. И Нильс потом говорил: «Та улыбка научила меня больше­му, чем любые слова, и я никогда не забывал ее» *.

Так на рубеже отрочества и юности он дал взамен христианской конфирмации совсем другой обет — верно­сти разуму. Место непознаваемой тайны бога заступили , познаваемые тайны мира. И он, столь рано и столь са-| - мостоятельно переживший соблазны религиозного миро-j понимания, задумался над природой человеческого мыш-Ц - ления вообще. И шире — мышления и языка, созданно- го для выражения не только истин, но и заблуждений. , Оттого-то впоследствии он прямо связывал начало начал '• • своих философских исканий с тем просветлившим его

внезапным отречением от бога.

U И было еще одно событие в духовной жизни мальчи­ка, задолго до семинаров Хеффдинга и до Эклиптики -столкнувшее его живую мысль с непредвиденными слож­ностями узнавания мира.

...Когда по прошествии десятилетий на стажировку к Бору стали приезжать молодые теоретики из разных стран, они подвергались своеобразному ритуалу посвяще­ния: им надлежало познакомиться с сочинением Пауля Мартина Мёллера «Приключения датского студиозуса». Не все и не сразу понимали — зачем? Это была шутливо-

* Из беседы фру Маргарет Бор с Томасом Куном и письма ав­тору (12 января 1970 г.).

3 Д. Данин э,

романтическая проза йачала прошлого века. К физике она ни малейшего отношения не имела. П.-М. Мёллер (1794—1838), по словам Бора, «самый датский из всех датских поэтов и философов», почитался классиком. Его проходили в школе. Но им-то, вполне взрослым людям, по какой нужде надо было перевоплощаться в датских гимназистов? Однако довольно скоро молодым теорети­кам делалось непонятным уже совсем другое: могли ли школьники по достоинству оценить злоключения мёлле-ровского героя?

Это были злоключения мысли молодого лиценциата, начавшего мыслить о том, КАК он мыслит. Пытливый бедняга, заблудившийся в своей высокой учености, при­знался кузену, что сходит с ума от безвыходных проти­воречий... Разве для того, чтобы возникла мысль, чело­век не должен сначала прийти к какому-то представле­нию о предмете мысли? Но представление само уже есть итог раздумья. А это раздумье не могло не иметь в сво­ей основе предваряющую мысль. А та, в свой черед, должна была основываться на некоем представлении. Иными словами, мысль должна была существовать до своего появления. «Стало быть, каждая мысль, — сказал в отчаянии лиценциат, — кажущаяся плодом мгновенья, заключает в себе вечность». И еще: он постепенно осо­знал логическую безнадежность попыток познать самого себя. Он ведь должен был бы для этого раздвоиться:

стать предметом изучения и — одновременно! — из­учающим инструментом. «Короче, — в полном смятении сказал лиценциат, — наше мышление становится драма­тическим и равнодушно .действует в дьявольском загово­ре с самим собой, и зритель снова и снова превращается в актера...»

— Вас подстерегают похожие злоключения, — пред­упреждала молодых теоретиков книжечка датского ро­мантика. — Вы забрались ныне в глубины материи — в микромир, а разве все ваши физические инструменты сами не составлены из атомов — из микромиров? Не слу­чилось ли так, что в атомной науке природа выступает одновременно и как зритель и как актер? Об этом нуж­но думать. Иначе...

О неожиданных рифах предупреждала эта книжица тех, кто в 20-х и 30-х годах пускался в плаванье под на­чалом Нильса Бора. И в конце концов, никто не удив­лялся, что он просил обязательно с ней познакомиться.

34

Удивительным было другое — то, что сам он приобщил­ся к драме лиценциата еще отроком!

Все-таки нашелся на протяжении столетья по крайней мере один датский школьник, сумевший оценить не только мёллеровский юмор. Конечно, он, этот школьник, от души посмеялся вместе со всем классом над смешны­ми бедами ученого малого. Но сверх того задумался над ловушками, приуготованными ищущей человеческой мыс­ли. Задумался надолго и пленился книжкой Мёллера на­всегда.

Вот что еще предшествовало его намеренью писать на втором курсе университета «кое-что философское». То сумасбродное сочинение о свободе воли не далось ему в руки. Может быть, к счастью? А то вдруг прельстился бы он профессией Харальда Хеффдинга и был бы поте­рян для физики.

Все же он написал на втором курсе свое первое ученое сочинение. Еще лишенное самостоятельности, однако же вполне ученое: 19 страниц обзорного научного доклада. Но не по философии.

Кроме лекций Тиле и семинаров Хеффдинга, была ла­боратория Кристиансена.

Об университетском профессоре физики рассказывали анекдотические истории совсем иного толка, чем о стари­ке Тиле. Криетиансен не священнодействовал.

— Что нужно для того, чтобы экипаж сдвинулся с ме­ста? — спрашивал он на экзамене, безмятежно глядя на студента.

— Для этого... — начинал лихорадочно соображать студент, — для этого нужно преодолеть силу инерции.

— Ах нет, нет, нет! — возражал Криетиансен. — Это слишком математично. Требуется всего лишь запрячь пару лошадей.

Хотя он и называл свою науку «Великой физикой», она представлялась ему дисциплиной практической — союзницей здравого смысла. Но и это свое убеждение он предпочитал внушать студентам с шутливой необяза­тельностью:

— Можно ли подвесить люстру с помощью магнита?


З*