Дважды мне посчастливилось видеть Нильса Бора собственными глазами. Дело было в Москве в 1934 году. Впрочем, «дело было» слова неверные

Вид материалаДокументы

Содержание


На берегу комо
Принципа дополнительности
Историк Макс Джеммер
248 ваются моделями из
Принципа дополнительности
Подобный материал:
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   33
Глава первая


НА БЕРЕГУ КОМО




...Весной 1927 года Бор получил из Италии приглаше­ние на Междунаредный физический конгресс. С тех пор как пять лет назад его лидерство в квантовой физике бы­ло отмечено Геттингенским фестивалем 22-го года и Но­белевской премией, такие приглашения стали приходить чаще, чем он мог отвечать на них согласием. Но конгресс в Комо обещал превратиться в представительный форум мировой физической мысли. Он посвящался столетию со дня смерти уроженца этого города Алессандро Вольты, одного из пионеров изучения электричества. Режиму Муссолини захотелось разыграть спектакль — облачиться в ученую мантию и присвоить себе прошлое Италии, де­монстрируя мнимый союз чернорубашечников с высокой культурой. А люди науки, питая, как правило, отвраще­ние к деспотизму, все же с готовностью отправляются иг­рать свои роли в таких чужих спектаклях, часто не по­дозревая, что они чужие. Ими движет потребность в про­фессиональном общении с коллегами. Для них это живи­тельный воздух. И они легко поддаются иллюзии, будто политикам нет никакого дела до их науки. И даже те,

1б* 243

кто отлично сознает, что это чаще всего не так, тоже соглашаются принять участие в подобных конгрессах: к потребности в общении с коллегами у них присоединяет­ся стремление всячески крепить международное сотруд­ничество ученых... Без этого науке не жить!

Так в сентябре 1927 года чуть ли не все известные фи­зики обоих полушарий согласились съехаться на берегу трансальпийского озера Комо. В гости друг к другу.

Бору предоставлялась возможность выступить с об­зором новейшего развития квантовой теории. В нару­шение 15-минутного регламента, обязательного для дру­гих, ему заранее давалось учетверенное время — целый час!

Тема обзора была темой самой его жизни в науке:

драма идей в познании микромира. Ему только то и пред­лагалось, что рассмотреть ее последний по времени акт — сцену за сценой. И задача эта рисовалась даже радостной, ибо как раз той весной 27-го года застарелая драма при­шла наконец к своему разрешению. Впервые он мог го­ворить о СБЫВШИХСЯ НАДЕЖДАХ. Ну а форма обзо­ра давно уже была изведана им. «Давайте-ка попробуем суммировать то, что мы знаем» — эту присказку слыша­ли все его ассистенты.

В общем, было заведомо ясно и что писать, и как писать. И однажды утром Бор сказал Оскару Клейну:

— Давай-ка попробуем...

Они были на «ты» уже не первый год. Как это слу­чилось между ними и как это случалось у Бора с други­ми учениками, никем не рассказано. Одно очевидно: это происходило без обряда брудершафта. Попросту наступал день, когда в спорах о незнаемом все уравнивались в правах — терялись различия в возрасте и нечаянные об­молвки «ты», «твои», «тебе» узаконивались незаметно.

— Я готов, Нильс, — сказал Оскар Клейн. — А на каком языке ты собираешься писать?

Они решили поохотиться за двумя зайцами сразу: до­клад для конгресса мог явиться и статьей для журнала — немецкого или английского. По боровской традиции пред­почли английский. Если бы работа пошла как желалось обоим!..

...Застывшие волны песчаных дюн. Сосны и буки. Вереск и мох. Прохладные ветры близкого взморья. Женщина, все еще молодая, в окружении светлоголовых

144

мальчиков на зеленой поляне. Многое напоминало дни красного домика с котом на крыше. Но отчего-то легче вы­хаживались тогда страницы берлинского доклада Бора. Неужели оттого, что был он на восемь лет моложе?

Тисвиль оставался все тем же. Оттуда еще не ушел прежний дух сельской глухомани. И гномы еще не ушли навсегда ни из местных преданий, ни из окрестных ча­щоб. И белостенный приземистый дом, простой и про­сторный, приобретенный Бором три года назад, когда в 24-м умерла его последняя владелица, назывался, как встарь, Вересковым домом. И еще надо было вырубать на усадьбе деревья, чтобы приостановить таинственное нашествие леса и позволить несмелому скандинавскому солнцу щедрее одаривать приусадебную землю теплом и светом. И хотя каждый год Вересковый дом становился как бы летним филиалом института, все казалось, что от Копенгагена сюда, как в сказке, сколько ни скачи, не доскачешь.

Словом, здесь должно было бы преотлично работаться. И на душе у Бора быть бы безмятежному миру...

Сохранилась тисвильская фотография той поры: не­прибранный угол обширного сада — опрокинутые ящи­ки, брошенные доски, неразбериха кустарника — и пяте­ро мальчишек, сбежавшихся сюда на зов отца — Кри­стиан, Ханс, Эрик, Ore и Эрнест. Они еще не успели сде­лать подобающе нарочных лиц, когда внезапно щелкнул затвор аппарата. Объектив застиг их во всей естествен­ности детства и дачной свободы. А Бора застиг в разгаре отцовства: с улыбкой поощряющего любопытства он слу­шает младшего из сыновей, который с другого края сним­ка сообщает ему что-то безусловно важное, (Родившийся в марте 24-го года, самый младший был назван Эрне­стом в честь Резерфорда.) Ощущается на снимке и не­зримое присутствие Маргарет. Видится, как она стояла рядом с фотографом и, смеясь, отвергала приглашение присоединиться к детям и Нильсу: «Нет, нет, пусть маль­чики снимутся вшестером!» Право же, Сэндберг мог бы включить этот снимок в свою знаменитую фотопоэму «Род человеческии».

Однако за пределами этого кадра безмятежность кон­чалась. Начиналось иное отцовство Бора — научное. И там для благоденствия чего-то явно недоставало.

...Тридцатитрехлетний Оскар Клейн, успевший, в свой черед, обзавестись семьей — подобно Крамерсу и Хевеши,

245

он женился на датчанке, — поселился неподалеку и утра­ми приезжал на велосипеде в Вересковый дом точно на службу. И все шло словно бы как надо. Он усаживался за рабочий стол Бора — писать под его маятниковую диктовку.

А потом, уже в летних сумерках, накручивая на коле­са велосипеда обратную дорогу домой, Клейн измученно и удовлетворенно думал, как успешно продвинулись они сегодня вперед! Но утром следующего дня на пороге Верескового дома, где прибита была подкова, его встре­чал облепленный малышами Бор и, освобождаясь из-под их веселой власти, сразу сообщал, что все вчерашнее ни­куда не годится и придется им писать сызнова: по-дру­гому!

«В течение целого лета ничего не получалось из нашего

писания, хотя исписана была гора бумаги», — вспоминал

Клейн.

Странным было это бесплодие: очевидно, на сей раз совсем необычным оказалось суммирование уже известно­го. Оскар Клейн мог бы сразу почувствовать и оценить это в тот день, когда Бор впервые произнес (или неуве­ренно обронил?) новый термин: КОМПЛЕМЕНТАР-НОСТЬ. По-русски - ДОПОЛНИТЕЛЬНОСТЬ.

В какой день того трудного и счастливого лета он об­ронил (или уверенно произнес?) это слово? Ответом раз-добыться неоткуда. Ассистент не зарегистрировал даты. А этому слову суждено было стать равно знаменитым и в теоретической физике, и в философии познания. Однако и у тихих событий есть родословная.

Тут были даже две родословные — отдаленная и ближ­няя. В «Эссе» — еще при жизни Бора — Леон Розенфельд написал:

«Хотя... идеи Принципа дополнительности вдохновляли Бора со времен его юношеских размышлений, для закон­ченной формулировки этого Принципа понадобилась долгая и тщательная работа, ставшая возможной воистину только благодаря развитию квантовой теории».

Отдаленная родословная была наполнена всем, что томило мысль Бора-гимназиста и Бора-студента. И толь­ко в ближней родословной появилась физика. Но как и когда?

246

Историк Макс Джеммер: ...Очень мало известно о том, как Бор пришел к идее комплементарности: с июля 1925 по сентябрь 1927 года — в самый драматический период разви­тия современной квантовой теорий — он почти ничего не публиковал о проблемах квантовой физики и еще меньше о своих сокровенных философских идеях... Кажется несом­ненным одно: Принцип дополнительности Бора родился из его окончательного признания реальности волн-частиц.

А когда он к этому признанию пришел? В июле 25-го года. Во всяком случае, в июле 25-го он впервые выразил это на бумаге.

Немецкий «Физический журнал» — Zeitschrift fur Physik — печатал тогда его статью о взаимодействии атомов при соударении, датированную мартом. Неожидан­но для редакции он отправил вслед уже заверстанной статье самокритическое «Послесловие», написанное в ию­ле. Там-то он и признал, что САМА природа, а не только Эйнштейн, НАВЯЗЫВАЕТ НАМ причудливую картину распространения света: электромагнитные волны являют собою еще и поток частиц!

«При таком положении вещей, — добавил он, — нужно быть готовыми к решительной ломке понятий, лежавших до сих пор в основе описания природы...»

Не удивительно ли — произнесенный в июле 25-го го­да, этот прогноз совершенно точно совпал с началом пе­релома в физике микромира! Однако Бор, как ни странно, о таком совпадении тогда и не подозревал. Просто почув­ствовал, что ход исканий ведет к перелому. Уверившись в двойственной природе света, он сразу ощутил, что тут от­крывается круг не понятых прежде возможностей.

Отчего же вслед за тем два года без публикаций?

Его новые идеи, казалось, просились на бумагу. Ему бы в ту пору день за днем вышагивать-выскрипывать ки­лометры по паркетному полю и доводить до изнеможения ассистентов. И все это действительно было — вышаги-вание... километры... изнеможение... Даже слезы!.. Но только ему не писалось. И его тисвильские муки летом 27-го года были прямым продолжением того загадочного кризиса, начавшегося двумя годами раньше.

Загадочный кризис — хоть здесь и напрашиваются эти слова, в них нет правды. Обычно кризис — длящееся противоборство между двумя исходами; «быть» или «не быть». А здесь иной означился выбор, обычный в созре­вании — листвы ли на дереве, волны ли в море, идеи ли в исканиях, все равно: выбор во времени — «раньше» или

247

«позже». В таком выборе ищущий невластен, как не­властны дерево или море: это уж как пойдет! Иной зага­дочности тут и не было.

В те годы предсказанной им революционной бури история физики неслась вперед под попутным ветром. Всюду ощущался этот ветер — всего сильней в Копенга­гене, Геттингене, Цюрихе, Гамбурге, Кембридже, Ленин­граде, Риме. А он словно попал в мертвую зыбь — вызре­вание его Принципа дополнительности шло медленно и трудно. Однако этот контраст и выражал самую суть предпринятых им усилий.

Его мысль совершала тогда глубокий маневр на гра­нице физики и философии. Мысль его пустилась в охват всех построений, какие возникали тогда в головах других теоретиков и соперничали в истинности между собой. По­тому и в охват, что он увлдел за квантовыми злоключе­ниями физики смущающие черты в устройстве человече­ского знания, как отражения реальностей природы, а не произвольных построений нашего ума.

Но отчего такая частность в картине природы, как двойственная сущность света, сумела повести его столь далеко?

Свет — череда бегущих волн.

Свет — поток летящих частиц.

Стоило убедиться, что оба представления неизбежны, как от школьного идеала описания природы не сохраня­лось ничего: бесцельными делались попытки спасти не­противоречивость картины мира. В образе волны есть неограниченность в пространстве. В образе частицы есть сконцентрированность в точке. И потому всегда было так:

либо частица — либо волна.

Меж тем, если из рассказа о поведении света ис­ключить любой из этих образов и предпочесть оставшийся, полнота описания исчезнет. Свет умеет вести себя, как волны, но он умеет вести себя и как частицы.

Два классически несовместимых образа только ВМЕ­СТЕ дают в микромире желанную полноту отражения ре­альности. Однако мыслимо ли, чтобы научный успех по­купался ценой логического абсурда?!

А почему возникает абсурд? Может быть, потому и возникает, что явления микродействительности описы-

248

ваются моделями из чуждого этой действительности макромира?

Хорошо бы, конечно, суметь разговаривать о квантах, электронах и атомах на их собственном микроязыке: то­гда наверняка никаких противоречий! Но где бы этому языку научиться? Если есть такое место, это физическая лаборатория: там можно задавать микромиру вопросы, слушать его ответы и переспрашивать сколько угодно раз. Беда лишь в том, что получать эти ответы мы будем все-таки на макроязыке и никак иначе. Лабораторные установки — по необходимости! — принадлежат к зри­мому макромиру: в приборах движутся стрелки, писцы выписывают кривые, фотопленка запечатлевает треки... Короче: МИКРО-события должны породить в приборах МАКРО-информацию, чтобы стать доступными наблю­дению физика — МАКРОСУЩЕСТВА. И по одному этому,

«...как бы далеко за пределами возможностей классиче­ского анализа ни лежали квантовые события... регистри­ровать получаемые результаты мы вынуждены на языке обычном...».

Эти четкие слова пришли к Бору позднее, но сама мысль выплыла из омута трудных размышлений уже то­гда. Очевидная, она-то и вела далеко.

Физике нечем заменить классические образы волны и частицы. А если и допустить, что вдруг открылся бы некий собственный непротиворечивый язык микромира, то и тогда взывал бы к пониманию поражающий факт:

странное поведение света все-таки поддается описанию с помощью двух классических образов, да только абсолют­но несовместимых!

Сочетается несочетаемое. И потому, несмотря на обыч­ность слов, описание перестает быть классическим. Про­исходит то, чего не бывает в обычном языке человеческо­го общения: сохраняется макрословарь, но микромир тре­бует какой-то иной грамматики.

Бор знал по опыту, как трудно будет физикам при­нять эту новую грамматику. Сильные умы будут пытать­ся избавить квантовую картину либо от волн, либо от частиц. Одни постараются волны объявить математиче­ской иллюзией, а частицы — физической реальностью. Другие, напротив, реальностью объявят волны, а иллю­зией — частицы. И первые и вторые потратят бездну изо-

249

бретательности, чтобы развенчать логически недопустимую двойственность. Квантовая физика вздохнет свободно — будут думать они, — только избавившись от этого противоречия.

А он понял: тут не от чего избавляться!

Он подумал: тут нет конфликта с природой.

Это так по самому смыслу существования: если что в природе есть, значит, оно узаконено ее возмо;кностяотт. А противоречия терзают только наше знание этих воз­можностей: сложен процесс осмысления мира в нашем мозгу. Надо покорней прислушиваться к голосу приро­ды. И пореже восклицать: <'Этого не может быть!» Такое восклицание содержит ссылку на макроопыт веков — на нашу собственную принадлежность к макромиру, где не­ощутима прерывистость в физических процессах. Да н сама природа, вынужденная в лабораториях рассказывать о себе на языке макрособытий, несочетаемого не сочета­ет: нет эксперимента, когда бы свет демонстрировал сра­зу—в одном проявлении! — обе свои классически несов­местимые ипостаси. Он обнаруживает либо волнообраз-ность (и тогда физик наблюдает взаимное наложение волн), либо корпускулярность (и тогда физик наблюдает выбивание электрона из атома световой частицей). И бес­смысленно спрашивать: что реальней? Это как с биноклем:

нельзя заглянуть в него сразу с обеих сторон. Его надо переворачивать — нужны раздельные опыты. А мир ото­бражается реально с обеих сторон. И в свойствах бинок­ля нет конфликта с природой.

Обе ипостаси света не противоборствуют одна с дру­гой. Грамматика микромира заключается в том, что не­совместимым образам разрешено ДОПОЛНЯТЬ друг Друга.

Так устроено наше знание. Уже неклассическое. Но уже и небеспомощное перед странностями глубин мате­рии. Доведенная до крайности, беда противоречивости превращается в благо ДОПОЛНИТЕЛЬНОСТИ.

...Отчего должны были пройти два года со времени памятного «Послесловия», прежде чем Бор нашел и ре­шился произнести это слово в наполненном ребячьими голосами Тисвиле?

Не сдерживало ли работу его мысли опасение быть понятым неверно? Его идею могли истолковать как нечто совсем бессодержательное: уж не вводит ли он глубоко­мысленный термин для разговора о простеньких парах

2f0




противоположных свойств в одной и той же вещи? Ле­вое и правое, верх и низ, внешнее и внутреннее...

Было бы смешно и печально, если бы его заподозри­ли в таком логическом ребячестве. В этих парах противо­положности всегда совместимы. И легко меняются места­ми, как левое и правое при отражении в зеркале, как внешнее и внутреннее при выворачивании наизнанку. И дабы обнаружить эти противоположности, совершенно достаточно одного опыта. Дополнительность тут ни при чем. И странности микромира тоже.

Но когда бы лишь с этим детским толкованием могла встретиться идея комплементарности! Нет, ее подстерега­ли более грозные опасности. И они-то смущали Бора... Как бы пояснее их очертить?

Не стоит удивляться, что ему тогда не писалось. В раз­мышлении о взаимоисключающих экспериментах просве­чивали каверзные вещи.

...На наш сегодняшний лад ему думалось, возможно, так: когда астрономы будут изучать оборотную сторону Луны, это не помешает им одновременно исследовать и лицевую ее сторону, обращенную к Земле. Второй Луны для этого не потребуется: от того, что экспериментатор ее созерцает, с нею ничего не происходит. А в микромире любое измерение — это вторжение в бытие изучаемого. И если физик хочет исследовать «оборотную сторону» электрона (волнообразность) и его «лицевую сторону» (корпускулярность), ему всякий раз нужна «вторая Луна». Конечно, микрообъектиков сколько угодно, да не в том суть. Беспокоило другое: что же физик измеряет, если он со своими приборами непоправимо вмешивается в изме­ряемое?

Чью температуру зарегистрировал бы биолог, взяв в руку обыкновенный градусник и сунув его под крылышко захворавшей мухе? Что значил бы вклад ее тепла в по­казания градусника рядом со вкладом руки эксперимен­татора? Как бы тонок и осторожен ни был эксперимент, в микромире от такого вопроса не увильнуть, потому что не в изощренности тут дело. Снова все дело в том, что ве­личина действия не может быть меньше кванта действия h. А в микромире это большая величина! Никакими по­правками на несовершенство опыта, как это искони де­лается в классическом эксперименте, здесь результатов вмешательства не устранить.

Как же провести границу между прибором и микро-

251

реальностью? Физику следует быть лишь беспристраст­ным наблюдателем событий на атомной сцене. Он со сво­им инструментарием не вправе быть участником пьесы. А тут он поневоле становится еще и режиссером. «В этом опыте я хочу видеть вас только частицами! — говорит он электронам или квантам. — А в этом — только вол­нами!» Получается, что он как бы приготовляет в опыте микродействительность для самого себя и потому никогда не узнает, какова она в ее натуральном бытии.

Объективно ли такое познание?

Уж не заподозрят ли его, Бора, что он хочет обосно­вать непознаваемость мира?

Как часто в ту пору приходили ему на ум памятные с отроческих лет слова отчаяния мёллеровского лиценциата:

«...Наше мышление становится драматическим и равно­душно действует в дьявольском заговоре с самим собой, и зритель вновь и вновь превращается в актера...»

Лишь словечко «равнодушно» было здесь совсем не­кстати. Дьявольский заговор с самой собой терзал боров-скую мысль, пока она совершала тот двухлетний рейд на границе физики и философии. Тогда-то он и ввел на Блег-дамсвей маленький обряд посвящения для молодых теоре­тиков из разных стран — в одно прекрасное утро протя­гивал им книжечку «Приключения датского студиозуса». И улыбался. Всегда сочувственно. Но иногда еще и устало.

Согласившись подготовить обзорный доклад для кон­гресса в Комо, он сам сделался летом 27-го года жертвой комплементарное™: принял на себя роль театрального обозревателя, продолжая играть в неоконченной драме. Положение трудное. Вот он и страдал... Это длилось до самого отъезда в Италию.

Первого сентября у Оскара Клейна начинались лекции в университете. У него тоже. После переезда в столицу несчастливая работа над докладом продолжалась на Блегдамсвей.

Теперь уже не оставалось никакого времени на вари­анты: 16 сентября 1927 года профессору Нильсу Бору предстояло подняться на кафедру в Институте Кардуччи и прочитать часовую лекцию «Квантовый постулат и но­вейшее развитие атомной теории». Волей-неволей гора

252

исписанной за лето бумаги должна была превратиться в связный текст.

Вечерами в Фёллед-парке успевали замолкнуть снача­ла детские голоса, потом — птичьи, а из открытого окна на первом этаже института все разносился перестук ма­шинки: к молчаливому неудовольствию милой Бетти Шульц, ей приходилось в эти последние теплые дни до­поздна засиживаться за секретарским столом, перепечаты­вая ветвистые и непонятные фразы профессора. И профес­сор не испытывал удовольствия. На памяти институтских сотрудников никогда еще не бывал он так недоволен собой...

Мысль о статье для английского журнала он отбросил уже давно. А теперь боролся с желанием отказаться от выступления в Комо вообще. «И он и все вокруг него были удручены...» — рассказывал Оскар Клейн истори­кам. Но отступиться от данного обещания было бы не­простительно. («Вы можете быть не правы, — говаривал он своим мальчикам, — но вы не должны быть невежли­вы».) Однако на сей раз он, право, отступился бы, когда бы не Харальд.

...В один из предотъездных дней Оскар Клейн застал обоих братьев в пустой аудитории, где их не могли слы­шать посторонние. «Между ними происходил тяжелый разговор...» Клейн дважды подчеркнул: «Очень, очень тя­желый». И прибавил, что, не знай он их, у него возник­ло бы впечатление тягостной ссоры. Это был час, когда колебания Нильса — ехать ли в Комо или не ехать? — вывели Харальда из равновесия.

Ищущий математик, трезвая, но творческая душа, он знал по опыту, что новым идеям труднее родиться, чем потом повзрослеть. И его возмутил нерасчетливый гамле­тизм брата: шла революция в физике — теоретическая мысль смелыми набегами расширяла свои владения, а Нильс позволял себе медлить, добиваясь скрупулезной законченности в пионерской работе!

В конце концов старший сдался: он поедет в Комо. Но младший не успокоился. В день отъезда брата он появил­ся на Блегдамсвей и заставил его писать письмо в лон­донскую Nature с кратким изложением идей допол­нительности. Поздно вечером, когда текст был готов, он повелительно распорядился:

— Фрекен Бетти, утром отправьте это письмо в Ан­глию!

253

Так бывало. Бетти Шульц рассказывала, как на время отсутствия Бора-старшего его директорские обязанности часто принимал на себя Харальд. Тут младший брат при­ступил к делу чуть раньше срока. Но, господи, как не хотелось Нильсу, чтобы ушло оно в Англию, это насиль­ственно-преждевременное письмо! Он не знал, что пред­принять. И в ход пошли безотчетные уловки подсознания.

Поезд отправлялся на континент около полуночи. Бы­ло уже одиннадцать, когда обессиленная Бетти Шульц поставила наконец точку под письмом к редактору Nature. Нильс быстро его подписал. Харальд объявил, что пора идти за такси. И тут у Нильса страдальчески поднялись углом брови. Упавшим голосом он сказал, что стряслась ужасная беда и этого нельзя так оставить: вместо «Н. Бор» его рука вывела под письмом «Нильс Бор». Все уставились на него в изумлении. Он был глубоко подав­лен. Оскар Клейн с безнадежной терпеливостью взглянул на часы, а Бетти Шульц с поспешностью накинула чехол на машинку. Но один человек точно знал, что нужно бы­ло сделать.

— Да ведь твое имя, Нильс, не правда ли? — серьезно сказал Харальд. — Идем за такси!

Однако история с письмом в Nature этим вовсе не кончилась. А о том, как она кончилась, Леон Розенфельд рассказал:

«...Когда на следующее утро Клейн пришел в институт и осведомился, отправлена ли почта в Лондон, он узнал, что... Бор пропустил ночной поезд, ибо не смог найти свой пас­порт (который меж тем лежал на его столе); он отбыл по­ездом утренним, захватив с собою злосчастное письмо».

Наверняка нечаянно: действовала рука, в такие ми­нуты преданно думающая за хозяина... Так это первое изложение Принципа дополнительности в Англию не попало. И вообще не увидело света. Оскар Клейн гово­рил историкам:

«...Это случилось к добру: оно было столь кратким, что понять его не сумел бы решительно никто».

А потом катилась за окнами вагона подробная земля Европы, возделанная до горизонта и ничего не ведающая о терзаниях мысли какого-то датчанина, прижавшегося лбом к прохладному стеклу. Поезд бежал из наступающей скандинавской осени в длящееся итальянское лето. А Бора не покидали дурные предчувствия: коллеги в Комо не оценят идеи дополнительности — не уловят в

Ш

ней той содержательности, какую он сам уже вполне про­зревал, но слабо выразил. И при мысли об этом чары трансальпийского озера, заранее околдовавшие Маргарет, для него тускнели.

...Предчувствия оправдались.

Нет, озеро-то было и впрямь прекрасно. И небеса, и горы. И сердечны были итальянцы. И чернорубашечни­ки Муссолини будто провалились куда-то. И конгресс был на редкость представителен: 70 известнейших физиков мира. И приятно было видеть рядом с маститыми — Ло­ренцем, Планком, Резерфордом — совсем молоденьких Гейзенберга, Дирака, Паули, Ферми. И приятно было ли­цезреть мюнхенцев, во главе с Зоммерфельдом, рядом с геттингенцами, во главе с Борном. И приятно было впер­вые видеть физиков из Советской России — Петра Лаза­рева и Якова Френкеля. И присматриваться к алому фла­гу их страны, и молча задаваться сложным социально-психологическим вопросом без готового ответа — есть ли неявная связь между историческими грозами эпохи и ре­волюционными переменами в научном мышлении? И при­ятно было видеть датский стяг среди национальных фла­гов могущественных государств.

Многое было приятно... И аплодисменты при его по­явлении на кафедре. И последующие, казалось, заслужен­ные аплодисменты, когда он кафедру покидал. Однако в короткой дискуссии после его доклада ни Борн, ни Ферми ни словом не обмолвились об идее комплементар-ности. И даже Крамере и Гейзенберг о главном ничего не сказали. И когда издалека донесся одинокий выстрел старой крепостной пушки, возвещающий в Комо наступ­ление полдня, он почему-то подумал о себе.

А потом до него дошло из кулуаров конгресса:

Резерфорд: Возможно, процессы в моем мозгу происходят весьма замедленно, но так или иначе — я вынужден при­знаться, что не все и не совсем понимаю...

Гейзенберг: Бор пытается допустить равноправное су­ществование волновой и корпускулярной картин... Я испы­тываю неприязнь к такому подходу.

Дирак: Мне это, в общем, не очень нравится. Дополни­тельность не обеспечивает нас какими-нибудь новыми урав­нениями, каких мы не знали бы прежде...

В Комо, пожалуй, один только Вольфганг Паули от­несся к идее Бора с глубоким интересом, хотя и не вы-

155

сказал этого сразу. Но когда иностранные гости конгрес­са пустились в путешествие по Италии, он согласился по­селиться с Бором в пансионате баронессы Бёрч — на при­озерной вилле (чье название по-английски звучало «Ма-унт Пенсада»), дабы недели две поработать вместе над новым текстом неудавшегося доклада.

Через месяц, в октябре 27-го года, Бора ждали на 5-м конгрессе Сольвея и там в повестке дня значилось его сообщение под тем же названием — «Квантовый посту­лат и новейшее развитие атомной теории». Из всех, чье суждение так хотелось бы ему знать, в Комо не было, в сущности, только двух: Эйнштейна и Эренфеста. А в Брюсселе Бору предстояло увидеться с ними. Это было еще одним стимулом, чтобы заново передумать все.

Настал сентябрьский день, когда Бор, услышав на прогулке полуденный выстрел крепостного орудия в Ко­мо, сказал Маргарет, что поспешит на виллу: ночная сова Вольфганг уже встал, а сегодня они должны приняться за дело.

Толстяк с ироническими и проницательными глазами сидел за старинным итальянским столиком, когда Бор вошел.

— На каком языке мы будем писать, Нильс? — спро­сил он.

— Пожалуй, на немецком, — ответил Бор. — Итак, давай-ка попробуем суммировать все, что произошло за последние годы...