Дважды мне посчастливилось видеть Нильса Бора собственными глазами. Дело было в Москве в 1934 году. Впрочем, «дело было» слова неверные

Вид материалаДокументы

Содержание


Открытое письмо группе радиоактивных, собравшихся е Тюбингене
Пайерлс (историкам).
Леон Розенфельд
Казимир (в воспоминаниях)
Подобный материал:
1   ...   17   18   19   20   21   22   23   24   ...   33
367

Открытое письмо группе радиоактивных, собравшихся е Тюбингене

Цюрих, 4 декабря 1930 г.

Дорогие радиоактивные дамы и господа!

...Я предпринял отчаянную попытку спасти закон сохра­нения энергии... (Далее уже без острословия излагалась эта попытка. — Д. Д.)

Я признаю, что мой выход может показаться на первый взгляд маловероятным, потому что нейтроны, если они суще­ствуют, пожалуй, давно были бы уже обнаружены. Однако, не рискнув, не выиграешь. Серьезность положения с непре­рывным бета-спектром хорошо проиллюстрировал г-н Дебай, который недавно сказал мне в Брюсселе: «О... об этом луч­ше не думать вовсе, как о новых налогах». Поэтому необхо­димо серьезно обсудить любой путь к спасению... Я сам, к сожалению, не смогу появиться в Тюбингене, так как предстоящий в Цюрихе бал в ночь с 6 на 7 декабря лишает меня этой возможности...

Ваш верноподданнейший слуга В. Паули.

На счастье, это письмо сохранила «радиоактивная дама» Лиза Мейтнер. Она была из тех, кто сразу поверил в догадку тридцатилетнего Паули. И поняла, что его бальная беззаботность — профилактическое притворство:

не состоится нейтрон — все можно будет обратить и розыгрыш («помните, как я над вами подшутил, радио­активные дамы и господа?»). Так уцелела для истории точная дата появления в физике самой таинственной эле­ментарной частицы материи — нейтрино. Это новое имя — на итальянский лад уменьшительное «нейтрон-чик» — вскоре придумал для нее Энрико Ферми.

Но, кроме суда экспериментаторов, Паули нужен был, конечно, суд Бора. Уже наступил 31-й год. Ушло письмо в Копенгаген. Ушло и осталось без ответа. Потому что нельзя же было считать ответом кратенькое уведомление Маргарет Бор: «Дорогой Вольфганг... Нильс ответит в по­недельник»!

Замелькали понедельники. Бор молчал. Недели через четыре, по словам Гендрика Казимира — а он в 31-м го­ду проработал на Блегдамсвей как раз четыре мартов­ские недели, — пришло новое письмо от Паули, естествен­но адресованное фру Маргарет. Паули признавал, что это было очень мудро с ее стороны не упомянуть, в какой именно понедельник собирался ответить Нильс.

«Он, однако, никоим образом не должен почитать своим долгом писать ответ обязательно в понедельник. Письмо, написанное в любой другой день, доставило бы мне точно такое же удовольствие».

368

Почему Бор отмалчивался?

Не потому ли, что весь уже был погружен в другую полемику, возникшую в те дни непредвиденно и длив­шуюся почти весь март? Дело в том, что 25 февраля в Копенгагене снова появился Ландау, успевший стать два­дцатитрехлетним.

Для него подходила к концу командировка Народного комиссариата просвещения. Полтора года она позволяла ему странствовать по физическим центрам Европы и ста­жироваться там, где квантовые идеи пожинали тогда наи­больший урожай.

Он и странствовал. Когда в мае прошлого года Бор уехал в Лондон с Фарадеевской лекцией, он уехал в Кембридж с замыслом одной новаторской работы о маг­нетизме. Странствовал потом по Англии. Так в сентябрь­ский Бристоль, откуда послал он Бору свою антидира-ковскую телеграмму, его, длинноногого и невесомого, за­несло на багажнике мотоцикла Гамова. Они тогда еще дружили и путешествовали вдвоем, покинув ненадолго резерфордовский Кавендиш. Но именно та телеграмма могла удостоверить, что даже в праздной поездке все мысли Дау занимала не смена пейзажей, а смена теорети­ческих новостей. Что же касается ума-разума, то наби­раться этого богатства он жаждал не иначе, как в реше­нии проблем, достойных решения. А критерии достойного были у него дьявольски высоки. Можно бы сказать, вы­соки не по возрасту, когда бы речь шла не о квантовой механике, взрослевшей в «детских садах» Копенгагена, Геттингена, Кембриджа, Цюриха, Рима, Мюнхена, а те­перь вот и Ленинграда.

Пайерлс (историкам). ...Одно из моих любимых воспоми­наний — это случай, когда в дискуссии всплыло имя физи­ка, о котором Ландау прежде ничего не слышал. Он спро­сил: «Кто это? Откуда? Сколько ему лет?» Кто-то сказал:

«О, ему лет двадпать восемь...» И тогда Ландау восклик­нул; «Как, такой молодой и уже такой неизвестный!»

В этом ослепительном УЖЕ НЕИЗВЕСТНЫЙ! заклю­чался целый психологический трактат «о времени и о себе» — о молодости квантовой революции и скрытых тревогах юности, сознававшей неограниченность своих сил. То была боязнь мелькнуть короткой вспышкой и пропасть в безвестности, оттого что не удастся выразить­ся сполна. Тщеславие и вспышкой довольствовалось бы, а тут иное было горение! Боровская школа родилась на


24 Д. Данин


369




покорении гималайских восьмитысячников в теории мик­ромира. Легко представить чувства Ландау, когда он, два­дцатидвухлетний, был приглашен в апреле 30-го года за первую парту на 2-й Копенгагенской конференции в ин­ституте Бора и сидел там в одном ряду с ним, Гейзен-бергом, Паули, Крамерсом, Клейном. А вскоре в майском Кембридже общался с Дираком. Нет, его душа не зами­рала в школярском трепете, но томилась вопросом: оста­лись ли еще доступные покорению восьмитысячники? Это вовсе не догадка: такую тревогу юный Ландау вы­сказал однажды прямо, хоть и полушутливо.

Случилось это, когда эйнштейновский семинар свел его в Берлине с Юрием Румером, молодым теоретиком из Москвы, тоже пребывавшим в длительной заграничной командировке. Их познакомил Эренфест: «Вы понрави­тесь друг другу». И не ошибся — они понравились друг другу на всю последующую жизнь. На берлинской ули­це заговорили о главном — о своих намерениях и ожи­даниях. И Румера, еще не знавшего шкалы ценностей Ландау, поразила фраза, которур) он тотчас услышал:

— Как все красивые девушки уже разобраны, так все хорошие задачи уже решены!

...Пройдет тридцать лет, и в последней своей статье — для сборника памяти Паули — Ландау скажет уже с иною полушутливостью, непохожей на юношескую: «...ввиду крат­кости нашей жизни мы не можем позволить себе роскошь заниматься вопросами, не обещающими новых результатов».

Не это ли и в ранней молодости служило для его цель­ной натуры критерием достойного при выборе теоретиче­ских проблем?

Но тогда, на берлинской улпце, категоричность сужде­ний подвела его интуицию: он зря сказал «все» (и про красивых девушек — зря, и про хорошие задачи — зря). За полтора года своей командировки он трижды наезжал в Копенгаген и провел у Бора в общей сложности 110 дней. А каждый из приездов с тем и связан был, что в его портфеле оказывалась новая вполне достойная работа. Вторая из них — кембриджская — навсегда вве­ла в физику два новых термина: диамагнетизм Ландау и квантовые уровни Ландау. Всякий раз настоятельно влек­ло к Бору — услышать, что он скажет. К Бору — как в гору, с которой далеко видно.

Третью из тех работ, как и первую, он сделал у Пау­ли в Цюрихе, и снова вместе с Пайерлсом. Наверное, Паули предупредил их, что на сей раз полемики с Бором

$70

не избежать. Они не стали доводить статью до белового варианта. Повезли, по словам Пайерлса, черновик.

Кончался февраль 1931 года. И в это же время отпра­вился из Льежа в Копенгаген Леон Розенфельд, чтобы надолго остаться у Бора и поработать с ним над спорны­ми проблемами квантовой теории электромагнитного поля. И так уж сошлось, что как раз этим же проблемам было посвящено исследование Ландау — Пайерлса.

Леон Розенфельд: Я приехал в институт в последний день февраля... и первым, кого я увидел, был Гамов. Я спро­сил его о новостях, и он ответил мне на своем образном языке, показав искусный рисунок карандашом, который он только что сделал. (В сноске Розенфельд заметил: «Боюсь, что этому произведению искусства дали погибнуть, прежде чем осознали его историческую ценность».) На рисунке был изображен Ландау, крепко привязанный к стулу и с за­ткнутым ртом, а Бор, стоявший перед ним с поднятым ука­зательным пальцем, говорил: «Погодите, погодите, Ландау, дайте и мне хоть слово сказать». Гамов добавил: «Такая вот дискуссия идет все время». Пайерлс уехал днем рань­ше. Как сказал Гамов, «в состоянии полного изнеможения». Ландау остался еще на несколько недель, и у меня была возможность убедиться, что изображенное Гамовым на ри­сунке положение дел было приукрашено лишь в пределах, обычно признаваемых художественным вымыслом.

Для напряженной дискуссии была, конечно, причина, ибо Ландау и Пайерлс подняли фундаментальный вопрос.

И Розенфельд пояснил фундаментальность этого во­проса:

«Они поставили под сомнение логическую состоятель­ность квантовой электродинамики...»

«Они прикоснулись к основам дисциплины, полной не­преодоленных трудностей, хотя законодательное слово в ней уже было сказано недавно Дираком. Это была область взаимодействий электромагнитного поля и вещества, где сверх квантовых законов проявлялись в полную силу и законы теории относительности. Релятивистской называ­ли физики эту область. И в самом заглавии критическо­го .исследования Ландау — Пайерлса стояли слова «Рас­пространение Принципа неопределенности на релятиви­стскую квантовую теорию». Их выводы были решитель­ны: получалось, что измерение ряда величин вообще те­ряло в этой области физический смысл.

Отчего да как, здесь это неважно. Но легко понять, почему тотчас насторожилась мысль Бора и страдальче-


24*


371




ски поднялись, его брови, когда Ландау, стоя у Черной доски, начал бестрепетно излагать суть дела. (По при­знанию Пайерлеа, от Ландау исходило все существенное в той работе. «Мы все жили крохами со стола Лан­дау», — говорил он позднее.) Доводы молодых были слишком основательны, чтобы формально-логически найти в них слабое место. Однако весь опыт счастливо изнури­тельных дискуссий 20-х годов внушал Бору одно: кван­товая электродинамика сможет выдержать экзамен на ло­гическую безупречность, если еще искусней работать с Соотношением неопределенностей — «подробней анали­зировать процесс измерения».

И Бор стал искать желаемое вслух. Часами, днями, неделями. Его юные оппоненты чувствовали себя-как в горном лесу: все длится подъем, а вершины не видно.

Ландау, привязанный к стулу с кляпом во рту, — весь юмор гамовского рисунка в том и заключался, что слова сказать не давал Бор и он же с упреком просил позволе­ния произнести хоть слово! Полемика длилась двадцать два дня. Пайерлс выдержал лишь четыре. Ландау оказал­ся в пять с половиной раз выносливей.

Помогали короткие передышки, когда Бора отвлека­ли директорские обязанности. На Блегдамсвей начались перестройки и достройки: маленький институт исподволь расширялся. И уже заботил замысел будущего строитель­ства по соседству — Математического института для Ха-ральда...

«Милая Бетти, — слышалось иногда, — скажите Про­фессору, что мы ушли в кино, если, разумеется, он вер­нется до нашего прихода». На площади Трех Углов шли американские вестерны. Ландау — «бог знает как оде­тый», по словам фру Маргарет, — зазывал с собою Гамо-ва и Казимира. Порою Бор появлялся раньше, чем они успевали уйти, и с готовностью отправлялся в кино вме­сте с ними, еще прихватывая с собою пятнадцатилетнего Кристиана. Бору тоже хотелось поразвлечься. Но в его последующих комментариях, как заметил Казимир, всегда содержалось «нечто замечательное, потому что он, быва­ло, вводил в свою критику собственные идеи, связанные с проблемой наблюдения и измерения».

Казимир (в воспоминаниях): «Однажды, после совсем уж дурацкого фильма Тома Микса, приговор Бора прозвучал так: «Мне не понравилось это зрелище, оно было слишком невероятно. То, что негодяй удирает с прекрасной девицей,

172

логично — так бывает всегда. То, что под их экипажем об­рушивается мост, неправдоподобно, но я охотно Принимаю • это. То, что героиня' остается висеть над пропастью меж i небом и землей, еще менее правдоподобно, но я принимаю ; и это.. Я даже с легкостью принимаю за правду, что в этот самый момент Том Микс, как спаситель, скачет мимо на своем коне. Но то, что одновременно Там оказывается чело­век с кинокамерой и снимает на пленку всю сию чертов­щину, это превосходит меру моей доверчивости».

Кристиан хохотал. Гамов и Казимир улыбались. Лан­дау — тоже. Но он еще мгновенно вскакивал на этот подставленный ему трамплин и вновь взмывал на высо­ту ненадолго прерванного спора об измеримости и наблю­даемости в квантовой теории поля. И на подступах к институтским воротам уже снова шла полемика. Такая, точно столкнулись два разных физических миропонима­ния. Но спорили единомышленники. В одной из глав своей статьи Ландау и Пайерлс прямо написали:

«Этот раздел... — развитие идей, высказанных Н. Бором в Комо».

Пайерлс говорил впоследствии, что такие ссылки за­менили им традиционную фразу в конце работы: «авторы выражают благодарность профессору Нильсу Бору за плодотворное обсуждение поднятых вопросов». Они не имели права на эту фразу: она была бы равносильна оповещению, что профессор Нильс Бор разделяет их умо­заключения. А он их по-прежнему не разделял.

Он уже приступал к терпеливо виртуозному исследо­ванию логических границ приложения квантовой механи­ки к теории электромагнитного поля. И не предполагал, что на это уйдет около двух лет жизни...

...19 марта 31-го года Бетти Шульц огорченно поме­тила в книге иностранных гостей института, что третий визит д-ра Ландау из Ленинграда окончился. Он про­щался с Бором на неизвестный срок. Они расставались, связанные окрепшим в полемике несогласием и окрепшей в общении любовью.

...Приходили новые ученики. Навсегда уходили старые учителя.

В июле 1931 года скончался Харальд Хеффдинг, по­следний из академического квартета в отцовском каби-нэте на Бредгеде. После Вильгельма Томсена — послед­ний. И духовно самый близкий Бору, несмотря на раз-

373

делившие их сорок с лишним лет. А все потому, что де-i визом старого философа оставалось до конца его дней про­стое убеждение: стареют не проблемы — стареют их ре­шения.

Три года назад — в марте 28-го — для Хеффдинга была отрадой напечатанная ко дню его 85-летия статья «славного мальчика Нильса». Старик рассказал тогда а одном дружеском письме:

«Бор утверждает, что находит в моих книгах идеи, кото­рые облегчают ученым осмысление результатов их труда... Это доставляет мне великое удовлетворение...»

Он доживал свою жизнь в печалях одиночества, не умея наполнить собою вместительную виллу с ухожен­ным парком. Эта вилла, почти дворцового великолепия, и этот парк, почти ботанический по разнообразию, свиде­тельствовали не о богатстве, а лишь о заслугах ученого. Восхищавший копенгагенцев Карлсберг построил в свое время все тот же меценат-пивовар Якоб X. Якобсен. Построил для себя, а завещал на будущее в качестве пожизненной собственности последовательной череде наи­более выдающихся деятелей датской культуры. И право выбора очередного обитателя Карлсберга предоставил Датской академии. Харальд Хеффдинг стал первым из­бранником, когда еще далек был от почтенной старости.

Перейдя восьмидесятилетний рубеж, он во второй раз женился, но это не избавило его от одиночества. Оно толь­ко сделалось страдальческим: душевная болезнь вскоре увела его жену из Карлсберга в сумасшедший дом. Пере­живший все свое поколение, он остался наедине с карлс-бергскими садовниками и слугами — отшельник понево­ле. Тогда-то его все чаще стал навещать Бор — иногда вместе с Маргарет, иногда один.

Впоследствии Бору трудно было объяснить историкам, отчего ему запомнился вечер, когда он пришел к ста­рому учителю с томиком философических стихов нор­вежского поэта Вильденвея. Как это уже бывало, он по­читал Хеффдингу вслух, чтобы развлечь его. А потом они сидели за чаем в обеденном зале, где среди прочих музейно-дворцовых ненужностей белела в нише скульп­тура работы Торвальдсена: богиня юности Геба несла олимпийским богам нектар. Давно наизусть заученная вниманием, она уже оставляла безучастной мысль, как люстры или лепнина на потолке. Тем неожиданней было для Бора то, что он услышал от Хеффдинга...

374

Бор (историкам): Он вдруг спросил меня, осознаю ли я, как это трудно — узнать чувства Гебы: «снисходительна ли она или сурова?..» Он добавил, что раньше жил наверху и каждое утро, когда спускался вниз, поглядывал на Гебу, дабы увидеть, довольна ли она им или нет...

Эта история с Гебой кажется странной, а она прекрас­на, потому что Хеффдинг все принимал всерьез.

Историкам, в свой черед, могла показаться странной одобрительность этого замечания Бора. Разве он не лю­бил повторять: «На свете есть столь серьезные вещи, что говорить о них можно только шутя»? Да, но ведь это означало, что на свете есть ОЧЕНЬ серьезные вещи. Вер­ная самооценка человека была одной из них. Это и хотел сказать Бор.

...В тот вечер ему и не мерещилось, что после Хеффдинга избранником Датской академии станет он. И для него Карлсберг тоже сделается пожизненной ре­зиденцией — на тридцать лет. И, возможно, он тоже бу­дет не раз молчаливо приглядываться то к снисходитель­ной, то к суровой богине юности, выведывая, довольна она им или нет?..

Поздней осенью 31-го года пришел для него день взглянуть на опустевший Карлсберг новыми глазами. Уже зная об оказанной ему чести и думая о близкой пе­ремене в жизни всей его семьи, он однажды внезапно прервал очередную дискуссию с Розенфельдом у .черной доски и предложил ему проехаться туда — на юго-запад Копенгагена, к своему Дому почета. Они взяли с собой еще одного сотрудника и прикатили к Карлсбергу втроем на велосипедах, создав модель всех будущих велосипед­ных поездок Бора по маршруту Карлсберг — институт и обратно.

Трое физиков с зашпиленными брючинами обошли оба этажа виллы Якобсена, обсуждая щедроты помпей-ского стиля. Походили в окружении шестнадцати дориче­ских колонн по римскому дворику со стеклянным небом, за которым тускнело настоящее небо копенгагенской осени. Посидели в крытом зимнем саду с оранжерейной растительностью. Прогулялись по парку с еще не облетев­шими платанами и постояли у капризного уголка япон­ской флоры. Вначале оживленный, Бор становился все немногословней.

375

Леон Р&авнвльД.'...Эивв(егЧТО'Бор сказал, когда мы веа-вращались? Он сказал, что угнетен и подавлен *.

Минутное замешательство души, чуждой роскоши и соблазнам богатства... Оно, это замешательство, конечно, прошло. И, судя по всему, он никогда не переживал его вновь с тех пор, как в 32-м году — после обновления обстановки и технической модернизации виллы — пере­ехал туда из институтской квартиры, и пятеро его маль­чиков, от 8 до 16, начали с том-сойеровской изобретатель­ностью обживать полный закоулков дом и неиссякающий новостями парк, а римский дворик с дорической колон­надой стал все чаще превращаться в арену теоретических схваток для физиков разных стран.

Оге Бор: ...Мой отец никогда не относился к Карлсбергу как к личной собственности, а всегда рассматривал его как нечто, данное во владение не ему одному, но всей датской и даже мировой физике **.

Если что и омрачало печалью первые карлсберг-ские дни, то это было чувство, уже испытанное им два­дцать лет назад, когда в переполненной аудитории № 3 он защищал свою докторскую диссертацию. Тогда остро недоставало в аудитории отца. Теперь среди самых же­ланных гостей Карлсберга остро недоставало матери. Она сравнительно недавно умерла, не узнав, какой чести удо­стоился ее старший сын.

...А ученики и коллеги Бора, собравшись в том же 32-м году, в апреле, на очередную — теперь уже тре­тью — Копенгагенскую конференцию, нашли прекрасный повод оказать ему еще большую честь, чем Датская ака­демия: они объявили его на один вечер вершителем их судеб.

То был вечер закрытия конференции.

На Блегдамсвей, 17 давали «Фауста», как говорят театральные хроникеры.

Отчаянной дерзости была постановка: слияние сцены и зала, смешение актеров и зрителей. И наконец, текст, для нормального уха неудобопонятный: «оболыценья квантового поля», «парчовый тензор с вельможной кри­визной», «трепещущий спин» и все в этом роде. И то-

* Из беседы автора с профессором Л. Розенфельдом — но­ябрь 1968 года, Копенгаген.

•* Из беседы автора с профессором Ore Бором — октябрь 1968 года, Копенгаген.

376

ненькая Гретхен, поющая Фаусту на шубертовский мотив:

Прохода от бета-Частицы мне нет. «Умчимся! О, где ты?» Все шепчет мне вслед. Заряд я отрину И массу допой. Зовусь я Нейтрино. И ты— мой герой!

А доктором Фаустом был ничего не принимающий на веру Эренфест, решительный противник изобретенной в Цюрихе неуловимой частицы Паули. А Мефистофелем — сам Паули. Это он, превратив Нейтрино в непорочную Маргариту, искушал дьявольским соблазном Эренфеста — «рыцаря и раба» Бора.

А Бор возникал в прологе копенгагенского «Фауста» затем, чтобы завязать на Земле драматическое действие. И все оно пародировало тогдашние столкновения физи­ческих идей на катящейся в атомно-ядерный век пла­нете. Однако именно этого — приближения ядерной эры — не сознавал той весною ни один из постановщи­ков и зрителей веселой пародии. Все их мысли занимала еще только чистая физика.

...27 февраля 32-го года, после доказательных экспе­риментов, кавендишевец Джеймс Чэдвик объявил, что ОТКРЫТ НЕЙТРОН. Разумеется, это тотчас стало изве­стно на Блегдамсвей. Так же как и то, что новая эле­ментарная частица, несмотря на свою нейтральность, ни­как не могла быть невидимкой Паули: массивный нейт­рон не сумел бы оправдать странностей бета-распада — он не заменял бесплотное нейтрино. Но какая будоража­щая ситуация вдруг возникла в физике: прежде — ни одной частицы без электрического заряда, а теперь сра­зу две — реальная и гипотетическая!

Дискуссии на нейтрино-нейтронную тему всем закру­жили голову в аудитории с домашними часами. Не веря­щий в гадательное нейтрино, Бор обрадовался достовер­ному нейтрону. Резерфорд даже поблагодарил его за это. А для группы копенгагенцев, затеявших пародийного «Фауста», ничто не могло быть лучше и острее этой нейтронно-нейтринной каверзы как основы юмористиче­ского сюжета.

Сочиняли и ставили капустник коллективно. Пародии-