Редакционная коллегия

Вид материалаДокументы

Содержание


Опять приходит тот же день недели
ПРОЗАКонстантин Лукьяненко
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   19

ПОЭЗИЯ


Сергей Капитанов


Обманчив дней и лет круговорот:

Опять приходит тот же день недели,

И тот же месяц снова настает,

Как будто он вернулся в самом деле.


С. Я. Маршак. Россия. ХХ век.


круг земной


Май

В цвету и мареве сады,

устраивают гнезда птицы.

Весь мир в движеньи,

мир стремится

жизнь утвердить через труды.


С утра народ за город едет

тугую землю поднимать.

Веселый работяга май –

пора посевов и Победы.


Июнь

Июнь поет, трещит, звенит,

пищит, чирикает, стрекочет.

А в небе –

ясной краткой ночью

звезда с звездою говорит.


Еще не кончен разговор,

как вновь на мир –

потоки света.

Ликует буйно юность лета.

Все в росте.

И открыт простор.


Июль

Созревших нив,

грибных дождей –

июль –

пора тепла и света.

Успеть,

пока в разгаре лето.

Все круче круг забот людей.


Работники и жизнелюбы,

как муравьи,

они снуют

в трудах.

Меж тем стрекозы-люди

свой стол и кров всегда найдут.

И без трудов.


Август

Как тихо шелестят дожди

в закат по предосенним рощам,

как будто безнадежно просят:

– Ах, лето!

Ты не уходи.

День тает.

И звезда звезде

Меж туч приветливо кивает.

И первый палый лист ныряет

под кроной в дождевой воде.


Сентябрь

Прозрачный полдень.

Бабье лето.

Теплынь.

В антоновках сады.

Лишь только паутины нету,

по Тютчеву,

средь борозды

уже лет сорок.

Все ж утрата.

Виной тому людской прогресс.

Прошли нитраты-химикаты –

и полевой паук исчез.


Октябрь

1. Небо

Холод утра.

Покров.

Рассвет.

И глубокое,

словно донце

у криницы,

небо ждет солнца.

Свет зарницы сверкнул.

Звездный свет

угасает.

Меркнет луна.

Мир еще во сне.

Тишина.


2. Земля

Первоутренник прихватил

полнозрелые кисти калины.

Брызжут соком ягод рубины –

рдеть на ветках нет больше сил.

Дремлют черные дерева.

Индевелы листва и трава.


3. Вода

Тихо движется темная гладь,

ни журчания и ни всплеска.

Лишь журчит перекат у плеса,

но недолго ему журчать.

Застывает,

светлеет вода,

и в заливах –

иголки льда.


Ноябрь

Свинцово виснущее небо

накрыло стылые поля.

Чернея,

голая земля,

как благодати, жаждет снега.

В ложбинах преет палый лист.

Ноябрь.

И ни тепла, ни света.

Туда,

на южный край земли,

скатилось благостное лето.


Декабрь

Благословен глубокий сон,

тот,

что декабрь на мир навеял.

Благословен студящий ветер,

что вызывает веток звон.


Благословен глубокий снег,

периною укрывший землю.

Благословенна трижды зелень

озимых,

что жива под ней.


Благословляю даже тьму

ночную,

что нисходит рано.

Крепчай, декабрь.

Морозом радуй.

А оттепели – ни к чему.


Январь

1. Новогодье

Зимы все нет.

Уж на тепло

нацелился солнцеворот.

С дождем и ветром,

тяжело

перевалился Новый год

через рубеж.

Земля нага.

Согнала оттепель снега,

Невмоготу,

природа-мать,

твои причуды принимать.

2. Крещение

Вот вглубь разверзся небосвод

до синевы.

И холод стал.

Опять он воды в звонкий лед,

а землю –

в камень заковал,

дав человеку круг забот –

взрастет ли хлеб

иль не взрастет?

Голодным будет этот год

иль, слава Богу, пронесет.


Февраль

Как красногруды снегири

здесь,

на снегах и тропах скверов.

Как пятна неземного света

среди зардевшейся зари.


Рассвет увел ночные сны

заметно ранее.

Стареет

зима.

Хотя поземкой веет

февраль –

подножие весны.


Март

Зима упорно держит фронт

и не пускает в мир весну.

Апрельский близится канун,

а поутру морозом жжет.

Но днем –

мороз обезоружен.

Пар с крыш восходит.

Небосвод

глубок и чист.

Стекая в лужи,

звенит капель.

Весна грядет.


Апрель

Пасхальный благовест апреля

напоминает нам о том,

что вечен мир,

где мы живем.

В нем ни убытка, ни потери.

Мы тоже возродимся в нем.

Как лопнувшие почки вербы,

что скоро выметнет листву,

как почва возродит траву.

Жизнь будет –

в этом символ веры.


2004 – 2005 гг.





Александр Лучин


Я воздвигаю из слов –

Памятник Драме Русской.

Павшим в битве сынов:

Щорсу, Корнилову, Фрунзе.


Эх ты Россия-мука,

Как ты позволила, мать?

Детям своим друг друга

Из-за тебя убивать.


Куйбышев, Блюхер, Чапаев,

Капель, Краснов, Колчак.

Друг против друга сражаясь,

Каждый тебя защищал.


Дутов, Слащёв, Юденич,

Котовский, Махно, Лазо

Кровью омыли своею

Славу твою и позор.


Унгерн, Каледин, Врангель,

Егоров, Дыбенко, Корк,

Белый, казачий, красный,

Страшный Российский террор.


Каменев, Тухачевский,

Брусилов, Деникин, Ханжин.

И миллионы безвестных

Жертв Российской войны.


Вместо цветов к обелиску

И преклоненных знамен

Я возложу, Россия,

Им покаянье свое.





ПРОЗА


Константин Лукьяненко


С творчеством Константина Лукьяненко я впервые соприкоснулся в середине 90-х. Затеянное тогда писание требовало знания античной мифологии. По совету знакомого филолога обратился к книге, не так давно изданной на русском языке, – «Мифам Древней Греции» Роберта Грэйвза с послесловием и под редакцией А. А. Тахо-Годи. Теперь, спустя годы, посчастливилось и лично познакомиться с мастером, подарившим этот классический труд русскому читателю. Познакомиться здесь, на Смоленской земле, куда Константин Петрович перебрался на жительство из родной ему Москвы.

За это время в переводе К. Лукьяненко увидели свет труды крупнейшего индийского санскритолога, культуролога, мыслителя Р. Н. Дандекара и «Средневековые легенды и предания о рыцарях» выдающегося американского писателя-мифолога Т. Булфинча (включая цитируемые там стихотворные тексты). В центральной периодике опубликованы оригинальные исследования самого Константина Петровича в области культурологии и религиоведения. Ещё раньше не без его участия «заговорил» по-русски Дж. Фрэзер, автор знаменитой «Золотой ветви». Стоит особо упомянуть в этом, далеко не полном, перечне и перевод – с русского на английский! – книги акад. Е. П. Челышева: «My Life Journey to India» (М.: «Наука», 2002).

Переводы из Р. Киплинга (М.: «Радуга», 2004), скорее авторские, нежели «филологические», обнаруживали несомненный поэтический дар их создателя. Наконец, книга стихов Константина Лукьяненко «Песни ветра» (М., 2007) пополнила собрание его художественных переводов сонетами У. Шекспира, «поэтическими набросками» У. Блейка, стихотворениями давно не издававшегося у нас чешского поэта первой половины 20-го века С. К. Неймана и дотоле вовсе неизвестными в России творениями древнеиндийского брахмана Басаванны. А самое главное, открыла читателю самобытного лирического поэта.

Наша современница, поэт Елена Шварц определяет подлинную поэзию как неразрывное единство музыки и мысли. Мне кажется, эта формула как нельзя лучше подходит и к стихотворениям Константина Лукьяненко. Его поэтическое письмо, чаще акварельное, чем живописное, обращено в равной степени к чувству и к уму. Автор рассчитывает на понимание и сопереживание, ничего не требуя, ни к кому не взывая. Благородной сдержанностью отличается и впервые публикуемая здесь проза К. Лукьяненко – обжигая при этом правдой жизни.

Впрочем, оставим анализ художественных текстов для критиков и литературоведов. Сами же порадуемся явлению в смоленской литературной жизни автора, переводчика, исследователя, чьё многолетнее и многогранное творчество хочется отметить знаковым словом: КУЛЬТУРА.

Зеан КАГАН


Зеленый поезд с веселым гудком

(рассказ)


1

Меня зовут Володя. Мне девять лет, и мы едем с мамой, сестрой и братом куда-то к папе. Говорят, что Европа скоро закончится, и начнется Азия.

Ночью за окном огоньков все меньше, и они встречаются реже, а однажды, когда поезд остановился в степи, к нашему вагону подошла волчья стая. Волки почти сливались с темнотой, и только тусклый свет, падавший из вагонных окон, заставлял их глаза зелено светиться в ночи.

В нашем купе едет еще тетя Таня со своей матерью, которую мы зовем бабушкой, и дочерью – толстой, больной девочкой с красноватыми вытаращенными глазами и следами всего, что она ест, на груди. Мы давно едем вместе и привыкли друг к другу. Они откуда-то из Вятки, а мы из Гатчины, хотя ни они не знают, что такое Гатчина, ни мы не знаем, где эта Вятка.

В поезде едут одни раскулаченные, кроме нас, и когда маму спрашивают, за что нас раскулачили, она отвечает, что мы не раскулаченные, а нам надо к папе. Тогда соседи начинают понимающе кивать головой и говорить, что это мамино право не отвечать, если она не хочет. Но я знаю, что мама права, потому что она мне говорила, что мы от них отличаемся тем, что у нас есть продовольственные карточки, а у них нет, и они могут умереть с голоду, а мы, Бог даст, выживем. Мама еще дома пришила к трусам карман, в котором держит теперь продовольственные карточки, и просит, чтобы мы об этом никому не проговорились.

В вагоне едут много людей, воздух душный и смрадный. Иногда, когда поезд останавливается, меня отпускают прогуляться по платформе в сопровождении тети Тани и ее дочки. На платформе дочка хватает меня за руку и больно сжимает. Мне становится не по себе – у нее по подбородку текут слюни, а на груди висят остатки помидоров. Я чувствую брезгливость, но знаю, что руку мне не выдернуть: она своим слабым умом считает, что должна меня охранять. Так мы и ходим несколько минут по платформе, где пахнет другими поездами, все куда-то бегут – за кипятком, с кипятком, с кулечком еды, в котором помещается одна вареная картофелина или кусок черного, клейкого с желтыми семенами хлебца. Когда я вижу еду, у меня подводит живот и хочется есть. Мама сказала, что нам отоварят карточки через несколько станций, а пока мы едим запаренный в станционном кипятке овес, который, как его ни три, больно царапает горло, из-за чего сестра моя каждое утро плачет и жалуется, что у нее «горлышко болит». И вообще она – нытик. Мы возвращаемся в поезд, чтобы мама с моими братом и сестрой также могли немного погулять на свежем воздухе. Вместе мы выйти не можем: боимся за вещи, которых остается все меньше. Мама говорит, что мы их поменяли.

После нескольких гудков, криков проводников и всякого шума поезд в очередной раз трогается, и в открытую дверь вагона успевает влететь немного свежего воздуха. Мимо проплывает написанное известкой огромное слово «кипяток». Мой брат, который только что научился читать, громко кричит: «Станция Кипяток!» – и мы все смеемся. Иногда ехать весело: сбоку у маленького столика едет лысоватый человек; у него большой лоб, на котором застыли в вечном удивлении вскинутые вверх брови. Все говорят, что он зубной врач, но я почему-то в этом сомневаюсь: я уже был один раз у зубного врача, и тот выглядел по-другому – у него были чистые узкие голубоватые ладони, и от него пахло лекарством. У этого ладони большие, ногти неопрятны и загнуты вверх, но он так уморительно рассказывает, что все вокруг смеются. Иногда он на полуслове замирает, глаза его тускнеют, и левое веко еле заметно дергается. Тогда все называют его евреем и по имени, которое мне стыдно произнести вслух. Мне больше нравится, когда рассказывает он, и меньше – когда говорят о нем, подозрительно поглядывая на чемоданчик, который он постоянно держит на коленях. Что он ест – никому не известно, но иногда, когда он бывает особенно весел или расскажет забавную историю, соседи развернут заветный узелок и дадут ему что-нибудь пожевать. Пока он ест, его не просят рассказывать, а просто следят за его нервными движениями, за тем, как он по-птичьи склевывает с ладони хлеб и жует тем медленнее, чем меньше хлеба остается в его широкой ладони.

По вагону ходит молодой парень в светло-коричневых сапогах и красных галифе. В руках у него всегда плетка с тремя концами, заканчивающимися свинчаткой. Когда он идет вдоль вагона, лихо щелкая плеткой по правому мягкого хрома сапогу, все вокруг затихают и стараются на него не смотреть. Он останавливается, перехватывает плетку левой рукой так, что рукоятка ее оказывается внизу, и выбивает мелкую дробь о голенище ненавистного мне светло-коричневого цвета. Ненавистного потому, что напоминает мне молочные тянучки, которые продавались на гатчинском рынке. Мне хочется лизнуть эти сапоги, чтобы рот наполнился сладким молочным вкусом, но я вспоминаю маленькую каплю крови, которую я видел на голенище, и рот заполняется солью, как тогда, когда я получил крепкую зуботычину во дворе от одного переростка, и из разбитых губ потекла кровь.

Кровь на сапоге появилась у него два дня назад – маленькая капелька на внутренней стороне голенища. Я заметил ее, когда он возвращался из купе, где жил проводник – низенький такой опрятный человек, который всем старался помочь. В тот раз он подсел в наше купе, и я долго любовался молоточками на его фуражке и кителе. Это он зажигал свечи, ходил с керосиновым фонарем, который мигал то синим, то красным, то желтым. Он любил все объяснять и показывать, как в фонаре переключается свет и зачем это нужно. Но еще до того, как проводник сел рядом со мной, появился молодой в светло-коричневых сапогах в сопровождении двух парней, которые тоже часто ходили по вагонам. Один был костистый с продолговатым лицом, на правом безымянном пальце он носил большой перстень с разбитым желтым камнем. Он приставал к пассажирам и любил для острастки прижимать руку с перстнем к щеке человека, с которым говорил, так что потом у того долго оставалось красное пятнышко. Когда он попытался помахать кулаком перед лицом мамы, она вскочила и сказала, что никакие мы не раскулаченные, и если он не хочет, чтобы она его ссадила на следующей станции, то ему лучше убраться подобру-поздорову. Я испугался, но парень как-то сник и ушел. Его спутник был молодой, белобрысый, коренастый; он во всем старался подражать костистому, и даже руку заносил так же, но только редко. На этот раз они пришли все втроем, выгнали проводника из его купе, а сами встали и, неприятно улыбаясь, заговорили о чем-то с ехавшей в соседнем купе семьей. Угрюмый бородатый мужик ехал с женой, дочкой лет пятнадцати-шестнадцати и маленьким мальчиком, который чем-то болел и уже не вставал, только просил есть. Я видел, как однажды моя мама дала ему так, чтобы никто не видел, кусочек хлебца. Тот, что в сапогах, что-то говорил, разводя руками. Бородатый мужик сидел, опустив голову, словно его этот разговор не касался, а жена, гладя по головке своего младшенького и поглядывая на дочь, говорила и плакала одновременно, слезы стекали ей на губы, и оттого мне казалось, что она сильно гундосила. Тот, что в красных галифе, сгреб дочку и, почти неся ее на руках, пошел в купе проводника, а двое его спутников стали придерживать бородатого мужика, который на них смотрел совсем недобро.

Его дочка была полноватой, с несколькими, как у меня, веснушками на щеках. Рыжеватые, слегка выцветшие волосы распадались у нее надвое и спускались толстыми косами вниз. Она мне казалась зеленоглазой и почему-то легко представлялась скачущей верхом на коне, широко расставив локти и не натягивая деревенские веревочные поводья. Я не знаю, почему, но стоит мне только закрыть глаза, как она возникает верхом на лошади – закусив губы, напрягшись и глядя в такую даль, которую я в жизни еще никогда не видел.

Я открыл глаза. Рыжий в красных галифе проходил мимо нашего купе, и тогда-то я и увидел на его светло-коричневом голенище маленькую кровавую точку. Он и двое его спутников быстро удалились из вагона. Мать обхватила дочку так, словно старалась укрыть ее от всего мира руками. Она натаскивала на нее стеганое одеяло, но на какой-то момент голая дочкина нога высунулась, и на ней я увидел тоже пятнышко крови. Прошло какое-то время, рыжий в красных галифе появился вновь, неся какой-то замасленный сверток. Он без слов развернул его перед глазами дочки и матери. Мать, одной рукой часто крестясь, другой быстро схватила сверток, из которого торчал желтый кусок сала и большой ломоть хлеба. Руки мужика с силой мяли воздух, а борода его при каждом молчаливом всхлипе смешно вздергивалась вверх. Мне захотелось рассмеяться, но, испугавшись чего-то, я вдруг заплакал.


2

Противная Верка – девчонка, которая вместо слова «флаг» произносит «хлаг» и страшно злится, когда я пытаюсь ее поправить. «Нет, – корча рожи, говорит она, – «хлаг!» Теперь, видя, что я плачу, она решает взять надо мной верх окончательно и, тыча в меня пальцем, мерзко кричит: «Плакса, плакса!» Дуняша, слабоумная соседка, которая охраняла меня на каждой станции, надула щеки, вытаращила еще больше глаза и показала ей кулак. Верка испугалась и юркнула назад в свое купе, где она ехала с матерью, бабкой и тремя сестрами. Отец их позавчера умер, и те же два парня – костистый и коренастый унесли его куда-то. Когда его проносили мимо нашего купе, живот его в такт несшим колыхался то вправо, то влево. «Водянка, поди...» – произнес кто-то из пассажиров, но что это значит, никто мне из взрослых объяснить так и не смог. Когда ее отец еще был жив, она собирала со всего вагона мелюзгу младше себя и играла с ними в школу. Вся игра сводилась к тому, что Верка кричала: «Я учительница!» – и заставляла всех повторять за собой слова, которые она часто перевирала. После смерти отца она как-то стихла, в школу больше не играла, а долго просиживала рядом с бабкой. У бабки был один непомерно длинный зуб и обвисшие щеки. Она ехала в теплой безрукавке и платье с короткими рукавами. На руках кожа ее была темной то ли от лет, то ли от загара и смешно свешивалась на локтях.

Ближе к ночи, когда стук колес стал громче, чем звуки в сонном вагоне, снова появился парень в красных галифе и светло-коричневых сапогах. Он остановился около полусонного еврея и потянул на себя его маленький чемоданчик. Еврей попытался прикрыть его собой сверху, но сила была на стороне молодого, тем более что он стоял, и ему было удобнее тянуть на себя чужое сокровище. Парень, удивленный таким неповиновением, хлестко ударил еврея плеткой по лицу. «Что вы хотите?» – растерянно произнес еврей, превозмогая боль и стыдясь потекшей из рассеченной щеки крови, и тут же получил второй удар плеткой. Морщась, еврей еще раз со всей возможной для него вежливостью повторил: «Что вы хотите?» При этих словах молодой схватил его в охапку и, поставив перед собой, стал толкать к тамбуру. Тамбурная дверь захлопнулась, и все стихло. Когда дверь вновь открылась, я почувствовал струю прохладного свежего воздуха и увидел, что парень в галифе возвращается один, неся в руке чемоданчик. Вагон тряхнуло, молодой непроизвольно, чтобы не упасть, уперся чемоданчиком в полку, и тот раскрылся. Из него выпали, укатившись в темноту вагона, два кольца, несколько перевязанных ниточками детских локонов, упавших прямо под ноги в светло-коричневых сапогах, и белая потертая открытка с изображением семисвечника, которую потом долго никто не поднимал с пола.

Потрясенный всем увиденным, я боюсь заснуть, и, уже почти засыпая, четко слышу за стенкой просящий Веркин голос: «Бабушка, можно я пососу твой локоток?» «Что ты, дитятко!» – отвечает бабка. «Ну, можно? – снова канючит Верка. – Он у тебя, бабушка, на печеную картошечку похож...» И на этих словах я засыпаю.