Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах

Вид материалаКнига

Содержание


Авантюра с газетами
Подобный материал:
1   ...   17   18   19   20   21   22   23   24   ...   59

еженедельной "Литературно-художественной недели", в которую Зайцев просил

меня дать фельетон: об Андрееве, в номере с фельетоном моим напечатал

выходку против В. Брюсова; 70 его заметку прочел в "Перевале"; и как назло

вслед за тем появился Муратов, ближайший сотрудник газеты, которому я очень

резко сказал: из газеты я вынужден выйти; он, выслушав резкости, мирно

ответил:

- "К чему такой гнев?"

Но, взяв шляпу, ушел; я же сел писать Стражеву официальное уведомленье

о выходе, квалифицируя резко поступок газеты, намеревался завтра письмо

передать в руки членов редакции; утром же я узнаю: В. И. Стражеву передано

об уходе моем; чтобы предупредить мой удар, меня экстренно уведомляют: в

газете я не состою, так как я при свидетелях-де оскорбил всю редакцию (слова

Муратова) т.

Этот поступок был явной уже передержкой; разрываясь от гнева, понесся в

редакцию; влетаю: четверка сидит за столом; рядом - чай и печенье; за чаем -

Пуцято глазами ест; а под глазами - круги темно-синие (несимпатична была);

не подавая руки никому, вынимаю письмо; собираюсь читать его вслух; Стражев,

вскакивая, заявляет: редакция не допускает до чтенья письма; вижу: Зайцев

сидит, опустивши глаза; он - терзается.

Наперекор им - читаю свое обращение к Стражеву, квалифицируя резко его

передержку; и вижу его почерневшее вовсе лицо172.

Дочитываю, оставляю письмо, ухожу; тут вдогонку бросается Зайцев; меня

настигает, схватив за рукав; я ему объясняю, что я уважаю его; он, одною

рукою держа меня за руку, другой - к лицу, начинает трястись от рыданий173.

Месяца через четыре растаяли было стены, возникнувшие между нами; и -

вновь инцидент: из-за... Стражева.

Я напечатал статейку против авантюристов-писателей, их обозвавши

"обозною сволочью" [Конечно, я раскаивался потом в том, что допустил в

статейке такие грубые слова 174] (я разумел "кошкодавов"); [См. в предыдущих

главах] но кто-то из сплетников, ерзающих между нами и группою Зайцева,

распространил клевету, будто я разумел Зайцева, Стражева; с Зайцевым мы

объяснились мгновенно.

Через неделю в "Кружке", увидав Ходасевича, севшего рядом со Стражевым,

я, подойдя к Ходасевичу, Стражеву руку протягиваю; он в ответ - очень

громко:

- "Вы оскорбили, Борис Николаич, меня; я руки вам подать не могу".

Громко, чтоб тоже слышали, - произношу, что меня возмущает внесенье в

статью мою смысла, которого не было в ней; и с вызовом руку вторично бросаю

В. Стражеву:

- "Вы убедились, надеюсь, теперь, что ошибочно истолковали статью

мою?"

Он сажает меня с собой рядом и просит еще раз таким образом

высказаться; но - публично; и я обещаю; но после встает затруднение, в какой

форме сказать, что и Зайцев, и Стражев по смыслу статьи не... "обозная

сволочь"?

А случай представился, скоро, когда выступал я в "Кружке"; за зеленым

столом со мной рядом сидел Виктор Стражев; тут я заявил, что меня удивляет,

как грубо осмыслили мою заметку, прочтя обвиненье по адресу литературных

подонков как инсинуацию на группу лиц, уважаемых мною; но как же сконфузился

я, увидав: эстрада, вся, повернулась на Стражева; он стал багровым от этого.

Не повезло и на этот раз, как не везло с "перевальцами".

Но явленье мое в "Перевал" и проход сквозь него был моим появленьем в

газеты; вошел в "Перевал" я, а - вышел в газеты.


АВАНТЮРА С ГАЗЕТАМИ


Из "Перевала" я попадаю в газеты: совсем неожиданно; под впечатленьем

рассказов моих о Жоресе меня начинают упрашивать дать фельетон о нем; я

пытаюсь в простой очень форме дать два фельетона; они имеют успех;175 мне

предрекают: моя настоящая-де профессия - писать фельетоны; немного позднее

один из фельетонистов, обычно бранивший меня, говорит:

- "Ведь как странно: когда вы в "Весах", то вас мало читают; книги

ваши - малопонятны; когда же вы пишете в газетах, то становитесь до того

интересны, что увеличиваете нам тираж газеты; нет, - вы не осознали себя: в

вас темперамент крупного фельетониста".

Мне было понятно, в чем сила газетной моей "популярности": пишучи для

газет, я не работал над стилем, отдавая черновики; если бы их отработать, то

фельетоны мои бы отпугивали читателя.

Газетная карьера моя одно время взлетела вверх; за первый фельетон

получал я десять копеек за строчку; через полтора месяца я уже получал

пятьдесят кОпеек за строчку; через два месяца по состоявшемуся соглашению с

тогдашней марксистской газетой "Столичное утро" (Валентинов, Виленский и т.

д.) за четыре фельетона в месяц мне обещали платить по 50 коп. за строчку

при двухстах рублях постоянного жалованья (независимо от гонорара).

Но окончилась быстро карьера газетчика: газета социал-демократов в 1907

году - явление ненормальное; она допускалась градоначальством, как... дойная

корова; через каждые два дня она штрафовалась; когда же успех "Столичного

утра" перерос все ожидания, - газету захлопнули; редакционную группу выслали

из Москвы;176 участие мое в "Столичном утре" длилось не более месяца;177 это

была единственная газета, в которой мне было незазорно писать; по закрытии

ее писать стало негде; хотя фельетон мой был напечатан и в "Русском

слове"178, хотя "Утро России" и соглашалось печатать меня, однако я не мог

выносить атмосферы этих газет; я почувствовал глубокую растленность

буржуазной прессы; и не мог поставлять газетам им нужного от меня материала;

я шел в газеты со своим материалом: шел популяризовать литературную

платформу "Весов" в борьбе их с литературной дешевкой; и мне удалось

провести несколько фельетонов, которые я считал принципиальными.

В те месяца круто падали нравы прессы; принципиальным сотрудником

желтой прессы, в моем понимании, мог стать лишь вполне беспринципный

человек, как Влас Дорошевич. Я, настроенный угрюмо и мрачно, относился с

глубоким презреньем и к возможной своей газетной славе, и к материальным

благам, которые могли бы отсюда ко мне притекать; с начала 1908 года я

угрюмо засел у себя, не откликаясь ни на зовы писать в газетах, ни на

предложения читать лекции; последних было все еще слишком много у меня; но я

иногда еще прибегал к кафедре, чтобы быть в контакте с живой молодежью;

газетной же атмосферы вынести я не мог; с 1908 года мое участие в газетах -

всегда редкий эпизод; такими эпизодами бывали появления фельетонов в "Утре

России"179.

Позднее пробовал я писать в "Киевской мысли", потому что, попав в Киев,

я встретился с Виленским и Валентиновым, там осевшими после разгрома газеты

в Москве;180 они затащили меня к Кугелю, вырвавшему у меня фельетон;

несколько фельетонов появились в "Киевской мысли";181 но и здесь

сотрудничество быстро пресеклось. Еще позднее ряд дорожных фельетонов

появился в газете "Речь";182 пытался писать я и в эпоху войны

антимилитаристические фельетоны; но меня уведомили, чтобы я писал

осторожней; опять сотрудничество мое иссякло183. Уже перед самой революцией

эпизодически я стал давать материал и в "Русские ведомости"184, и в самую

левую тогда в Петербурге газету: "День"185.

В 1907 году несколько месяцев я жил газетного жизнью; первые газетные

выступления мои случились в оригинальной газете, в момент распада в ней

левокадетских устремлений; газета покатилась налево под град ее

изничтожавших ударов со стороны генерал-губернатора Гершельмана; я не помню

даже первоначального названья газеты; в эпоху моего сотрудничества она

меняла названия каждые три дня; и выходила, чтоб вновь закрыться; из

вереницы заглавий лишь помню: "День", "Час", "Минута";186 издатель ее был

чудак, Мамиконян187, ухлопавший в нее все свое состоянье, которое он

выплатил штрафами; он был в газету влюблен; ухлопав последние деньги, он не

имел даже квартиры; в редакции жил, ел и спал: на драном диванчике; угрюмый,

бородастый, большеглазый, не походил на издателя он; газета его была, по

тогдашней оценке, лева; секретарем редакции был крошечный, белокурый хромец,

по фамилии Голобородько; он мрачно выдаивал из меня фельетоны, печатая все,

что бы я ни писал; он утверждал себя турецким подданным; я его не оспаривал;

а редактировал несколько позднее остатки этой странной газеты с переменным

заглавием старик Белорусов; я ладил с ним, мало понимавшим в литературе, но

мне почему-то верившим; он чувствовал в моей злости нечто; мы сходились с

ним на отвращении к провокации: он - к политической; я - и к литературной.

При мрачном Мамиконяне, турецком подданном Голобородько и старике

Белорусове работалось в газете легко и свободно, пока меня не похитили из

жалких развалин ее тогдашние социал-демократы, затевавшие "Столичное утро".

Не помню, как я в газету попал; но кажется, - не без Валентинова

(Вольского); это был живой, бледный блондин, обладавший и даром слова, и

умением будоражить во мне вопросы, связанные с марксизмом;188 он не был

типом газетчика; скорей - доморощенного философа; мне казались странны его

безгранные расширения марксизма на базе эмпириокритицизма; но я ценил в нем

отзывчивость и то вниманье, с которым он выслушивал тезисы мной вынашиваемой

теории символизма; он писал в те дни книгу, за которую ему так влетело от

Ленина, назвавшего позицию этого рода эмпириосимволизмом; мы с ним

договаривались почти до согласия в конечных темах наших построений; но

Валентинову я подчеркивал, что позиция его развивается за пределы марксизма;

и - в сторону символизма; он, в свою очередь, силился мне доказать, что

напрасно я держусь за слово "символ", так как я на три четверти марксист;

символизм-де во мне - ни при чем. Прочтя поздней знаменитое сочинение

Ленина, я подумал: прав-то был я, а не Валентинов в оценке его тогдашней

позиции.

Во всяком случае, Валентинов был острый, увлекательный собеседник, живо

относившийся ко мне и Брюсову;190 его-то усилиями и наладилась связь меж

"Весами" и "Столичным утром"; литературный материал газете поставляли

сотрудники "Весов".

В редакции газеты я завязал отношения с другим человеком, с которым не

раз позднее встречался: с Петром

Абрамовичем Виленским; бледный, грустный брюнет, с черными

остановившимися глазами, этот дельный и честный газетчик, прекрасный техник

(тогда - меньшевик, поздней - большевик), представлял интерес: с каким

болезненным анализом вперялся он в конфликты сознания; "то время" ведь для

газетчика представляло собою сплошной конфликт; Виленский остро переживал

вопросы совести, заостряя их до проблем романов Достоевского; с Валентиновым

связывали меня теоретические интересы; Виленский интересовал переживаниями

ужаса и гадливости перед разгулом желтой печати и всяческой провокации.

Когда газету захлопнули и я, вернувшись из Петербурга, узнал, что

редакция выслана из Москвы, для меня стало ясно: на пути моем как газетчика

вырастают сплошные конфликты с совестью; я надолго отказался от возможности

реально работать в газетах; а между тем редактор "Утра России",

Алексеевский, постоянно тянул меня в свою газету 191, не стеснявшуюся в

средствах; ничто не препятствовало мне утвердиться в этой "богатой" газете;

препятствовал ее дух; помню, как Алексеевский пытался мне внушить правила

газетной этики, искренно не поняв, почему после этих внушений я тихо

ретировался (сотрудничество мое ограничилось раз в год издали посылаемым

фельетоном на мою, а не их тему); он посылал меня вместе с Андреевым в Ясную

Поляну к Толстому, прося дать силуэт Толстого;192 но я - отказался поехать;

мои Силуэты в те дни были модны; но сделать Толстого объектом моды казалось

мне неприличным.

К этому времени я многое уже рассмотрел в мире газет; и этот мир в

сознании моем сплелся с азефовщиной, уже повисшей в воздухе;193 когда через

год оказался я в Киеве и наткнулся на П. А. Виленского194, то обрадовался

ему, как родному; для меня встал период, когда все еще можно было работать в

газете. Помню, как мы с ним бродили по пригороду, среди приднепровских

оврагов, а он признавался, что и ему хочется спрятаться от тогдашнего

поганого мира, в котором он должен работать; казалось, глядя на бледное его

лицо и глаза его, вперенные перед собой: этот - не типичный газетчик, а

скорее исследователь глубин падающего сознания; он мог бы быть и судебным

следователем от подпольщиков, и писателем школы Достоевского; он никуда

внешним образом не бежал: лишь глубоко забронировался; под маской

бесстрастия работало с еще большей остротой его сознание аналитика; позднее

еще он был первым человеком, которого встретил я в Петрограде по возвращении

из-за границы: перед революцией; он оставался газетчиком в "маске"; я его

попросил растолковать, почему в газетах печатают бред; с прежней грустной

улыбкой он меня повел в ресторан, где и объяснил: в моих выступлениях из-за

границы выявил я себя Дон Кихотом, пытаясь провести в фельетонах своих хоть

тень правды:

- "У нас правдою называют ложь!"

Скоро из Москвы я опять приехал на несколько дней в Петроград;

Виленский сердечно предоставил мне свое помещение; несколько дней, у него

проведенных (его целыми днями не было, меня тоже), выявили мне и его

пораженцем; тут только понял я, до какой степени он, собственно говоря, есть

подпольщик; и мне показалось: его миссия в газетах - взрывать тогдашнюю

патриотику, но - изнутри; он мне прочел свою повесть, сюжетная ось которой -

конфликт между тем, что считается правдой, и тем, что правдой считает он.

Я потому задерживаюсь на Виленском, что он, как и Н. Е. Эфрос, - типы

глубоко страдавших в старом режиме газетчиков, не закрывавших глаза на то,

чем была газета вообще, не какая-нибудь газета, а всякая газета как таковая,

в то время как ряд других газетчиков делали вид, - что все газеты - дрянь,

за исключением "нашей"; эти же двое прекрасно знали: апология "нашей" газеты

есть апология собственной возможности каждую минуту потерять совесть; оба

мучительно разрешали вопрос, как быть газетному деятелю в такое поганое

время; и, по-моему, разрешали достойно; Эфрос находил выход в

невмешательстве и в отстранении от себя всего, что лично могло его замарать;

а Виленский с каким-то искаженным отчаянием силился разлагать газетную

подлость тактикой Маккиавелли под маской наружного бесстрастия. Позднее

передавали меньшевистски настроенные: Виленский-де перебежал к большевикам,

изменив убеждениям; должен заявить: он первый человек, которого я встретил в

Петрограде после долгой жизни на Западе, был тогда уже внутренним

большевиком и убежденным пораженцем.

Открылась тогда ужасная роль буржуазных газет; каждый газетчик, с

которым встречался я, мне объявлял, что он - представитель шестой части

света; но эта часть открылась воочию мне черным интернационалом, которого

принцип есть беспринципность; последнюю видел я всюду; газеты покупали

фельетонистов, писателей, собирали дани с фирм; в тот период русская пресса

окончательно перешла на содержание к капиталистам; и, наконец, я ж видел тип

среднего газетчика того времени, откуда он брался; во-первых, - все те из

поэтов, писателей, которые лезли к нам в первую очередь, объявляя себя

сторонниками символистов, но не печатаемые нами за отсутствием таланта,

делались рецензентами, мелкими критиками и главным образом газетчиками; я

видел, как талант шустрости, инсинуаторства и злого издева составлял быструю

карьеру в газетах; таков Ал. Койранский, некогда объявивший себя символистом

и написавший никудышные стишки; он выявился как модный газетчик-прохвост;

Янтарев, отвергнутый "Весами", стал газетчиком;196 Бурнакин, потерпев фиаско

с литературой, стал откровенной собакою, выпускаемой "Новым временем";

полное ничтожество в поэзии, Соколов-Кречетов обрел силу в кумовстве с

желтой прессой, Стражев, ничтожный поэт, умело и зло кусался в газетах; к

1907 году самым ядовитым типом "врагов", сводивших личные счеты с нами в

газетах, были те именно, кто объявлял себя четыре года назад нашими

союзниками, но кого мы не могли печатать в "Весах".

Хорош был контингент и старых газетчиков; с невероятною легкостью

перепрыгивая через десять препятствий, они из вчерашних улюлюкателей

делались нашими пламенными защитниками, чтобы через три дня опять

закусаться; сколько раз П. Пильский объявлял себя сторонником символистов;

и, наобещав десять фельетонов в защиту нас, принимался за прежнее; мотивы к

перемене - мелкая месть; раз явившись в "Весы" проездом через Москву,

Пильский выклянчивал у "Весов" солидный куш денег без всякой мотивировки;

получив отказ, отомстил фельетоном. Так же до десяти и более раз

переметывался и публицист Ардов, то враг нового искусства, то его

"покровитель"; Янтарев, несколько месяцев сидевший у меня в кабинете с

томными вздохами всепонимания, предательски всадил нож в спину Эллиса,

оплевав его в дни, когда Эллис был оклеветан198. А Любошиц из "Новостей

дня", в 1903 году цинично и громко оплевывавший декадентов с эстрады

"Кружка", что думал, когда через два или три года с видом матерого знатока

символизма при мне посмеивался над "рутинерами", не понимавшими нас?

Недалеко ушли от них в смысле беспринципных перескоков оттуда-отсюда

сколькие.

Но самым беспринципным гаденьким пакостником казался мне маленький,

чернявенький Сергей Яблоновский из "Русского слова"; этот человечек обладал

истинным талантом вони; он подкрадывался со сладеньким видом; но так подло

ущипывал, выбравши поболючее место, что несколько раз мне хотелось ему

закатить затрещину; этот обгаживал со знанием дела; я не вменяю ему, что в

начальной газетной травле меня он стяжал пальму первенства систематическими

доносиками; я не могу ему простить - вот чего: в 1907 году я читал лекцию об

искусстве будущего; после нее я отвечал по запискам; Яблоновский, видя

контакт меж молодежью и мною, забеспокоившись о судьбе своих недавних

доносиков на меня, вылез на кафедру: прокричать мне свой слюнявенький

панегирик; в дальнейшем он не отказывался ни от этого панегирика, ни от

гнусностей; в зависимости от падения или повышения моего курса он применял

то ту, то другую систему ко мне; наконец его Иудушкина тактика вызвала

небывалый скандал в "Кружке";199 после моего горячего слова Яблоновский

вылез на кафедру, повернув ко мне свое морщавенькое лицо, и, пощипывая

бороденочку, он слащаво зашепелявил мне:

- "Борис Николаевич, это я - не о вас..."

И тотчас же в сторону публики понеслись такие гадости по адресу якобы

не меня (а на самом деле меня), что я почувствовал, как упаду в обморок не

от обиды, - от вони; когда же он, прерывая поток своих мерзостей, подаваемых

рукой семистам слушателям, повертывался ко мне и со слюнявой ласкою

шепелявил: "Борис Николаевич, это я - не о вас", - и снова в публику, то

я, - должно быть, действительно лишился сознания, потому что я очнулся

тогда, когда уже другой, неуравновешенный и даже душевно больной (пациент

Баженова) писатель Тищенко, опрокидывался на меня с какими-то дикими

воплями; и вот что произошло: не помню, как вскочил, и не по адресу Тищенко,

а вони Яблоновского, от которой только что пришел в себя, ударив кулаком по

столу, проорал:

- "Молчать! Вы лжете! Возьмите слова обратно". Не слыша, как зал,

вскочив, гудит, как председатель,

Кречетов, звонит колокольчиком, я с ревом ринулся, опрокидывая стулья,

через вскочивших газетчиков, на несчастного Тищенко, потрясая руками:

- "Молчите! Подлец... Я оскорблю вас действием!" Но сзади меня

схватили чьи-то могучие руки; я оказался схваченным Бердяевым; в зале был