Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах

Вид материалаКнига

Содержание


Московское общество эпохи реакции
Подобный материал:
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   ...   59

тоже: того! "Очи" - пластыри; а из-под них - глазки: злые, веприные;

перемигиваются за порогом "Эстетики", кто его знает, - с кем!

Узел интриг, чтобы выкинуть Брюсова, нас, расскакаться, метая свою

моховатую ногу над лысинкой! И - при такой-то наружности! И при эдаком

имени, возрасте, "весе"! Василий Васильевич, - мы-то: а - вы-то!

Вопрос был поставлен ребром!

Я не стану описывать перипетий неприятной борьбы: в ней прибегли к

приемам, подобным заманиванью в крысоловку увертливой крысы: Серов этим

мучился; тут публичное выступление членов кружка "Дмагага" от "Свободной

эстетики", но безо всякого права на это, дало повод нам привлечь к

трибуналу; исключили Меркурьеву; но это - повод; она - лишь покров снеговой

над медвежьей берлогой; хотели медведя поднять из берлоги; медведь сосал

лапу под нами; и зубы точил; он - полез, бурый, злой, угрожающий череп

снести; мы стояли с рогатинами; из "Эстетики" таки ушел он.

Случайно скончалась Меркурьева около года спустя от, как помнится,

аппендицита; после смерти встречаю Василия Васильевича на Арбате: такой

ясноокий! Он нежно берет мою руку, ее прижимает и взглядом, сулящим зарю,

залезает в глаза; и... и - шепотом:

- "Вы, Борис Николаевич, - вы убили Меркурьеву!" Так мещанин в

"Преступлении и наказании" шепчет

Раскольникову:

- "Убивец, убивец!"121

Я, вырвавши руку, пошел, потому что я знал, что и это - прием:

вковырнуться в мою сердобольность; желанье помучить; знал все подробности

смерти Меркурьевой; до смерти была весела эта дама; смерть - случай.

Порой "целина" - лишь цветочный покров: над болотом гнилым.

Николай Разумникович Кочетов, профессор теории музыки и "сынок до

седин" Александровой-Кочетовой, совокупно с Лавровской, вспоившей ряд

славных певцов и певиц (между прочим, Хохлова), - взошел на старинных

дрожжах музыкальной Москвы; седоволосый, рыжебородый, высокий, румяный

блондин в синей паре, под-1 стриженною бородкою, галстуком, воротничком

производил впечатление только что вышедшего из бани; хотелось поздравить его

с легким паром; он молча присоединялся к решениям Брюсова и Трояновского; он

был приятно беззлобен, талантами не блистая, а только пенсне золотым,

придававшим младенческим взглядам его что-то важное; роли он не играл ни в

консерватории, ни в "Эстетике", но честно нес службу, ничего нового не

внося, ничего не портя, никому не мешая; мы с ним часто посиживали в

безответственных тэт-а-тэтах; легко и невинно болтая; обычно лениво

присоединялся добряк и брюзга, сонно-мрачный, заспавший действительный свой

музыкальный талант, композитор, Арсений Николаевич Корещенко, автор оперы

"Ледяной дом"122, серьезно и интересно задуманной, к сожалению, - тоже

заспанной; он был типичный орловец: присиживал и поворачивал, потягивая

винцо. Шестой член комитета - Брюсов; [Характеристика последнего - см.

"Начало века"] седьмой - я.


МОСКОВСКОЕ ОБЩЕСТВО ЭПОХИ РЕАКЦИИ


"Эстетика" стала "наша", противополагаясь "Литературно-художественному

кружку", где деятели искусства обрамлялись публикой, падкою до скандалов:

газетчиками, адвокатами и зубными врачихами; "Эстетику" окантовали цветы

буржуазии; на беседах кружка председательствовал Баженов, установивши на все

свой скептический, психиатрический взгляд; а когда надоели беседы ему,

председательский колокольчик подкинул С. А. Соколову: тогда пошел громкий

скандал; скандалила часть модернистов с другой, расколовши врачих,

адвокатов, газетчиков; я здесь барахтался с желтою прессою; и вынужден был

убежать из "Кружка"; Брюсов, главный директор, налаживал кухню, финансы, с

ехидством следя, как беседы разваливаются; он в "Эстетике" уровень их

поднимал; о беседах "Кружка" мне с гадливостью раз говорил Иванцов, тоже

важный директор:

- "Охота вам там околачиваться: это ж - ... подлое место".

"Эстетика" в лучшую пору ее создала атмосферу: развязывались языки; но

позднее пуризм задушил ее чванством купчих, нарядившихся в слово, как в

платье; они говорили по Оскару Уайльду; "Кружок", этот клуб пошляков, и

"Эстетика", клуб эстетических пыжиков, вдруг заключились в одни буржуазные

скобки, в которых они расширялись: "Эстетика" - в "Русскую мысль", в

Религиозно-философское общество, в "Путь", в "Скорпион", в "Мусагет" и в

"Дом песни"; "Кружок" - в "Бюро прессы", в Художественный театр, в бар

"Ла-Скалу", в "Летучую мышь", в "Альпийскую розу"123, в кофейню Филиппова, в

тот ресторан, что открылся около Тверской на бульваре, в то кафе, которое -

посередине бульвара, и в "Прагу"; в "Кружке" - состоянья проигрывались;124 а

в "Эстетике" - состоянья играли алмазами: на телесах.

В 1907 году антиномия между "Кружком" и "Эстетикой" была не в пользу

"Кружка".

"Эстетику" окрасила "Голубая роза", слившаяся позднее уж с "Миром

искусства"; голуборозники очень дружили с "Весами"; и я, возвратись из

Парижа, читал у них; Павел Кузнецов аффектированно мне поднес ветвь цветов.

Раз по зову Судейкина взялся и я за театр марионеток: дать фабулу; он -

оформленье; еще молодой, густобровый, одетый со вкусом, причесанный, в

цветном жилете, с глазами совы, как слепой, круглолицый и бледный брюнет

этот с бритым лицом, привскочив, остро схватывал мысль, развивая ее очень

странно; внезапно, с достоинством важным, с рукой, точно муху поймавшей,

умолкнув, стоял неподвижно, внимая себе, сморщив бровь: ухо, ум! Он

серьезничал; но в смешноватой игре его мыслей рождались какие-то бредики;

раз он, вращая рукой, осчастливил меня:

- "Я вас понял... Занавес - взлетает; на сцене - рояль; на рояли -

скрипичный футляр; он раскрылся, а из него - мадонна с рожками: голая!"

- "Знаете ли, - это несколько странно!" - сказал я; и - ретировался;

потом мотивировал осторожно отказ от участия в таком театре.

Но он превосходно держался; его церемонность и пылкая сухость внушали

почтенье; хрупкая, юная, очаровательная блондинка, неглупо щебечущая, точно

птичка, его жена, напоминала цейлонскую бабочку плеском шелков голубых и

оранжевых в облаке бледных кисеи; муж, конечно, ее одевал; я смотрел на ее

туалеты: полотна Судейкина!

Эти художники к нам приходили со стайкой молоденьких женщин, которые

вдруг принимались порхать пестротою на иссиня-серых стенах: как колибри!

Все - жены, подруги и сестры; они отличались от тех голоручек, которых водил

Переплетчиков, тем, что умели держать себя; они отличались умом от

"алмазных" купчих, разбросавших свои состоянья на волосы, руки и плечи.

Был жив и умен Кузнецов, развивавший градацию экстравагантных порывов;

мне помнится он в желтом, клетчатом; талия же - с перехватом; старообразное,

бритое, но интересное умной игрою лицо - чуть-чуть... песье; был весел и мил

Дриттенпрейс, моложавый и длинный: в очках; вид - романтика: из Геттингена.

И всюду мелькал губастым таким арапчонком - немного смешной, загорелый

художник Арапов; как месяц, сквозной меланхолик, чуть сонный, склоненный,

как сломанный, - бледно немел Сапунов, вид имея такой, что вот-вот он

опустится в волны плечей и шелков, над которыми встал он; и он -

опустился... на дно Балтийского моря... И бледные, чернобородые греки ходили

сюда - Милиоти: талантливый брат, Николай, с неталантливым, злым интриганом,

Василием, нашим врагом; с другим греком года сухо резался здесь этот грек: с

М. Ф. Ликиардопуло; бывший присяжный поверенный, черным своим сюртуком и

галантными серыми брюками (черной полоской) держался "окончившим

университет"; Милиоти всегда ловко дергал за ниточку Н. Рябушинского;

казался красавец этот - куафером; не зубы, а - блеск; губы - пурпуры;

жемчуги - щеки; глаза - черносливы; волной завитой волоса, черней ваксы,

спадали на лоб; борода, вакса, - вспучена: ее не выщиплешь - годы выщипывай:

очень густа! Не хватало берета с пером: валет пиковый, но - отпустивший

растительность. Помню Сарьяна, который, вниз свесивши черные усики, мрачно

ходил и рассеянно, сухо совал свою руку, не глядя, кому он сует; был -

зеленый, худой, пожираемый думой; когда морщил лоб, брови сращивались; и не

знал я тогда: через двадцать лет с лишним Сарьян, - пополневший, усталый, -

Армению с добротой приоткроет; и будет возить - в Аштарак, Айгер-Лич, в

Баш-Гарни, в древний Вагаршатап, на Севан;125 он мне камень живил, на снега

Арарата показывал; в эти года был кофейного цвета пиджак у него. Был нелеп

Ларионов, таскаемый мо-локососиком всею семьей Трояновских, как в люльке;

откуда с большою охотой выпрыгивал он: помню длинные ноги его; высоко не

летал, но - подпрыгивал, нам улыбаясь не то глуповато, не то удивленно, что

так он талантлив; меня удивляла его голова: шириною - в длину, а длиной - в

ширину.

С голуборозниками дружил; ненавидел меня Милиоти Василий.

Отдельно держались Досекины; Сергей скоро умер; Николай же видался

года. С головы до пят мирискусник, скептически, но снисходительно

молокососикам-голубо-розникам палец дававший сосать, Игорь Грабарь, такой

темно-розовый, гологоловый, почтенный, - ученым сатиром шутил с Остроуховым,

с Брюсовым; он собирал материалы к истории памятников, тратя все средства

свои на культурное дело это, метаясь по разным медвежьим углам; он являлся

оттуда, хвалясь материалами; а как художник работал он мало, давая игру

хрусталей, скатертей и букетов, кричавших о радости. Где-то между Поляковыми

и Марьей Ивановной Балтрушайтис, роняя в костлявые пальцы лицо, локти - в

ноги, ворчливо показывал свой длинный нос всей Москве из-за пальцев

"московский Бердслей", Николай Петрович Феофилактов; сонливец, добряк и

простяк, - постоянно искавшая и зубочисткой в зубах ковырявшая наша

"весовская" цаца, рисующая одним росчерком то - козью ножку, то - башмачок;

и его загогулины - "феофилулинами" кто-то раз обозвал; Поляков его выдвинул;

точно поплевывал фразочками:

- "Черт... - и горький вздошек из разинутой пасти, - по-моему, весь

человек есть материя!" - пасть закрывалась; клюющий нос - всхрапывал; глаза

закрыты - всегда.

Ласково всех с перетиром пенсне обходил, пожимая руками обеими руки

мужчин, прижимая к крахмальному сердцу их, голубоглазый блондин, -

улыбающийся до ушей Середин; как к мощам, припадал к дамским пальчикам; ход

по рукам - крестный ход: с перезвонами! Он длился весь вечер; кончалось уже

заседание, а Середин, точно загнанный конь, отирая испарину, гнался в

передней за шубами с шапкой в руке: руку жать. Он однажды вошел с

разобиженным, детским лицом, сжавши губки подушечкой; и - отошел в уголочек;

и тер там пенсне... - "Вы расстроены?" - Он же оком - обиженным, круглым,

оленьим - метнулся: "А я - без жены!" - прокричал фистулою; и я испугался;

как будто он жаловался: "Я - без носа остался!"

Зато Гречанинов - женился; так стала мадам Середина - мадам

Гречанинова; и Гречаниновы стали являться; она - точно помесь гречанки со

старою ящерицей; носик - клювиком; сухенькая; глазки - точно ага-тики или -

жестокие кончики игл дикобраза; не то в черном фоне - камея желтявая; не

то - "фейль морт"; сердце - тоже: "фейль морт"; очевидно, ее первый муж,

Середин, прибегал от нее: отмерзать; оттого он кидался: хватать и жать

руки. Второй муж ее, Гречанинов, был маленький; и - во всех смыслах; стиль

музыки - помесь "рюссизма" с гнильцом модернистическим; был сладко-кисл,

робко-дерзок; капризно заискивал он, все присаживаясь к крупным силам; сев к

Брюсову, - он модулировал, скажем, в дэс-молль; но вот - Энгель входил,

мрачно-прямолинейный; глядишь - Гречанинов, став честным це-дур, - перестал

модулировать: "Конь... в поле пал"127, - напевает он носиком цвета

вишневого.

Лучше развалистый, вечно чудивший Желяев, садившийся - битое стекло в

ухо нам сыпать; и скрябинское "Vers la flamme"128 - оглашало "Эстетику".

Вовсе свой - Марк Наумович Мейчик, в любую минуту готовый присесть,

заиграть, как и культурный и мило-любезный Игумнов.

Корещенко с Кочетовым, этим старым коням, как зениту надир, -

соответствовала пара едких, сухих теоретиков музыки, дерзких насквозь: Н. Я.

Брюсова и с иронической задержью молча сидевший Яворский. Как ящерка

верткая, словоохотливая сестрица поэта, с малюсеньким носиком, с лбиною,

напоминающей мне крепостной бастион, предлагала - научно: не переладить ли

все лады - в нелады? Не построить ли нам неуряд - в звукоряде? А может, -

ушами китайцев нам слушать созвучия? (А - почему не слоновьими? Большие

уши!) Блестящая головология! Брюсова, скалясь на "Wohltemperiertes Klavier"

l29, писала статьи, волновавшие Метнеров. Молчаливый Яворский, повязанный

шарфиком, не реагировал, склабясь: вот чем, - неизвестно; умом перерос даже

Брюсову он, что-то медля творить из не-музыки - музыку; его учебник130 читал

еще в верстке с почтением; безвдохновительна была все ж молчаливая эта

"адамова голова"; и живей была Брюсова; годы носила в кармане она

"целотонную" гамму131, чтоб, вынув ее, как завернутый клуби-ком метр,

измерять сантиметрами - Баха, Бетховена, следуя принципам братца: -

"Измерить и взвесить!"

Мой друг, Э. К. Метнер, от этого - может быть, и заболел странной формы

болезнью: недомоганием ушных лабиринтов, сопровождаемым рвотой и обмороками;

от целотонных гармоний он корчился; но к проповеднице их относился с сухим

уваженьем:

- "Вот умница! Но - голова - не своя: костяная, привинченная".

Да - вот: что у кого; у Яги - костяная стопа, а у Брюсовой глаза -

агаты блистающие; но зато - головной аппаратик работал без промахов:

"тйки-так, тйки-так" - громко, отчетливо; ну, а: где мелос? Он - выкладка

цифр, наименьшее кратное...

Успокаивал Борис Борисович Красин, большой, добрый, нежный: - с

подревом мелодий мне в ухо; ревел, - и показывал пальцем на "рарарара",

выползающее, точно уж, из ревевшего рта: целина - непочатая эта меня

освежала; он, видя меня удрученным, брал под руку:

- "Едем, Борис Николаич, - в Монголию: степь-то какая; послушаем бубен

шамана!"

Какой-то из братьев его жил в Монголии; Красин, туда исчезая, являлся

цветущим, басистым, коричневым:

- "Ах, как шаман в бубен бил!"

Раз воспел он Монголию, - так, что едва я туда не уехал; побег был

задуман давно; но бежал - не с Б. Б., а с Тургеневой, Асей: на запад. Б. Б.

добродушно подмигивал "переворотом"; он многое знал, вероятно, от брата Л.

Б., роль которого нам неизвестна была.

Постоянно вертелся в "Эстетике" Л. Сабанеев, - рыжавенький,

маленький-сладенький, кисленький-висленький; позже "доскрябил" он

Скрябина - в книге о Скрябине132.

Средь музыкантов "Эстетики" не было спайки: была лишь борьба точек

зрения; и я говорил себе: с русскою музыкой - плохо; а Метнер во мне

углублял эту мысль: и с немецкою - плохо; бывало: остановившись как

вкопанный, ширит он ноздри с волчиным оскалом зубов на поклонников Листа133,

со вздутыми жилами черепа:

- "Слушайте... Нет, - каков гусь: тоже - с Листом!" И - с бешенством:

- "Никому и в голову не может прийти подвергать сомнениям гений

Листа... Но - мелодии - недостает... Но - фривольность... Но мненье о Листе

такого, как Шуман... Но - пошлость... Лист звуком стучит в запертую дверь

дара; он, как Мефистофель, затаскивает всю немецкую музыку - в ад: спекулянт

Рихард Штраус его порожденье; ему удался Мефистофель, не Фауст, в симфонии

"Фауст"; религиозное-де вдохновение? Полноте, - старчество: дряблый аббат

лишь из кожи лез, чтоб обуздать в себе ухаря;134 ведь "рапсодии" - ухарство

только".

Бывало, д'Альгейм, затащив в уголок, - проповедует:

- "Saint Francois marchaut sur les eaux" ["Святой Франциск, ходящий по

водам" - музыкальная картина Листа] - вещь божественная: Лист - святой..."

Сам д'Альгейм с жадным ужасом Метнера слушал: так точно, как Метнер -

Н. Брюсову; для него Метнер - тоже: работающая голова костяная!

Мне думалось: "Вот - два ума, два ценителя музыки: а - что выходит у

них?" И опять возвращался к догадке своей: уже "чистая" музыка - кончилась;

не "музыкальна" она у новаторов и реставраторов; Метнер же силился

законсервировать в "чистой" музыке брата; и я боялся ему сказать, что с

"консервами" дело не так уже просто; что - портятся; так: меня беспокоила

сухость в последних творениях Н. К. Метнера; ритм стал подпрыгивать, точно

надутая автомобильная шина, несущаяся в бездорожье: подпрыг за подпрыгом,

исчисленным контрапунктически.

Автомобиль уже нес без дорог: шоссе - кончилось, кончилась: "чистая

музыка"!

А прикладной - не нашли.

Долгобрадый, растрепанный Бобринский, муж тараторившей деятельницы ,

отбурчивал шутки космато и глухо, с собою самим кувыркаясь в углу, как

большой, безобидный дельфин, в ему нужной стихии.

Приятный доцент и газетчик, в пенсне, в светлой паре, А. К. Дживилегов

с хорошенькою женою являлся в "Эстетику"; в "Русском слове" писать меня

звал; он был "с искрой"; он "Эстетику" декорировал; раз я попал к нему в

гости, в компанию к Н. Н. Баженову, года считавшему нас пациентами и

проводившему психиатрический стиль на беседах в "Кружке" - с ироническим

скепсисом;136 был эпикуреец и циник до мозга костей; он любил шансонетку,

вино и хорошеньких дам и плевал на все прочее; в "же-манфишизм"137 вложил

пузо, как в кресло, считая: масону, спецмейстеру, мужу науки ничто не

препятствует за-канканировать над убеждениями пациентов; научнейшим способом

проканканировал жизнь, точно мстя ей за что-то; его благодушие - злость;

этот старый кадет и "француз", гроссмейстер московских масонов,

отстукивавший молотком ритуальным "войну до конца", притаившийся в странах

Антанты от большевиков, он едва себе вымолил право вернуться: побитой

собакой. Меня - не любил; и, когда журчал в ухо, ловил на себе его злые,

веприные глазки; задолго до всех Рамзиных он казался вредителем мне:138 его

взгляд точно глазил Москву, его толстые руки как бы аплодировали

поплевательству.

Мне запомнился у Дживилегова этот "саван-шантан": [Шантанный ученый]

сев у рояля, бренчавшего "Тонкинуаз" [В свое время модная пошловатая

парижская шансонетка], со стаканом вина, отвалясь и пропятясь всем пузом,

пропятясь губами из желтых усов и покачивая головою очкастой, высвистывал он

шансонетку, напоминая свинью, - ту, которая при шансонетных певицах плясала:

с эстрады парижских шантанов; он появлялся в "Эстетике"; как не пустить?

Даже Брюсов пускал его.

Ведь - Николай Николаич Баженов!

Обнинский, мрачневший из тени, как и не бывал; раз поднялся с запросом

по поводу исключенья Меркурьевой; выслушав, успокоился: хмуро сел в тень и

потух в уголке.

Был точно свой Николай Ефимович Эфрос, старинный любитель театра и

вдумчивый критик; меня привлекали к нему: тишина, ум и грусть; он ходил как

под бременем пошлости прессы, меня понимая и в криках, и в ярости

неопрометчивой, порой взрывавшей меня на трибуне "Кружка", где снискал

репутацию я "поседелого" от постоянных скандалов; вот - сядешь; а мягкая

ладонь Эфроса тихо опустится мне на плечо; в ухо - ласковый, добрый, меня

согревающий шепот:

- "Нельзя так наивничать... Думаете, - аплодируют с прочею публикой,

так и простят? То, что вы говорили о "них", - не простят, потому что есть

правды, которых касаться нельзя".

Гершензон поощрял меня к резкости; Эфрос меня усмирял; он сидел на

кружковской эстраде с сознаньем: есть правды, которых касаться нельзя; но и

там меня тайно подбадривал он; а с артисткой Смирновой, супругой его, я