Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   25   26   27   28   29   30   31   32   ...   59

которого инспиратор - Эллис, 1902 год; с Эллисом я познакомился в ноябре

1901 года.

Все вместе взятое переживалось как горечь - в декабре; дочерчивалось

мое одиночество; я стоял, вперяясь в свою химеру, на пустом островке, до

которого не долетали отклики из недавнего прошлого. Какие социальные явления

способствовали химере? Разоблачение Азефа, Пуцято, огарочный взвизг,

крепнущий над Москвой из месяца в месяц; на носу был уже новый скандал в

кружке, чуть не кончившийся всеобщим побоищем49, из которого я был выхвачен,

увезен домой и отправлен в глушь Тверской губернии50, в угрюмый дом,

спрятанный в сосновом парке, с совами и филинами, с фундаментальнейшей

библиотекой; здесь я провел более месяца в сплошном одиночестве над решением

вопроса, как же мне жить и быть; и внешнее оформление моей немоты: мне

прислуживал глухонемой, косматый старик, объяснявшийся знаками, так что

неделями не слышал я звука собственного голоса.

Скандал в "Кружке" случился уже в начале января; а за ним, летом, -

новый удар: Эллиса объявили вором на всю Россию с единственной целью: свести

счеты с "Весами";51 одновременно объявили плагиаторами Ремизова и Бальмонта;

Яблоновские кричали о нас: "Они все таковы!" Все это оказывалось тотчас

чистейшим вздором; суть не в этом, а в действии на сознание; кто-то, передо

мною являясь в маске - то капиталиста, а то Азефа, - грозил: "Я гублю без

возврата"; а когда исчезал, - торчали тюремные стены, о которые оставалось

разбить себе череп.

Соедините горечь предыдущего трехлетия, неприятности в декабре и

предчувствие новых, которым конца не предвиделось, и спрессуйте сумму

эффектов их в переживания нескольких дней, и вы получите картину моего

душевного состояния между 20 и 25 декабрем 1908 года; я почти заболел

физически и душевно; к этому присоединился бронхит, для излечения которого

явился меня знавший ребенком профессор Усов, - тот самый, с которым пережили

мы ночное сидение у трупа покойной О. М. Соловьевой (в ночь самоубийства

ее); постукивая стетоскопом, он фыркал:

- "Знаешь ли, что я тебе скажу, Борька? - "Борькой" меня как резнуло

(этот, в сущности говоря, мне враждебный кадет обругался). - Если ты будешь

якшаться и впредь с декадентами, то, - надул губы он, - не жилец ты на

свете".

Это он произнес с явным желанием меня доконать; папашины сынки не могли

простить мне того, что я пошел собственными путями, и использовали даже ложе

больного для сведения счетов.

Через месяц после инцидента в "Кружке" меня, еле живого, Петровский

повез в Бобровку, где собрались: Ра-чинский с женой, Петровский, сестра

Рачинского, не жившая в имении, а у родственников, верстах в тридцати; она

изредка наезжала на день или два к себе; и потом пропадала надолго; через

два дня разъехались все; я остался вдвоем с глухонемым стариком; и пять

недель, проведенных в уединении, стоят в памяти перевального точкой, после

которой линия жизни моей начинает медленно подниматься на протяжении целого

семилетия; равновесие медленно восстанавливалось из самопознания и связанной

с ним работы; я стал терять вкус и к литполемике, и к "клубному отдыху" в

виде беседы с философами: о Ко-гене и Наторпе.

В Бобровке родилась новая потребность, которой я и начал усиленно

отдаваться в месяцах, даже в годах, пока она не подытожилась в ряде узнаний;

я начал методически изучать особенности русского четырехстопного ямба,

начиная от Ломоносова; в Бобровке были полно представлены поэты XVIII и XIX

века; начав с Ломоносова, я скрупулезно описывал строчку за строчкой

четырехстопный ямб по мной изобретенному способу, не имея при этом никаких

предвзятых суждений, дроме уверенности, что в данном участке работы меня

ожидает богатый улов;53 я, бывший естественник, - знал: всякий участок

природы, взятый в обстрел описанием, ведет к обобщениям; и далее: к

формулам; и я знал: до меня не разглядывалась природа русского стиха в его

строчках (таких, а не этих); руководились традициями, слагавшимися немецкими

профессорами; традиции античной метрики, условные и для немецкого языка, для

русского были сугубо условны. Не удивился я, что из материалов разгляда рос

вывод за выводом; я удивлялся тому, что такой плодотворной и легкой работе

никто до меня не отдался и что с Ломоносова проблемы стиха не брались под

углом зрения стиховедения54. Но задание первоположника русского стиха

сводилось к тому, чтобы появилась возможность к бытию русской стихотворной

строчки; до него не было ведь природы ее; не могло быть и ведения

отсутствующего объекта; прошло полтораста лет; шкафы ломились от материалов

в виде собрания сочинений русских поэтов, для изучения которых

практиковалось правило средневековой схоластики иль субъективные домыслы.

Не стыдно признаться: в начале своей работы я мало знал литературу

предмета и существующую терминологию, настоянную на схоластике; и мне

нисколько не стыдно: в описании никем еще не описанного сырья я делал ошибки

в классификации и в учете ритмических элементов; не до убора пылинок с

почвы, из которой надо было корчевать пни; эти пылинки с расчищенной мной

целины снимали позднее профессора десять лет, вдруг откуда-то, как сверчки,

прискакавшие на расчищенное им место: где они были сто лет?

Факт явления первого, более грамотного учебника стиховедения в виде

тома Шульговского55, рекомендованного профессорами, вскоре по выходе моих

работ, мне показал: победителя не судят; ведь могу ж я сказать теперь: том

Шульговского - снимание сливок со статей, напечатанных в "Символизме"56, при

неприлично туманном напоминании о них. Скоро и академик Лукьянов начал

описывать стихи моим способом57.

Описывая свойства русского ямба и не имея за собою ни одной работы (они

десятками наросли на моей), я не мог быть точен и скрупулезен; но я же

обратил внимание на свои погрешности - первых ритмистов, пришедших работать

в кружок, организованный при "Мусагете" (Ду-рылина, Шенрока, будущего

профессора Сидорова и других), - я, а не "пигмеики", в течение семнадцати

лет меня учившие, как надо работать над стихом.

Работа над ритмом, которой я в годах отдавался, была начата в Бобровке

как выход из тоски и как перенос внимания от пустот философского формализма

к конкретным деталям скромного участка культуры.

И там же, в Бобровке, я, наконец, по настоянию Гер-шензона, засел за

первый роман;58 сразу же выявилось: материал к нему собран; типы давно

отлежались в душе; мой обостренный интерес к религиозным искателям из

интеллигенции и народа оказался разведкой писателя, прослеживающего в

подоплеке исканий поднимающуюся тему хлыстовства; последнее, видоизменяясь,

просачивалось Отовсюду; эротика и огарочничество как следствие реакции,

разливаясь в интеллигенции, были почвой появления хлыстовской эпидемии в

столицах; я имел беседы с хлыстами;59 я их изучал и по материалам

(Пругавина, Бонч-Бруевича и других);60 но более всего интересовали меня

многовидные метаморфозы хлыстовства; я услышал распутинский дух до появления

на арене Распутина; я его сфантазировал в фигуре своего столяра;61 она -

деревенское прошлое Распутина; дух распутинства я наблюдал в селах; а дух

распутства - в столицах; и боролся с душком его в литературной полемике с

"мистическими" со-борниками еще так недавно. Когда же я, повернув спину им,

в уединеньи отдался оформлению романа, все, бессознательно мною изученное в

пятилетии, оказалося под руками; натура моего столяра сложилась из ряда

натур (из мною виденного столяра плюс Мережковский и т. д.); натура

Матрены - из одной крестьянки, плюс Щ., плюс... и т. д.62. В романе

отразилась и личная нота, мучившая меня весь период: болезненное ощущение

"преследования", чувство сетей и ожидание гибели; она - в фабуле "Голубя": в

заманивании сектантами героя романа и в убийстве его при попытке бежать от

них; объективировав свою "болезнь" в фабулу, я освободился от нее; может

быть, часть "болезни" - театрализация моих состояний, как макет будущей

постановки: в красках и в сценах.

"Серебряный голубь" - роман, неудачный во многом, удачен в одном: из

него торчит палец, указывающий на пока еще пустое место; но это место скоро

займет Распутин.

Пять недель, проведенных в Бобровке, видоизменили меня; формальные

интересы перетекли в работу, все-таки сдвинувшую стиховедение с мертвой

точки; реальные - захватились романом; времени для уныния не было; я усилием

воли отвлек от себя то, что разлагало сознание.


МИНЦЛОВА


Большеголовая, грузно-нелепая, точно пространством космическим,

торичеллиевою своей пустотою огромных масштабов от всех отделенная, - в

черном своем балахоне она на мгновение передо мною разрослась; и казалось:

ком толстого тела ее - пухнет, давит, наваливается; и - выхватывает: в

никуда!

А годами ком толстого тела ее между нами катился почти незаметно: до

1908 года; а в 1908-м встреча с ней отдалася поздней63, точно встреча

планеты с кометным хвостом, отравляющим воздух цианом; в момент же разрыва с

ней (в мае 1910) мы проходили под этим хвостом;64 шлиссельбуржец Морозов - и

тот ждал внезапного воспламенения атмосферы65.

Комета Галлея прошла; все осталось по-прежнему; в черных пространствах

исчезла она; ее яд был безвреден.

Исчезла и Минцлова.

Я помню, бывало, - дверь настежь; и - вваливалась, бултыхаяся в черном

мешке (балахоны, носимые ею, казались мешками); просовывалась между нами

тяжелая

головища; и дыбились желтые космы над нею; и как ни старалась

причесываться, торчали, как змеи, клоки над огромнейшим лбиной, безбровым; и

щурились маленькие, подслеповатые и жидко-голубые глазенки; а разорви их, -

как два колеса: не глаза; и - темнели: казалось, что дна у них нет; вот,

бывало, глаза разорвет: и - застынет, напоминая до ужаса каменные изваяния

степных скифских баб средь сожженных степей.

И казалася каменной бабой средь нас: эти "бабы", - ей-ей, жутковаты!

Кто ее в эти годы не знал - в Петербурге, в Москве? Фурьерист,

богохульник скептический, В. И. Танеев порою не мог без нее обходиться; она

помогала ему расставлять его книги по полкам, к которым он не подпускал

никого; Минцлова, "своя", - подпускалась; она же была дочерью его друга; и

умела вольно шутить.

Помню себя у Танеева семилетним младенцем: я, разгасяся, рассказываю

Танееву с Минцловым об индейцах; а из-за Минцлова - на меня глядит юная,

грузная, желтоволосая его дочь.

Круг Танеева, Минцлова - круг вольнодумцев восьмидесятых годов;

вероятно, к традициям детства следует отнести ее постоянные встречи с К. А.

Тимирязевым; человек французской культуры, вероятно, клевал и он на ее

"вольтерианские" шуточки; она постоянно общалась с доцентом Строгановым,

учеником Тимирязева.

В этом обществе ее брали как литературную остроум-ницу, настоянную на

французах; и теософские странности ей охотно прощались, как "муха"

чудачества.

- "Людям так скучно в полной действительности, что они чудят", -

бывало, плакал Танеев; что "теософка" - не важно; а важно - "своя".

Но "своей" она была и у Бальмонта, Сабашниковых; она, как никто,

понимала поэзию модернистов; а то, что она возится со стариками, -

чудачество, стиль.

В кругу Бальмонтов - "своя".

Помню - посещение Брюсова в начале 1902 года; при разговоре моем с

Мережковским присутствовала какая-то толстая дама с желтыми космами и в

платье, напоминающем черный мешок; барахтаясь в нем, она щурила голубые

подслеповатые глазки, казавшиеся щелками, уморительно к ним приставив

лорнетку и силясь подслушать беседу.

- "Кто?"

- "Анна Рудольфовна Минцлова".

- "Дочь адвоката?"

А через два дня захожу к Гончаровой; и та мне дословно выкладывает, что

я говорил Мережковскому и что Мережковский ответил.

- "Откуда узнали?"

- "От Минцловой". Опять Минцлова!

- "Чем она занимается?"

- "Она оккультистка". Я ее обходил.

Попав в Петербург читать лекцию в первых числах 1909 года, я был с

лекции прямо-таки похищен В. И. Ивановым:

- "Ты у меня ночуешь: с тобою будет иметь беседу одно близкое мне

лицо".

Приехали; поднялись на пятый этаж; звонимся; дверь распахнулась; и

точно - в сознании моем брешь; из тяжелого коридора на меня покатился ком

тела в мешке: как, как, - Минцлова? И - здесь? Я же только что ее видел в

Москве!

Остановилась, слегка разведя руки, помахивая платочком, блистая

лорнеточкой; она-то и была тем, Иванову близким, лицом, меня требовавшим для

интимной беседы; я и не подозревал степени близости к ней Иванова66.

- "Ты удивлен?" - мне Иванов; а Минцлова засмеялася подслеповатыми

глазками, принимаясь шутливо и быстро вылепетывать что-то; и покатилася

передо мной в кабинет В. Иванова, приставляя лорнеточку и спотыкая-ся о

пыльный ковер; Иванов взял под руку, откинул коричневую портьеру, толкнув

под нее; внесли крепкий чай; Минцлова села в черного дерева итальянское

кресло, откинула голову и уронила на толстый живот свой короткую, толстую

ручку с лорнеткой; глазеночки, вдруг разорвавшись, как два колеса,

завращались перед гравюрою Пи-ранези, висевшей на красно-оранжевом фоне

стены; и я услышал ее совсем другой голос, - не лепет, а буханье, как из

бочки пустой; можно прямо сказать: она чревом вещала, - не горлом: о том,

что образы "Пепла", который тогда появился в печати67, действительно

отражают те ужасы, в которых живем; но ужасы эти-де посылаемы - все тем же

"врагом"; и два колеса - не глаза, перелетев с Пиранези, вращалися передо

мной.

И я - вздрогнул; она попала в точку моей тогдашней болезни.

- "Каким врагом?"

- "Тем, которого вы знаете!"

- "А есть такой?"

- "Вам ли спрашивать!"

Напомню читателю: мои химеры, таимые от всех, таки она унюхала.

- "Об этом нельзя говорить уже вслух. И надо - шептаться!"

Она замолчала: и два колеса, не глаза, перелетели опять на гравюру; мне

стало жутко. Еще напомню: я только что пережил дни ужасных растерзов, после

которых профессор Усов мне стал грозить:

- "Проживешь ты недолго!"

Напомню: через три недели случился меня добивший скандал в "Кружке",

после которого я переехал в Бобров-ку; в течение месяца между двумя валами

больших неприятностей в мое деформированное сознанье она сумела вложить свою

личинку бреда68.

Здесь должен сказать: раз признался я Эллису о меня посещающих мыслях,

напоминающих манию преследования; он передал Христофоровой, та - Минцловой;

с последней встречался я только что в теософском кружке, где ее - не любили,

боялись, но чтили; я не понимал, почему она, приставляя лорнетку, и там еще

щурила на меня свои глазки, их вдруг разрывая в глазищи; и ошарашивала

взглядами без единого слова; в теософский кружок я забрался сорвать маску с

Эртеля; [См. "Начало века", главка "Эртель"] она уже знала о крайнем моем

раздвоеньи; и, так сказать, издали прицеливалась ко мне.

Что-то было в серых ее глазах от Блаватской.

После встречи у В. И. Иванова, едва вернувшись в Москву, где и она

появилась, я стал объектом почти ежедневных экспериментов ее по умению

ослаблять волю; на болевых точках души моей ею брались прямо-таки виртуозно

аккорды:69

- "Вы - избранный!"70

И она трясла мою руку; и живот колыхался ее; и колеса разорванных глаз

начинали вращаться; она вылепе-тывала:

- "Руки, руки мои вы почувствуйте".

- "Вы - слышите?"

- "Что?"

- "Как струится от рук..."

Таким напутствием перед моим скандалом в "Кружке" она развинтила

сознанье; и после скандала меня провожала в деревню; прощаясь, сказала, что

едет она за границу; по возвращении-де будет у нас разговор, от которого

зависит вся моя будущность.

Появление Минцловой, просунутой в центр болезни сознанья, таимой от

всех, - в миг, когда интерес к полемике, к философии угасал, имело

последствия; я вперялся в картину растления и провокации, мне представшую

картиной России; я только что написал: "Исчезни в пространство, исчезни,

Россия, Россия моя!"71 И не я один испытывал ужас: газетный практик

Виленский, с которым встретился в Киеве, - был напуган не менее моего; Блок

в то время набрасывал "Куликово поле", полное жутких предчувствий: "Доспех

тяжел, как перед боем"72. Лепеты Минцловой о борьбе ее с "черными"

оккультистами нашли-таки слушателя; ее дар волновать и подманивать к себе

признавали позднее - Иванов и Метнер. Она использовала и тему самопознания,

во мне заживавшую: самопознание-де есть доспех, ею готовимый для меня; ею

был использован ряд скандалов, как раз надо мной разражавшихся, как удары;

то удары-де без промаха, наносимые мне масонами; в их руках-де вся пресса; в

рисовке бредов она была ослепительна; и кроме того, она нажимала ловко

педали лести, подставив мне "миссию"; использовано было все, что нужно: и

нежная роль сиделки, и мгновенное излечение флюса рукой, от которой

струи-лась-де сила, и угад ото всех скрываемых настроений, и разрисовка

мифов, талантливо напеваемых в ухо; моя депрессия угашала сознанье;

догадываясь о ее душевной болезни, я все же не мог не внимать ей; склоняясь

большой головой, лепетала какие-то древние саги; это был ее пересказ

обыкновенной газетной хроники; но она лепетала порой и о том, как думают

скалы на острове Рюгене, и как растет цветик, и как шепчет струечка:

- "Все, все, все расскажу: все, все, все!"

Слова ее лились в ухо лепечущей струйкой о - всем, всем, всем, всем;

настоящий Пер Гюнт73, окрыляемый душевной болезнью; она была настолько

хитра, что не сразу вводила в сознанье гротески свои, наблюдая зорко, как

слушают; при первом же движении подозрения она с вольтеровским юмором

зашучивала себя самое, - но лишь для того, чтобы опять красться с бредом, но

оформляемым по-другому; в тот период она таки отколдовала меня от тоски; а в

деревне переход к работе над ритмом и над романом восстановил мои силы; я

чувствовал к Минцловой род благодарности: и таки она интриговала меня.

Не стану описывать печального продолжения наших с ней отношений; скажу:

тайно являясь ко мне раскрывать свои мифы, ходила и к ряду других, как

впоследствии оказалось, знакомых; и, нащупавши точку доверия, ста-ралася

каждому сделаться необходимой: по-своему; после уже, сведя каждого с каждым,

поставила каждого она перед фактом: она опирается на ряд людей, доверяющих

ее мифу о братстве, приобщенье к которому дает силу каждому обновить свою

жизнь.

Пока она говорила туманно, под формою сказок, ее слушали так же, как

слушают песенные легенды; когда же был поднят вопрос о том, кто уполномочил

ее создавать свою группу, она стала косноязычна, ссылаясь на то, что ее

руководители скоро появятся среди нас; они-де и объяснят; ее же задача - нас

подготовить к этой встрече; она требует лишь доверия к себе как к личности;

с недоумением некоторые из очарованных ею ждали; но раздавался и ропот на

то, что она ввела в свои сказки не сказки, а тенденцию связи через себя нас

с какими-то закулисными иксами; чаще из лепета ее песен выглядывал бред;

выяснялась картина душевной болезни; никто ей не верил уже текстуально; но

интриговала разгадка: бред ли в ней до конца заявление, что она состоит

ученицей каких-то таинственных магов; иль попалась она в чьи-то цепкие лапы;

наконец, я и Метнер решили прервать с ней сношенья; такое решение пережила

она как удар74.